евгений борзенков : Ненаписанное письмо

23:20  12-11-2012
Когда- нибудь закончится.
Всё равно закончится, как закончилась Ф — её тень лежит на мне камнем, могильной плитой, — наконец найдутся слова, которые все годы сухими горошинами, комом громоздились в горле, где-то у ключиц.
Глоток свежего воздуха заставит взглянуть на мир по-новому. Увидеть, может быть понять почему.
Почему до сих пор не поставлена точка,
она пульсирует, эта чёртова опухоль,
всё время рядом как напоминание, рана старая, саднящая, гнойный нарыв под внешним благополучием.
Я смотрю на тебя и вспыхивает фантомная боль, моя спутница, такой птенец за пазухой, что брошен на произвол, подобран мной; глядя на него щемит в груди слева, да не от тоски, от пустоты, жуткий птенец выклевал помалу внутри всё, что было можно и теперь только боль, только память о боли.
Ты не прочтёшь этого, а прочтёшь — плевать.
Ты красива, но в твоей красоте такое… нечто отпугивающее, слишком яркое, неприступное, затянутое льдом озеро, ни малейшего шанса. Дырявишь меня насквозь равнодушным взглядом, не видишь меня. Таких как ты, обезличенных манекенов – море вокруг.
Вы бесполезны в безупречной красоте, пустой и чистый космос, кажется к вам не липнет грязь, чувства, эмоции, всё что наполняет мир реальным, запахом жизни. Вы холодны, в глазах вакуум, ни жалости, ни стыда, вечное самолюбование: манекен, застывший напротив зеркала...
Что сказать на избитую тему, кроме как жонглировать молчанием, подбирать за тобой крохи рассеянной шаблонной вежливости, отданной дани, пытаться истолковать в свою пользу каждый твой звук, жест, пропускать через преувеличенную призму себя, подсматривать, наблюдать исподтишка за тобой сквозь щели своих глаз — так смотрят дети, притворяясь спящими — иначе не скажешь, ведь прямо в лицо тебе не взгляну даже с приставленным к горлу ножом.
Всё время с тобой вот так; смотрю на чистый лист, а рядом ты, кружишь, вьёшься ведьмой, никуда от тебя, остаётся упереться в тебя лбом, будто в стену, опустить руки и ждать, терпеть.
Ждать когда попустит. Отпусти, тварь.
Ты привычная боль, всё равно не найти тех слов, что нужны, всё равно на цепи, чтобы избавиться от тебя приходилось входить в храм, ставить свечу, я
глядел на иконы, священник накрывал мне голову епитрахилью, бубнил о спасении и, превозмогая зевоту, предлагал выложить всё начистоту. Я смотрел на него в упор, выпрямившись в полный рост посреди службы, прихожане, предугадывая во мне кощунство и ересь, в испуге замирали и отшатывались в стороны, я молчал, выходил из храма не оглянувшись, не проронив ни слова, кружил по городу не разбирая дорог и улиц, сгребал в ладони осень, заталкивал её себе в грудь, в огромную дыру, туда где терялся во тьме весь город с его дерьмом и суетой,
осень дымилась во мне пряными, мокрыми листьями, вечный туман, ни капли солнца и слишком, чересчур много тебя в воздухе, пьянящий воздух пахнет тобой, дым пахнет тобой, вокруг ты и больше ничего, я завяз по уши, вмурован в тебя заживо, приговорён к тебе, куда там китайцам с их изощрёнными пытками — дети, ей богу.
Твой танец по этой жизни — танец змеи, так вышло, что мне легче сказать тебе это сейчас, буквами по белому, чем при встрече, когда я снова проглочу язык, буду деревянным, роботом, кем угодно, надуюсь сычом, думая только о том, что не побрит, недостоин, не достаточно хорош,
смешон,
низок и жалок, что на коротких брюках пятно, оно слишком заметно и мой замкнутый, набыченный вид никак не располагает к общению, но не могу с собой ничего, мельком бросаю на тебя взгляд и вижу, что мои терзания напрасны: ты с отсутствующим видом смотришь в окно, тебя нет.

Думаешь о своём, о вечном своём и никогда там нет меня, в твоих мыслях мелькают цифры, сверкающие, слишком материальные образы, что-то конкретное и плотное, нужное чтобы выжить, преуспеть, кажется тебе попросту не нужно небо. До неба слишком далеко, не правда ли. Достаточно того что можно пощупать, меркантильное,
зачем же тогда такой взгляд, будто в тебе и в самом деле есть душа, эти искринки, затаённый смех, радость, как магнит и обещание — что же это ещё, как не зов в болото, в погибель.

От тебя веет холодом, даже странно, зачем тебе одежда, что хранить, ведь ни капли тепла в этих руках, в ледяных складках губ, всё что есть, — синяя пустота во взгляде, безразличное равнодушие, монотонный покой, ни всплеска эмоций, никогда. Вокруг вертится быт, стены, слова, холод, плечи, говоришь с кем-то о насущном, на бледном лице тень улыбки, ты в терпком облаке своего запаха, запаха женщины, изгиб безжалостно крутого бедра, обтянутого синими джинсами, каблук, движения плавны и полны тобою даже в стремительности, сжимаешь в пальцах с каплей чёрного лака на когтях ручку,
черкаешь на клочке записку, мобильный, что-то отрывистое в трубку, мимо меня, вдоль меня.
Это правильно, на самом деле меня давно нет рядом, да и не было, это фантом, сгусток боли, тупой и ноющей, как тлеющая вата, или свинцовое осеннее небо,
иногда ты улыбнёшься, но от улыбки только хуже:
знаю, я видел когда ты улыбаешься по-настоящему, когда бываешь искренней, а не этот официоз, лёгкая печать прохладной вежливости – это не мне, для меня и этого много, достаточно куклы, что была так похожа; я сделал её — хоть раньше ничего подобного не приходилось — из цветных лоскутов, из изношенных надежд, украденных вещей, клок светлых волос,
как у тебя,
твоих волос,
мне удалось раздобыть их, я слепил тебя, это была ты.
Всё что нужно, ночь, подняться среди ночи, идти на край, нести тебя — я нашёптывал кукле на ушко твоё имя — нести за пазухой, подальше во мрак, под рассвет, проделать необходимое и назад, успеть до восхода солнца.

Я долго, долго смотрел, часами сидя в тёмном углу пустой квартиры, ты оживала, выплывала из темноты, ситцевые ресницы подрагивали, углями разгорались зрачки, кривился в привычной, едва уловимой насмешливой ухмылке нарисованный рот, чёрный провал рта, острые зубы блестели в темноте особенно, ты двигалась не сходя с места, кривые руки куклы тянулись ко мне через всю комнату, я узнавал тебя, от тебя веяло всё тем же холодом и жаром, да,
твой холод рождал во мне неизменный жар, твоё горячее дыхание у меня на груди, ниже, я съёживался и оседал на стуле, плавился, таял, а холодный пот капал со лба на куклу, на её быстрые пальцы и губы. Она поедала меня, отдавала мне долг.
За тебя, сука.
Маска куклы становилась моей, твой танец моим, я нащупывал нить, что связывала твой придуманный мир с придуманным моим, с моими нервами, порванными как паутина, в её плюшевых жестах узнавал тебя, твою недоступность, кукла жила, что ни говори. Я использовал её, не иначе, для того чтобы лишний раз прикоснуться к тебе, пусть так, придумано, глупо, безнадёжно…
кукла спала со мной, мы пили чай по утрам, и
когда я не писал это письмо, она была передо мной, я называл её Ф.
Да, вот так, просто Ф, пусть неуклюжая уловка никого не обманет, кто знал эту историю всё поймут, все газеты трубили на каждом углу, мне оборвали телефон, искали встречи, но уже было ни к чему. С куклой мы представляли довольно гармоничную пару, хотя другой раз до хрипоты спорили, выясняли отношения, соседи слышали битьё посуды, крики, шум, и после…

недвусмысленные звуки примирения, нежность сочилась к ним сквозь стены и томный, монотонный скрип пружин, и длинный стон, для которого преградой лишь смерть, лишь врождённая глухота – да и то не преграда…

Барьер был перейдён, когда я встретил тебя вживую.

Сразу, не раздумывая, пересёк улицу, и, глядя в витрину, настороженно наблюдал за тобой, за твоим отражением издалека, из другого мира, смотрел на тебя, отдаваясь новому для себя ощущению: волне ненависти и страха откуда-то из глубины.
Как собака, что под забором издыхает от чумки, что никак не может дождаться смерти – я, сцепив зубы, клял всё что породило тебя, каждый изгиб, линии тела, твой свет, запах, ямочку на щеке, плавный всплеск руки, небрежно и рассеяно ласкающей пальчиком локон, заводя за ушко, влажные блестящие губы, взгляд, когда рассматриваешь витрину, товары:
именно сейчас в нём мелькнуло человеческое, живое, естественное, нежность, иллюзия тепла, вот ты настоящая, без этого льда и насмешки.

Я ещё не понял, что это перелом, хоть со всех ног уже бежал домой, к своей Ф, которую и другом-то не назвать, а только частью себя, находил её там же, где оставил – в нашем ложе, забытую на целых двадцать минут, такую желанную, что ныло в подреберье, потели руки, сводило судорогой мозг. Ф, чем не женское имя, именно так, одной буквой. Эф или Фэ, на любой вкус, так проще убить.

Среди ночи снова на край города, в лес, туда где свёрнутый в калачик дремлет в зародыше следующий, ещё слепой день, глухой тропой, скрипя зубами, кусая кисть руки, чтобы не закричать и малодушно замирая при каждом шорохе
— туда я отнёс тебя и убил.
Я убил свою Ф, эту плюшевую стерву с сатанинским сатиновым взглядом, с шоколадной кривой улыбкой, твоей…
Я выдавил жизнь из Ф, как пасту,
как гной из фурункула,
совершенно не было нужды потом ножом, остервенело, летели клочья ваты, ошмётки, или чем там набита кукла, всё-таки кукла, пуговки вместо глаз, бездушный кусок тряпья.

И ползать по хвойному ковру, скулить, слизывая сопли и слёзы со щёк, утираться рукавом, собирать окровавленные куски тряпичной плоти, качать в дрожащих липких ладонях, выть и рычать на рассвет – всё это совершенно незачем, ведь похоронив Ф на перекрёстке лесных дорог, медленно выползающих из сырого тумана, и отслужив над ней последнюю мессу, ту что должен, что лучше смерти, но хуже чем жизнь: – всё равно возвращаться одному в пустой и постылый дом, где нет Ф, но где снова ты, сука, где от порога в никуда уходят стены и вязкий неподвижный воздух беззвучно чертит крылом огромная моль, и с крыльев моли на пол медленно осыпается пыль...

Голые стены.
Ни звука.

Маленький смерч взметнул с пола ворох газет. Они застыли в воздухе словно водоросли, моль лавирует среди газет, летит ко мне. Я встречаю её хлопком ладоней. Ещё одна быстрая смерть. Теперь и вовсе один. Ты не в счет. Тобой пропитано всё здесь. Сползаю по стене, устал, в окно летит первое, что оказалось под рукой и вместе с брызгами стекла вдыхаю немного серого, слякотного воздуха.


Когда снова увидел тебя, наполненную жизнью, румянцем, свежую как снег, со спокойной уверенностью во взгляде, я уже знал, что не жить.
Все эти ножи и иглы, с которыми погребена Ф, торчат из меня, из меня медленно сочится кровь, смешивается с первым снегом, остывает, густеет, бурая липкая кровь, та, что я пролил над Ф, на тебя, я отдал тебе свою кровь, снова промазал, что ж, так бывает, разбился об тебя, не я первый, не так уж на самом деле страшна эта печаль, одиночество, только зябнут руки, темнеет в глазах, слабеет кисть и ручка, выводя предсмертные каракули, вот-вот выпадет из покрытых инеем восковых пальцев, прокатится по столу и беззвучно упадёт на грязный пол. Я перестану выдувать губами одну за одной бесформенные, бледнеющие буквы, лёжа щекой на столе, я медленно подхожу к, к раю… раю… сейчас погаснет экран и белый нетронутый лист…


И ты