дважды Гумберт : 28 куб. м

02:31  27-09-2012
Старик смотрел на предметы, принадлежавшие Русскому. Коричневое морщинистое лицо было плоским, невыразительным, словно поверхность камня. Лопнувший чайник, спички, кулечек с солью, плитка заварки, две старые книги без трети страниц, пустой кисет, трубка, оловянный нательный крестик, пустая кубышка нитроглицерина, блестящий хомус, пустой мешок для сухарей, пустая фляжка, обмылок, большой нож в самодельных ножнах, покоробившийся блокнот, карандаш. Ни документов, ни денег, ни часов, ни телефона, ни прочих пустых вещей.
Русский лежал в том самом положении, в котором заснул три дня назад. На правом боку, согнув ноги в коленях. Лицо хищное, исхудалое, заросшее седой щетиной. Левая рука вытянута вдоль тела, пальцы изящные, сильные, под ногти забилась грязь. Энцефалитка, джинсы, кроссовки. Старик снова поднес к серым губам круглое зеркальце, хотя всё давно было ясно.
- Скажем властям? – спросил Внук.
Старик укоризненно взглянул на Внука и покачал головой. Внук улыбнулся, глаза озорно блеснули.
- Может, выбросим его в реку? – спросил он непочтительным голосом. – Он же скоро вонять начнет.
Этот Русский появился на стойбище ниоткуда. Пастухи даже немного встревожились, испугались. Так мало он был похож на человека. Их языка он не понимал. И был по-настоящему голоден. На день пути вокруг было безлюдно. Ближайшее поселение, дорога были очень далеко, по ту сторону хребта. Русский безразлично поел, выпил немного араки, после чего крепко заснул.
Много лет назад Старик обучался в школе русской грамоте. И до сих пор мог разобрать русские буквы, такие чужие, диковинные, не от мира сего. Он поскреб и погладил обложки книг. И каркающим, утробным голосом проговорил несколько раз подряд:
- Велимир Хлебников. Творения. А Пэ Окладников. Олень – золотые рога.
Пламя в очаге дернулось и расщепилось. Непонятные слова прозвучали как заклинание или ругательство. Внук попытался улыбнуться. Однако суровый взгляд Старика вогнал его в оторопь.
- Вот что. Этот человек нам совершенно чужой. Но мы должны его похоронить по-человечески. Он пришел к нам из своего мира, чтоб умереть.
Внук стал серьезен, кивнул и вышел из юрты. Старик придал истощенному косному телу пришельца сидячее положение и заглянул в надменное, жалкое, ассиметричное лицо, словно хотел проникнуть в мысли усопшего.

Комната без окон и дверей, совершенно пустая, продолговатая. Вроде школьного пенала с квадратным сечением. Подумав о цвете, вспомнил: простой карандаш. Серое, с металлическим блеском. Серое и холодное. Чем холоднее, тем лучше.
Оказалось, что вся поверхность, литая, гладкая, точно стекло, разлинована на клеточки, как в тетради по математике. Со стороной в полсантиметра. Забавляясь процессом подсчёта, легко выяснил, что длина комнаты — семь метров. Ширина и высота – два. Итого: 28 кубических метров абсолютной свободы.
Сам был сразу везде и ни в чем отдельно. В комнате было бестенно. Но никого не было. Значит, всюду был этот свет, прохладный, мягкий, умеренный. Откуда он взялся? Почему обязательно нужно откуда-то браться и куда-то идти? Этот свет был здесь всегда – не волновой и не корпускулярной природы. Сам породил себя и питался собой. А может, идея света была идеей видимости, которая, в свою очередь, была сродни идее ограниченного пространства?
Вот оно что – он сам и есть этот свет. Долгое время (разумеется, это понятие чисто условно) бесстрашно, но не без трепета, без интереса, но не без упования, созерцал свою световую телесность. По правде сказать, это занятие было лишено интриги. Тогда стал менять уровень освещенности – от болезненной яркости до чернильного мрака. Пришел к тому, что немного убавил от исходного. Поиграл с другими возможностями: жесткостью, цветом, неравномерностью распределения. Свет был податлив и безучастен. Невзначай запустил таймер. Теперь периодически, но и врасплох по нему пробегала серебристая рябь, чехарда золотых запятых. Можно было перераспределяться, эволюционировать, быть световым драматургом. Но только в самом себе и для себя.
Удручал стандарт пространства, откалиброванность, ограненность. С этим надо было что-то делать. Изменить форму комнаты оказалось куда как не просто. После стольких отчаяний, как матрёшки, включенных друг в друга, даже решил, что сами стены для него как роковая трехмерная печать. Тщился стронуть торцы и продавить потолок. Бросил считать и предвосхищать приливы серебристой щекотки. И вот – о, разве не чудо? – неколебимая сетка пространства чуть дрогнула, заколыхалась, а потом стала резко сжиматься. С возрастающим ускорением бокс исказился, сплющился, выпучился, но не прорвался наружу. Овладеть этой новой способностью формирования было не проще, чем научиться летать. Теперь для точных расчётов требовалась не арифметика – алгебра. Но чувство меры твердило: сколько не пыжился растянуть и порвать пластичную световую решётку, размер был, всё-таки, дан, объём помещения оставался прежним. 28 кубических метров. Итак, был заключен в мягкую клетку, пузырь.
Стал управлять собой, или выделываться. Проще всего давались модели сюрреализма. Узнал, как неприятно быть тройной спиралью, насколько далек от здравой природы вещей этот убогий, извращенный и проклятый фетиш. Побесился изрядно. После чего отдохнул на блаженном курорте осевой симметрии, изображая собой разные природные организмы. Вся упоительная фантасмагория хаоса не стоила чувства покоя внутри антропоморфной фактуры. Шло по порядку: хвостатый зародыш, младенец, подросток, мужчина и, наконец, прекрасная женщина. Здесь замаячил по стенам точечный красный аларм, и стало чересчур холодно. В женщине было дивно, но как-то неправильно. Это был перебор, самоубийство. Вывод напрашивался сам собой. Значит, мужчина, мужского рода. Уже кое-что.
Дальше – блажь к идеалу вела в направлении самых простых, чистых форм. В них, в этих умозрительных формах, было легче всего переносить неизвестность. Равномерное просветление приходило в гармонию с невыразимым чувством холода. В какой-то момент снова вернулся к исходнику, стал параллелепипедом. Собственно кубом быть не хотелось. Шесть спаренных квадратных панелей – это уныло, не то. Наконец, с неожиданной сноровкой выпрямил все углы и отцентровался. Тем самым, стал идеальной сферой. Видимо, опция сферы была у него изначально. И подумалось вдруг: *Не надо было и жопу морщить*.
Убрал со стены схоластическую разметку. Загрустил. Впервые эмоции вышли наружу. Свет помутнел, стал рыхлым, зернистым. Изобразил на стене (отныне единственной) кровавые отпечатки ладоней. Попробовал хлопать без рук и свистеть безо рта, но прозвучало так камерно, призрачно, одичало, что сразу оставил. Распределился, растекся, лег на всей поверхности сферы. Одновременно с этим, сосредоточился в маленький ослепительно белый, злой огонек в самом центре. Так мог себя наблюдать, точно был вещью. Мог наблюдать двояко. Из центра видел себя как распушенный иней, куржач. А от поверхности – смотрелся как свалявшийся и ужатый, вбитый в свое начало, в точку большого взрыва старпёр космос. Это понравилось, но было трудно держать себя в таком напряжении. Двойное, перекрестное видение себя было чем-то вроде практики воздержания от ненужных вопросов.
Неусыпное око рассредоточилось в серой дымке рассвета мерцающим прахом. Есть только звездное небо над нами и моральный закон внутри нас. Как свежо и как точно сказано. Только все как раз наоборот. Небо – в нас, а закон над нами. Откуда, кстати, все эти мыслительные заготовки? Этот язык, который сам с собой говорит, сам себя переводит и поправляет? Вот если он – это всё-таки он, а не она или оно, значит, он есть? Значит, и был до того, как здесь оказался? Так же из этого следует, что был (где-то там) кто-то еще, множество, бессчетное множество этих кто-то еще. Или всё это выдумки, басни, и так было всегда, так – нормально? Выключил свет – и снова включил. Выключил и включил. Да и свет ли это? Если всмотреться, вчувствоваться в его структуру, разве не выяснится, что это не свет, а великое множество меток и отпечатков?
Всмотрелся, навел резкость, высокое разрешение – и поразился тому, из чего состоит. Это точно не свет, а какая-то странная ткань, расползающееся волокно. Знаки, картинки, мертвые смыслы. Стал разбирать, досконально и въедливо. Тут началось. Да, лучше б не стал так мельчить.
Дрянь — нечто второстепенное, вредное и противное.
Кот – животное.
Махалля – объединение, там, где все свои.
Хунта – власть марсиан.
Как твои внутренности и кровь? – приветствие, принятое в одной сибирской культуре.
Руммениге – кто такой Руммениге?
Byndos – дравидское *дыра, через которую видна изнанка; проводник, переводчик*.
Сандиниста – название рок-альбома.
Дрыщ — бесхребетный пустой человек, у которого развязывается язык после третьей рюмки.
Пузыри земли – откуда-то из литературы. Сам-то он кто, как не это самое?
Дордже – ритуальный предмет, оружие.
*Муж разбил ей сердце, сбежав с секретаршей. Но она не отчаялась и нашла себе новую*. Анекдот, смешное.
Циммерман – комнатный человек.
911 – номер телефона.
Что за воротись-прикол? – из бреда пациента Ф.
Сделалось жарко и душно. Свет висел теперь комьями, коричневой клейковиной. И быстро смеркалось. Понял всю беспросветность, посетило отчаяние. Сделал попытку вырваться, словно кот из мешка. Одну, другую, много попыток. Зря. То был не свет, а какая-то вязь или сеть. Орды слов, фактов и образов притекли ниоткуда и распустились зловещими язвочками.
Он не был полый, не был и светом. Он был архив, гигантская библиотека, расширяющаяся вселенная. Сплетен из множества взаимосвязанных текстов. Весь состоял из спутанных и неприкаянных душ. Точнее, из оттисков душ. Не нашедших признания и призвания, не отшкуренных, замурованных, позабытых. Всё, что возникло из дерзкого вызова вечности, из несогласия со смертной природой – от наскальных рисунков до акулы в формалине и полки с медикаментами – было здесь, в нем экспонировано. Он был вместилище тщеславия и отчаяния. Всё было тут, нескончаемый тихий парад монстров-выкидышей, гениальных уродцев. Если он правильно понял, то с этим невезучим человеческим материалом ему предстояло вечность коротать.
Стало совсем тесно, темно. Вдруг где-то вдали и как будто за рамой раздался переливчатый родной звук. Он узнал его – так били куранты с башни Кремля. Когда звук пропал, он успокоился и даже вроде того, что забылся, заснул. В этом самозабвении снес стих. Сонет.
Захожу в снесенные дома.
Глажу ненаписанные книги.
Проникаю в обложное nihil.
Лето – это странная зима.
Воля – это страшная тюрьма.
На замену вышел Руммениге.
Прошлого замшели закрома.
Будущего не пошли вериги.
Умостился нервный узелок
Сновиденческой драматургии.
Пошлые, родимые, другие
Видят сквозь последний потолок
Мироздания энергоблок.
Кто там? Накажи их, помоги им.
Очнулся с мыслью – а что там, снаружи, за этой грёбаной круглой стеной? Сам себе улыбнулся – нелепый вопрос.

Ранним утром Старик сел на конька и не спеша двинулся в гору. Обогнул мрачную падь, где даже летом не таял снег. За перешейком начался лес – рыжий низкорослый кедрач. На нижних ветках сидели черные снулые птицы. Старик прошептал заклинание и въехал в густой туман. Крепкий длинногривый конёк заупрямился, почувствовав смерть.
Русский лежал посреди поляны на желтой траве, лицом вниз, ноги согнуты и стянуты веревкой. Пёстрый шнурок протянулся от позвоночника к вбитому перед головой колышку. За одну ночь вороны Чёрного Неба сняли с его костей всё мясо. Старик спешился и подошел к красноватому скелету. Набил трубку серой травяной пылью и сделал несколько глубоких затяжек. Перед глазами возникли виды далекой страны, где поклоняются распятому на кресте человеку, а покойников предают черной богине земли.
Старик пробормотал древнюю молитву, значение которой не понимал ни он сам, ни тот, кто его ей обучил. Луч солнца, показавшегося из-за горы, пробил туман, и заблестели невидимые в другое время алмазы. Туман – это хорошо, это был добрый знак. Старик наклонился над останками Русского и особым тупым топориком раздробил ему череп.
- Давай, иди вон, Орус, иди к Учителю, — Старик показал направление.
И душа Русского рванула на волю.