дважды Гумберт : Ресторан. Прогулка

10:21  06-09-2012
Сегодня мне приснилась ты с актером Краско. Я спросил, зачем ты с ним ебешься, он же старый и мёртвый? Бедный, ответила ты и отступила в серость с картины Ротко.

Имя ему Глеб. На дворе суровый январь пятого года. Глеб сидит в ресторане *Русское подстолье*, что на Александровской улице. Место ужасное, бутафорское, потаённое. Подключенный к розетке швейцар изображает петрушку. Барские блюда, цены, размах помещения. Людоедские стулья, столы. Салфетки сложены уголком. Сахар – большими кусками. Неделимая шкура медведя. Под наклоном висит портрет Николая Кровавого из зернышек и жучков. Карлы в банках. Сиамские орлы на чеканке. Русская песня в исполнении Круга. Пафосно здесь и подловато, точно во сне. Официантка похожа на чучело Блаватской, не хватает только кокошника из змей.
Слово – не воробей, а дезориентированная летучая мышь. Жить так не привычно и дорого. Перед Глебом стоит запотевшая кружка безблагодатного чешского пива. Рядом на блюдечке с синей каймой горка орешков, отдающих могильной трухой. Нет, Глеб никогда б не ввязался в этот адский орнамент, если бы не понты полубрата Бориса.
Как нарочно, напротив – вертикальная прорубь зеркала. Да не зеркала – а зерцала, конечно. Глеб имеет возможность хорошо рассмотреть свои зубы. Стоит самозабвенно улыбнуться – и сразу видно, каков человек. Зубы – это и есть душа человека. У двойника в кристально чистом ничто – темный щербатый лик, полубезумная ласковая улыбка. Глеб ощущает, что там, в зеркале ожидает кто-то другой, не он сам. Некто себе на уме и, возможно, опасный, юродивый. Строго определенным образом плохие зубы – вот и вся идентичность.
*Да ништяк, — лихо думает Глеб. — Если станешь эгоистом, повстречаешься с дантистом*.
Брат Борис опаздывает и не звонит. Даже не брат – полубрат. Матрица одна, отцы разные. Позарез нужен скромный беспроцентный заём. Сам брат Борис ему ни к чему. Глеб нервничает и вжимается в угол. Ему не меняют пелёнки. Ему не приносят чай. Хотя в ресторане, по сути, пусто. Только какие-то пухлые дети на другом конце тихо пихают в себя… Расстегаи? Кулебяки?
За соседним столом двое мужчин азартно пьют водку, закусывают и громко болтают. Эти особи органично вписаны в обстановку. Правильные, крупные, силовые, они забирают всё внимание официантки. Тот, что постарше и пофактурнее, с желтой фарфоровой головой, зовет официантку то *девочкой*, то *дочкой*. Его собеседник, ершистый, запальчивый, в узких очках без оправы, медленно, но верно расплывается, теряет пристойную форму. Глеб невольно и недовольно прислушивается к их разговору. А рассуждают они о быдле. Глеб опасается встретиться с ними глазами. Он макает губы в свое пиво и пристально всматривается в темную текстуру столешницы. Разворачивает салфетку и начинает на ней писать ерунду, что-то вроде: *ты обтянула коленки синим подолом ночи шарманка ноет в простенке мы дети рабочих*.
- Сёма, ты погляди в натуре, в чем они тут ходят, что едят, какая тут дрисня и меланхолия, — что-то доказывал молодой, более пьяный. – Одеваются с китайского рынка, едят вонь в целлофане, пьют пиво из концентратов. А я был в *Четырех сезонах* — там картины висят, Сёма, русалки невыразимые плещутся, там джаз, Сёма, джаз!
- А что вы хотели, Феликс Маркович? — вежливо возражает лысый. – Время должно пройти, время. Москва, она ведь, радость наша, тоже не сразу образовалась.
- Сёма! Какая Москва? Какое время? – болезненно вскрикнул очкарик. – Я вот всё думаю, когда ее разорвет, родимую? Да нет – срань все прёт и прёт отовсюду. Изотопы говна не переводятся. Разве такая она была в моем детстве? Колобок этот ёбаный, Сёма, во что он ее превратил? Как он ее испохабил? Какой хуйни понастроил? Я бы, Сёма, ее в три дня зачистил, слышишь, Сёма? Пригласил бы нормальных архитекторов, дизайнеров со всего света. Пока еще хоть что-то можно спасти. И все, блядь, визовый режим, чемодан, вокзал, катынь.
- Феликс Маркович, — качает головой Сёма. – Ай-яй-яй. Дочка, ты нам еще грамм триста.
- Неужели, ты веришь, Сёма, что время что-то изменит? С этими вот?
Всё-таки Глеб не выдержал и взглянул. И встреча разумов произошла. Что-то непостижимо чужое обожгло снаружи и рвануло изнутри.
- Девушка, — обращается Глеб к официантке, пользуясь ее близостью. – Я, вроде, чаёк заказывал.
- Чё, братан, ливер вздулся? – развязно спрашивает Сёма и гыкает в кулак.
- Да, и пепельницу замените, — срываясь голосом, продолжает Глеб. – А музыка у вас всегда такая? Аутентичная? Ну, русская?
- Есть Битылс. И Мариконе. И Абба, — отвечает официантка, явно сбитая с толку.
- А чем, братан, тебе шансон не угодил? Русское не любишь?
- Какие перемены, Сёма? Какие перемены? Да скажешь им завтра по телеку: стопроцентная явка с веревкой, и придут, блядь, и повесятся за халяву.
- Феликс Маркович! – снова увещевает Сёма и тут же, повернувшись к Глебу, резко меняется в очертаниях. – Слышь, тетерев, отвечать надо, когда люди спрашивают.
- Гражданин, а вы что бы хотели послушать? Ваша заявка? – со смешком прищуривается очкарик.
- Гитары, блядь, гавайские, — заливается Сёма.
Глеб хочет что-то ответить, но горло передавила сухая обида, и мысль его носится по манежу. По тому самому проклятому Кругу. И тут темный двойник приходит ему на выручку.
- Рахманинова. *Остров мертвых*, — еле слышно говорит он. – Или Адамо.
Сёма пыхтит от смеха. Феликс Маркович морщится и поправляет галстук.
- Какое еще Адамо? Что, совсем всё хуево? – интересуется Сёма.
- Ладно, Сёма, не связывайся, — приказывает Феликс Маркович. – В пизду.
Тут телефон Глеба взрывается мелодией *Интернационала*. Смущаясь и злясь, Глеб односложно говорит в трубу. Это самая дешевая модель, какая только существует в природе. Брат Борис извиняется. Он сегодня не сможет подойти. У него повышение в должности. Фирма отправляет его в Метрополию. Вот и с баблом поэтому у него перебой. Ах ты, боженька несусветный! Вселенная любит меня и поддерживает. Лепит из меня колобок. И запускает по желобку леденящему. O, money… Ом мани… На гребне стыда, Глеб натужно соображает, хватит ли оплатить заказ.
- Ты вообще кто по жизни? – грянув водки, снова привязывается Сёма.
- Чем занимаешься, дятел? Кто по профессии? – подыгрывает Феликс Маркович.
- Стихи пишу, — отвечает Глеб и урчит чаем. — Девушка, счет!
- Революционные, полагаю? А жизнь твою кто содержит? Я же говорю, Сёма, они не будут работать без принуждения. Они будут стихи писать. Панки, блядь, хуевы!
Слово не воробей, а сверхзвуковой истребитель, ведомый смертником.
- Пишу на бумажке стихотворение. Потом сжигаю бумажку – вот так. И что-то происходит. Что-то сказывается и отражается. Далеко где-то, — Глеб рассеянно поджигает салфетку и смотрит, как она скукоживается, рассыпается в черный снег. Потом резко сдувает пепел в сторону гадов.
Стальная рука профессионально сжимается у него на запястье.
- Ты чё, прихуел, бродяга? Ты знаешь, кто мы такие?
Глеб начинает судорожно смеяться. Кто-то из другого мира дергается и кривляется его телом, как своим.
– Конечно, знаю. Вы москали, захватчики, генералы карьеры. Андроиды, человяки. Типа пощады, дядинька!
- Вот и допизделся, — Сёма заворачивает ему руку за спину.
- Учить надо, — трезвым голосом произносит Феликс Маркович. – Учить, учить и еще раз учить!
- Выйдем-ка, парень, — говорит Сёма и дергает Глеба за собой. – Нормально, дочка. Щас вернемся. Чуток прогуляемся.
В гардеробе ветхий слюнявый старик подает господам одинаковые полушубки. Глеб отрешенно набрасывает на плечи тонкую куртку с капюшоном. К рукаву прилипла какая-то белая лентообразная гадость.
*Голуби, что ли, насрали? И когда, блядь, успели?* — фиксирует он и даже не смахивает.
По лестнице с крутыми ступеньками они поднимаются в ночь. Сыплет злобный снежок. Ресторан расположен в цоколе облезлого конструктивистского дома.
- Камера, — кивает очкарик. – Идем во двор. Пусть его. Побежит – завалю, не побрезгую.
Глеб идет впереди, заложив руки за спину и опустив голову. В ней досадно и мутно. Он одного роста со своими палачами, только тощий, нескладный.
- Я просто сломаю тебе нос, пацан, — ласково обещает Сёма.
- Пидары вы, — бормочет Глеб.
- Что? Думай, дурень, за базар свой гнилой.
- Пидарасы. Фашисты. Прожорища.
- Ну всё. А теперь я сломаю тебе руку и отрежу ухо, — так же снисходительно поправился Сёма.
- Давай пиздуй на лобное место, неудачник.
Глеб идет по узенькой обледенелой полоске асфальта у стенки. Воздух — точно наждак. Всё расплывчато и безвременно. Всё это похоже на эпизод из дурацкого фильма. Как он так влип? И вправду, дурень.
Вдруг за спиной слышится тяжкий выдох, пронзительный нарастающий шорох. И — хряп! Глеб падает от сырого и страшного, нечеловеческого удара.
В облаке искрящейся пыли возвращает себе равновесие. Вот тебе и шансон! Потрясающе! Силовые мужчины разбиты на голову. Белый нож льда сорвался с карниза и начисто отсек их от реального мира.
Сёме, пожалуй, пришел капут. Его фарфоровый шарик взломан, так что обнажена творожистая, изжелта-черная подноготная воли. Феликс Маркович механически дергается под прессом из снега. Глеб — всё тот же, только остолбенел, задохнулся от удивления.
А вокруг всё безлюдно, мрачно и тихо. Зима грандиозна, непоколебима. И только прогрохотавший на спуске обледенелый трамвай возвращает внутрь ситуации. В нем, в том случайном, пустом вагоне, в облаке потустороннего электричества, Глеб различил силуэт. Какая-то девушка прильнула к окошку и забрала образ Глеба с собой, так ловко и верно, точно вынула душу.
Трамвай унесся, и тут же стал внятен тошнотворный запах крови. Нет, это не фильм и не сон.
Из потерпевших брызнули вещи — бумажник, дорогой телефон. В калите было густо. Глеб вызвал неотложку и с удовольствием размозжил ногой изящный дивайс чужака.
Реальность слегка проникается смыслом. Глеб уходит дворами, мимо храма Александра Невского, по скрипучему снегу. Идти, впрочем, некуда. Но и стоять нельзя – стужа. Кажется, что следом кто-то подпрыгивает, хихикает, подгоняет. Глеб обращается, но никогошеньки нет.
Mais tombe la neige…*

*А снег падал (фр).