евгений борзенков : Бедо

01:41  03-12-2012
Страх — это головокружение свободы

Сёрен Кьеркегор




В каждом из нас дремлет бабочка, почти в каждом. Если ещё не убил, то она внутри, глубоко.
Бывает, двигает крыльями. Чувствуешь? Сразу и не поймёшь, что происходит; хочется то ли выть, то ли петь, то ли вскрыться… Это она. С крыльев бабочки, хрупких крылышек с ажурной сетью прожилок, не привыкших к ветру, свободе, обжигающим словам, опадает едва заметная серебряная пудра, тонкая пыль, куда-то в прорву, в сознание, и до конца не веришь и не понимаешь, как может всё это вмешаться, весь этот свет и адовы круги в одном теле.
И бабочка.
А в бабочке — летучая мышь.
Она зреет до поры, разрывает когтями кокон, каким для неё есть тело бабочки, и на свет появляется монстр. Летучая мышь хочет жить и жрать, у неё крепкие зубы, красные бусины глаз, горящих злобой, она не шуршит крыльями попусту, она знает алгоритм движения, и чётко диктует...
Её природа — ночь.
Туда она и гонит тебя.

Правда, правда о бабочке, и живущем в ней чудовище.



Чудовище гонит в ночь, туда, где пересекутся в одной точке три прямых: «Икарус», летящий по трассе, я – безвольный исполнитель собственных причуд, летящий в «Икарусе», и голос водилы, который вот-вот притормозит, повернёт лицо, освещённое в профиль тусклым сиянием приборной доски ( он уже медленно поворачивает голову ) и громко скажет в сухой и ватный, пропитанный дрёмой, уютный полумрак, тревожа разморённых пассажиров: Эй, парень! кто там на Алиферовку? Выходи.

И поставит точку.

За бортом минус. Сдувает с ног, видно даже во тьме сквозь лобовое стекло, чувствую кожей, под кожей носится ветер, вялая кровь густеет, стынет, сердце давится холодной кровью, чистое ясное небо, чистое ясное поле, жёлтые лучи фар режут чёрное впереди на две половины — до и после.
За последние три часа немного подремал.
Автобус остановился.
Кругом бело, темно. Мною проплачено только до этого места. Указатель населённого пункта «Алиферовка» нарочито перечёркнут красным, крест на крест, нет входа и выхода, оставь надежду, уволить, отказать. Крест на мне. С надписи стекают капли, стынут сосульками, пахнут кровью и хлоркой… Водитель с напарником смотрят в салон, ждут. Гудит печка, нагнетая плюс для свернувшихся в клубочки тварей на мягких креслах. Поднялся, прошёл вперёд, встал у двери. Замешкался.
Мне никуда не деться.
Разбуженные пассажиры давят, подталкивают в спину колкими спицами из-под припухших век, не дождутся, когда выйду, поёживаются, путаются поплотнее в паутину одёжек, мельком бросают взгляды в окно и млеют от сладкого ужаса, довольные, почти счастливые в тепле, сонливости, в вибрациях урчащего мотора, прикрывают глаза, не подпуская к себе сквозь сон лёгкий всплеск любопытства: куда этот чудак выходит ночью, посреди поля?
- А чего один? Не страшно? – спросит водитель.
- Да так… — Отвечу.
- Ну, ни пуха тебе. – Скажет напарник. Это он так, чтобы закрыть тему.

За бортом 18 минус. Может больше. Может меньше. Cтупил на скользкий асфальт. За спиной хлопнула дверь, под руки подхватил обжигающий вихрь, вверху, прощаясь, поплыли сероватые лица, похожие на блины, придавленные к стеклу темнотой, огоньки, отблески, сладковатый дым выхлопа, солярка. Желудок стянуло узлом от приторного желания побежать вслед. Необдуманный грех. На все стороны белая скатерть, пространство вариантов гибели, иди, только иди, но можно и остаться на месте – нет разницы.

Пропадёшь.

Я присел и блеванул на асфальт. Покачался с минуту на корточках… Встал и вытер губы. С этого и начнём.

Небо свободно лежит на плечах так, что не вздохнуть. В ногах дрожь. Нужно двигаться, дышать, иначе раздавит. Осторожно выдыхаю, делаю шаг. Просто нырнуть в поле, поскорее вываляться в зиме, привыкнуть к этим ебеням, нужно плыть, ибо всё равно уже здесь. Назад забудь дорогу; туда, где тепло, где домашние сидят у телика, укрывшись пледом, пьют согревающий чай с лимоном, на их лицах голубоватые отблески экрана, тени, улыбки, они в покое, этот покой особенный, когда за окном трещат деревья от мороза — в то пространство, как и в игольное ушко, теперь ещё нужно суметь попасть.

Но сейчас здесь, да, я здесь в другой области, что я наделал, отче наш, еже еси на небеси, полночи пути от дома, в чистом поле, один, в лёгкой куртке, в смешной фуражке, похожей на аэродром, её так и называют, в осенних туфлях, почти без денег, с холщёвым мешком подмышкой, с чем-то детским в глазах и растерянной улыбкой человека, оказавшегося в небе без парашюта, человека, чьё счастье измеряется в кораблях, лёгкое невесомое счастье, которое можно курить. Бывает, оно заканчивается, но фишка в том, что в любом случае не зависишь от судьбы, судьба, она как дым, слушай дым, повинуйся поскрёбыванию когтей летучей мыши в грудную клетку и плыви над счастьем, над собой…

Нахуй судьбу.

Мне прямо через дорогу.
Я в эпицентре кошмара.


Пересёк дорогу, нырнул с насыпи и поплыл, утопая по колена, нащупывая тонкой подошвой стерню, спотыкаясь, глядя по сторонам. Туфли одеревенели, в них хрустит снег, носки и брюки колом, скоро не буду чувствовать холод. Чугунное небо, белая земля и я, один. Меня расплющит, как пить дать. И для пули хорош, ммм, как же хорош… Уродливый заяц на белом холсте, моя кровь на снегу чёрными кляксами, упаду на спину и последнее, что увижу, — кристально-чёрное небо, без звёзд, без шансов.
В темноте плавает образ; самоубийца, в петле, — вот он храбро оттолкнул табуретку и под хруст позвонков, с вываленным языком, вылавливая из густеющего сумрака бледный, последний в жизни луч, уже ощущая задницей реальный пиздец, думает: какой же я мудак…

Так и я.

В Николаевке, на стоянке, выкурил последнюю папиросу краснодарского гашиша. Немного пришёл в себя, и после, уже равнодушно отметил: последний косяк, последние деньги, последний автобус на последнем вокзале. Последний раз. Весь день чёрные коты как взбесились, перебегали дорогу, сбивали с ног, было странно и больно от предчувствий. Вот и не верь. Потом в автобусе, проваливаясь ввысь и рассеиваясь по салону с дымными кольцами сна, малодушно мечтал, как обо мне забудут, а я и не напомню, сделаю вид, что проспал, проеду до конца, до Павлограда, попрошусь назад, на этот же рейс, без билета, что-нибудь наобещаю, как всегда, упаду на колени, если будет необходимо… только не уходить из тепла, целовать руки водителю, хватать за ботинки, молить: дяденька, не погуби засранца, Христа ради…

Открыт на все четыре стороны, чувствую лопатками пулю, выпущенную летучим отрядом бакланов, охраняющих поля от подобной мне саранчи — да, здесь именно так — пулю удобно поймать спиной, между лопаток, и хлёсткий удар бича — окрик «а ну стой, сука!», как и лай собак, погоню, свист и толчок в плечо, горячий потёк под свитером и вязкая липкость, капкан на ноге, упасть в снег, сдаться в плен, выбросить белый флаг здоровой рукой…

Мне через поле. Сегодня утром проснулся и обнаружил, что на нуле ганджибас, моё лекарство от скуки, от серых рож, от дней один в один, сотканных из той же ткани, что и мой мешок, стремление поджечь жизнь с обоих концов.
Никто не захотел ехать. Никто. Белый, эта трусливая свинья, ему завтра на работу, а я именно когда ударил первый мороз и выпал снег, — мне приспичило. Белый благословил меня на этот подвиг на пороге подъезда, в шлёпанцах, кутаясь в огромный папин халат, дал последние напутствия, кое-какие деньги, шутливый поджопник на дорожку, и покрутил пальцем у виска. Он, сука, будет ждать.

Уже отмерзают пальцы на ногах, что же будет до трёх ночи… В три через Алиферовку пройдёт скорый «Одесса-Ростов», стоянка три минуты.

Добежал до первого, — стожки похожи на индейские вигвамы, вдоль насыпи. Они из снопов, пустые внутри, как шалаши. Ещё не все успели убрать до морозов. Сразу за длинным, вдоль поля рядом высится насыпь, по ней надо потом подняться и идти к станции. Следить за временем. Не опоздать.
Откинул сноп, чтобы влезть внутрь. Присветил спичкой…
Я стоял там как идиот, рискуя поджечь стог, пока огонь не обжёг пальцы. Бросил мешок, пошёл к следующему, вернулся, опустился и сел прямо в снег. Вокруг темно и я один. И бежать некуда совершенно. Сгрёб ладонью, немного пожевал снег… Достал пачку сигарет, закурил, пряча огонёк в рукав. Двинулся к другому стожку.

Технология простая: забраться в стожок, чтобы не маяковать на поле, втащить сноп, другой, развернуть мешок, натянуть рабочие перчатки, и дербанить шишки, счищать в мешок. Вот и всё.
Не время эмоций, работай, ведь для этого приехал, всё отлично. Выкинуть из головы, забыть, хоть на время. Всё будет в порядке, непременно, тебя предупреждали, ты ебанулся, твоя жизнь не стоит ломанного гроша, на кладбище ставят прогулы, ну и плевать — вот она цель.


Утрамбовал мешок ногами, примял. Этого не может быть, всё это снится, сейчас захочу ссать, потянусь в своей теплой и мягкой кровати, встану, зевну, пройду в туалет, потом на кухню, налью себе чаю, закурю и буду смотреть в окно, на сверкающий под фонарями снег, на белый город, на буксующие авто, бестолковых, одиноких прохожих, пытающихся спастись от зимы…

Сны наяву, как это глупо. Они взламывают изнутри, смотри-не хочу. Проводник в вагоне помешивает в стакане чай, щурит глаза в мелькающую ночь и читает мне мораль. Он говорит, что я по гороскопу белая лошадь и родился в неудачный год. Вы преданы, вы все проданы, говорит проводник и помешивает чай. Вы умрёте рано, всё ваше поколение, вы пропадёте и редкий конь из вас оставит следы своих копыт за порогом среднего возраста. Ты ведь помнишь, там, в том стожке…? А? Вы прокажённые… Я затыкаю ему рот ботинком, слежу за его взглядом – он смотрит на мой мешок. Остаётся ещё пустая треть, но уже нет сил, бежать, бежать домой бегом, замёрзнуть. Спасают сигареты, курю в кулак, в дыме есть немного тепла, в мире ещё осталось тепло, дым согревает в груди, прячу огонь, в конце концов бросаю всё к чёрту, выскакиваю из стожка, оглядываюсь по сторонам, взлетаю на насыпь. Паника.

Подбежал к блочку. Первый час ночи. Ещё три часа. Нырнул в посадку напротив, спрятался так, чтобы не упускать из виду блочок. Рельсы. По ним придёт спасение. Надо ждать. Немного сигарет, когда закончатся — замёрзну, не дотяну десяток секунд. Мой труп будут клевать вороны, их тут много, они смотрят, ждут меня из темноты. Не мигая, и молча, неподвижно. Свора чёрных собак с крыльями окружит сидящего на мешке у дерева, толстые клювы, сухо и торопливо постукивая друг о друга в звенящем воздухе, будут жадно тянуться к молодому мясу, их мёртвые глаза, похожие на блестящие капли чернил, будут следить за дыханием, пить его, ждать, терпеливо ждать последний вздох. Они увидят, когда погаснешь. Первыми в ход пойдут глаза, губы, всё мягкое, всё, не успевшее застыть, кисти рук, уши. Меня найдут ранней весной, перед посевной, какой-нибудь баклан зайдёт посрать и увидит кучку недогнившего дерьма, которое когда-то окликалось на моё имя.

Прошёл час. Второй. Стрелки на часах сошли с ума. Они вмёрзли, покрылись инеем, подношу часы к уху, верю только тиканию, они тикают, сука, в пачке почти нет сигарет. Без сигарет страшно, никогда не думал, что может быть так страшно без сигарет, когда кончится последняя, околею, определённо. Сижу на мешке, смотрю на блочок. Обычный, похож на автобусную остановку. Над ним покачивается жёлтый фонарь. Ни души. Нереальный пейзаж, в воздухе и на ветках качаются мёртвые рифмы, не рождённые стихи о безнадёжном, убитые поэты нашёптывают мне в уши свои странные пророчества, смерть, надо мной вороньё, самое плохое, что они не кричат, они молча и бесшумно нарезают круги в вышине, или сидят вокруг, ждут. Холод притупляет страх, но не притупляет надежду, прав проводник, он что-то там гнал про надежду, он летит ко мне оттуда, из Одессы, несёт мне тепло. И жизнь. Ещё час. Проживу ли, чёрт его знает. В моём теле плюс борется с минусом, и плюса всё меньше, всё меньше, с каждым выдохом, с каждым движением. Руки не гнутся, слизываю с губ иней.

Прошло ещё немного времени. Ещё немного. Стрелка всё-таки движется. Поднялся и решил выдвигаться. Потихоньку. Вышел из посадки, присел. Никого. Двинулся вниз и…
Вот они. Две тени. Два силуэта на снегу. Уже прошли мимо, у одного в руках сумарь, у другого мешок. Всё сростается, проще простого, как я мог их не увидеть, идут со стороны поля, видимо приехали другим рейсом, следом за мной, идут настороженно, спешат, их следы, такие родные человеческие следы тех, кто свой, кто не будет стрелять, по крайней мере в меня и не воткнёт нож. Я догоняю, поднявшись в полный рост. Они оборачиваются на быстрый скрип снега, останавливаются и молчат, готовые ко всему. Привет, всё нормально, пацаны, брат, да спрячь сажало, свои, свои, а кто ты, откуда? Рукопожатия, нечаянная, неожиданная радость с неба, Димон и Саня, нам по пути, нам вообще по жизни, и небо уже бессильно стекает по плечам, устав давить, и новый глоток воздуха уже не так чёрен, и пальцы, ёбаные пальцы на ногах будут жить, они отойдут.

Вороны… где-то там, вверху, в посадке… Отсосите, суки. Рассказать пацанам о воронах?

Потом, слишком всего много, скоро поезд, мы у блочка. Слева свист и шум, нарастает, приближается, минута в минуту. Мы с обратной стороны, там, где нет палева, куда никто не вздумает сунуть нос, но оттуда и не допрыгнуть до дверей, а поезд стоит три минуты, уже остановился, время пошло, двери задраены наглухо, до окон не достать, слишком высока насыпь, движухи внутри не видно, все спят, три часа ночи. Этот поезд – всё, что у нас есть, теперь уже у нас, мне плевать, я не один, я почти спокоен, молочу изо всех сил в двери, я кричу, как кричат Димон и Саня в другие двери, другие окна других вагонов, ору, наплевав на всё, остаётся минута, если не откроется дверь – мы останемся здесь, на снегу, останемся, не веря в такую лажу, трогая звенящие рельсы, гудящие шпалы, — мы пропадём.

Дверь открылась, в которую я стучал, мой проводник, он не подвёл и оказался таким, как и во сне наяву, там, где у первого стожка…
Рослый, флегматичный, в кителе и фуражке, молча открыл дверь, принял мехарь, подал мне руку, втащил в вагон, я втащил пацанов, их вещи. Проводник захлопнул двери, и тамбур сразу наполнился запахом ганджа, чувак потянул носом и кивком пригласил нас в вагон. Оставьте надежду, пацаны, надежды реально путают рамсы, заводят в тупик, от них никакого толку. Сбывшаяся надежда – это, по сути, смерть. Забудь о ней, живи одним днём, живи в кайф, пусть она ползёт за тобой, пусть надежда издохнет, когда закончится её слизь… Мой рассеянный сон тянется за проводником шлейфом, я ловлю его последние отголоски. Мы прошли за ним, окунувшись в густое тепло, в чужой храп и сопение, смешанные запахи живых – чеснок, носки, духи — лязгнули сцепки, поезд тронулся, мы в пути, всё. Всё позади, мы по проходу за проводником, приглушённый свет скрывает выражения наших лиц, этого просто не может быть, он указал нам места, он взял с нас деньги, спрятал и замкнул наш драп и вещи в один из туалетов, он не проронил ни слова.

Белые лошади.
Я помню, парень.

Буду помнить, куда я денусь, всю дорогу, и по приезду в город, где только-только рассвет, пробираясь с вокзала перебежками, избегая скоплений первых выползающих людей, дворами, чтобы выйти на хитрый, незаметный угол, сжимая в ладони единственную потную купюру, поймать такси, я буду помнить, и понятливый таксист не задаст лишнего, — мне сегодня чертовски везёт на людей, — и приехав к Белому, как договорились заранее, этот трус будет ждать, выйдет сонный, расплывётся в улыбке, скажет «ништяк», и мы полезем тут же прятать драп, отведаем масть, накуримся, как пауки – я буду помнить, всё, все детали, буду держать в себе, кому это надо, эти белые губы пацана лет семнадцати, в том первом стожке, его открытые, подёрнутые льдом, глаза, удивлённое лицо, тарелка в руках с пробитыми через газовый платок шишками, длинная деревянная рукоять вил, которые вошли в худую шею сверху, насквозь и торчат остриями из горла, из кадыка, и красные замёрзшие капли на остриях, меловые щёки, иней у него на ресницах…
Буду помнить, хули.