евгений борзенков : Оренбургский платок
13:17 15-12-2012
Нельзя сказать, чтобы Маркашов был таким уж лохом, но каждое утро он исполнял утюгом стрелки на джинсах. На джинсах, ясно? Говорил о жене «моя супруга». Копил на машину, строил планы. Расчёсывал усы щёточкой, — он носил её в нагрудном кармане, в футлярчике. Ходил в рубашке цвета хаки, с клапанами, задраенной на все пуговицы, редко улыбался, не находя для этого повод, а когда повод находился и он растягивал резиновые губы, то взгляд Маркашова оставался на месте, будто приклеенный, при этом глаза — два гнилых трупных пятна буравили воздух куда-то мимо и тому, кто это видел, несло болотной тиной, лезли на ум утопленники, разбросанные венки, разрытые могилы… Его болезненный педантизм попахивал стационаром, настолько он придавал значение ключевым моментам, как то: при выходе из квартиры наполнить трёхлитровый бутыль водой и поставить у изголовья кровати, чтобы сохранить энергетический баланс, ноги о половик вытираются чётное количество раз, матюгнувшись, непременно поплевать через правое плечо, что выглядело на людях особенно дико и создавало неудобства, поэтому он чаще помалкивал, а если открывал рот, то всегда невпопад, голос его срывался фальцетом, или гудел басом. Бывало, влетал в чужой разговор на полном скаку с идиотским анекдотом, истерично хохоча, и не договорив, тут же обрывал себя на полуслове, смотрел со злобой и уходил. Чихнув, тихой скороговоркой три раза желал себе здравствовать. Радовался, когда дорогу переходили с пустым ведром. На прикроватной тумбочке всегда на своём месте лежала толстая медицинская энциклопедия с закладкой на странице, описывающей прелести грузинского курорта Цхалтубо, гранёный стакан с застывшей на дне многолетней каплей портвейна, напоминавший о боевой молодости – глядя на стакан, Маркашов испытывал приятное томление в голове — и почерневшее яблоко. Всё под толстым слоем пыли. Его супруга давно махнула рукой, только порой косилась на него долгим взглядом раненой волчицы, задумавчиво поигрывала кухонным тесаком в руках и скрежетала зубами. Курила крепкие сигареты без фильтра, часами сидела у окна и смотрела вниз. Носила тёмный платок в коричневый горошек и красила только губы. Она хотела спастись, готовила побег, да всё что-то мешало; не было достаточно денег, лень, мигрень, малодушие, или просто ждала попутного ветра, пинка.
Когда-то он кое-как жил, но потом закодировался и с тех пор, куда бы Маркашов ни отбрасывал тень, там жухла и ложилась трава, теряя цвет, уличные голуби начинали прихрамывать на обе ноги и волокли крылья по земле. Его никогда не кусали комары. Мухи облетали Маркашова десятой дорогой. Собаки сбивались в стаи, чтобы молча напасть сзади. Он ненавидел праздники, лето и солнце, предпочитая слякоть и сырую осень. Маркашов не нюхал цветы и не прикасался к свежему молоку – всё было слишком очевидно. С утра и до самого вечера он тянул придуманный ритуал: дома, на работе, в транспорте. Стать надо именно так, смотреть именно туда, лицо при этом именно такое, дежурные фразы слово в слово, жизнь, похожая на жизнь хорошиста, где всё разложено по местам, всё под рукой.
Он загнал себя в скорлупу. Так было спокойнее. Он цеплялся за все эти вешки, чтобы не утонуть и не сойти с ума, подозревая, что уже давно цепляется не с той стороны. Люди напротив него жили в цветном мире, в их мире были краски и фейерверки, они могли позволить себе слабость. Он не мог.
Но однажды всё кончилось.
На работе появилась новая сотрудница. Она была ничем не примечательна, но имела странное свойство: глаза. В её глазах было всё то, чего так не хватало в жизни: тёмный бушующий океан, где никогда не побывать, его загадочные глубины, влажное осеннее небо, тяжёлое золото опавшей листвы, изумительная радуга, тысячи мелких драгоценных радостей, из которых складывалось что-то большое и древнее, как пирамиды и главное – в них был кислород. Синяя прозрачная бездна. Земля становилась мягкой, от кислорода кружилась голова.
Как-то само собой сложилось, он стал видеть эти глаза везде, даже с закрытыми веками, её маленькую фигуру, русые волосы, слышать тихий голос. Он с испугом обнаружил, что каждое утро корректирует свои шаги так, чтобы столкнуться с ней в дверях, или по пути, в коридоре, втянуть в себя её запах, почувствовать электричество, исходящее от неё...
Он поймал себя на этом будто вора и не знал, что делать.
Маркашов пропадал.
Маркашов умирал от непонятного наслаждения.
С каждым днём её становилось всё больше, он стал разговаривать с ней, глядя в потолок своей спальни и путешествуя взглядом вдоль знакомых до миллиметра трещин, вёл себя непривычно раскованно, шутил, она смеялась, он дарил ей безделушки, бумажные цветы, конфеты, им было хорошо, они держались за руки, он касался её лица, слышал её запах, запах весны, карамели, что-то ещё очень детское, но настолько пронзительное, что Маркашов приходил в ужас — его тянуло на дно. Он тонул, и пока не понимал, всё было терпимо.
Но вот по заводу пробежал слух, что девчонка выходит замуж. У девчонки жених, он молод, красив, и он нормальный. У Маркашова жена, печень, простатит и он гладит стрелки на джинсах утюгом каждое утро, и из его окон один и тот же пейзаж: грубо наляпанный чёрным по серому зал ожидания, где быдло коротает время, поедая друг друга, дома, стены, улицы – всё одно и то же, и так каждый день, и этот пейзаж будет здесь всегда, и никогда ничего не изменится…
Он стоял за станком. Был разгар рабочего дня. Девчонка с русыми волосами выходила замуж. Маркашов держал в руках инструменты и просто стоял, как истукан. Долго. Он, не мигая, поочерёдно вглядывался в молоток и клещи вот уже час. Ему что-то говорили, требовали, махали руками перед лицом, но в мире выключили звук и цвет.
Всё стало серым, как и до девчонки. Как и всегда.
Маркашов положил инструменты и вышел из цеха. Он стал у ворот проходной и огляделся. Он смотрел не на людей, машины, суетливое движение теней и света, запахи, звуки – нет, он смотрел на жизнь. Он видел, что река течёт мимо. Автобусы уходили вдаль и не возвращались, люди не замечали, проходили его насквозь, не задевая. Всё имело конец. Всё заканчивалось, крути не крути. Маркашов стоял у ворот, а ворота были заперты изнутри. Только сейчас он понял, что их и не откроют.
Его никто не ждал и не звал.
Жена готовила побег и старалась не прикасаться к нему даже случайно, её передёргивало. Тень, вечная тень. Лучик блеснул, на миг осветил что-то забытое, что и не вспомнить, что-то живое там, в тёплом и светлом начале, когда он ещё бегал в полный рост под стол.
Лучик кончился.
Она выходит замуж.
Ей нужен кто-то другой.
Маркашов достал щёточку для усов, расчесал усы и, уронив щёточку, раздавил каблуком.
Пришёл домой, лёг на диван, сложил руки на груди и стал смотреть в потолок. Так он пролежал до вечера. Жена молча рылась в шкафу. Складывала стопками бельё. Старалась не шуметь. Накрыла его пледом. Протирала пыль. Он не реагировал. Она протёрла ему лоб тряпкой. Наклонилась, хотела поцеловать… но не смогла.
Поколебавшись, тронула пальцами его веки, закрыла…
Стемнело. Жена легла спать. В комнате висел гнетущий мрак. На улице вспыхнули фонари. Маркашов открыл глаза. У него был Колёк, один-единственный друг, тоже алкоголик. Он его не видел сто лет. Маркашов поднялся, достал под диваном копилку и грохнул об пол. Покатились осколки. Жена не издала ни звука. Она лежала у стенки, уткнувшись носом в оленей на ковре. Маркашов собрал деньги и вызвал такси.
- Останови у ларька, — сказал Маркашов таксисту. Он вышел из ларька с полным кульком, на пороге достал пузырь, свинтил пробку...
И открыл сезон.
Колёк был в завязке уже с год. Когда приехал Маркашов, он спал. Двенадцать ночи.
- По-е-ха-ли. – Отчеканил Маркашов и вместо приветствия встряхнул кульком. Звякнуло, звук был до боли знакомый. У Колька заныло под рёбрами. Где-то пять или шесть бутылок по ноль сем.
- Не надо, я умру. – Колёк облизнул мгновенно пересохшие губы. Он сказал это не Маркашову, а куда-то в себя, сладострастно виляя хвостом. Он хотел жить и завтра на работу.
- Ты уже умер. Так, пять минут. — Маркашов посмотрел на часы и пошатнулся. Колёк стоял перед ним в трусах и вьетнамках. У него перед глазами сверкнуло будущее, сжатое в короткий ночной апокалипсис: вязкий алкогольный смерч, смесь из бутылок, стаканов, сигаретного дыма, судорожные перебежки от кабака к кабаку до утра, истошные крики, чей-то могучий кулак, да не один, и боль, много боли, и разбитый нос, сломанный палец, сломанная челюсть, рёбра — одно или два, стекла вдребезги, менты, обезьянник…
- Хорошо, сейчас оденусь. — Сказал он, исчез внутри и, не раздумывая, нырнул в окно с обратной стороны дома. Он перемахнул несколько заборов, выбрался на соседнюю улицу и задал стрекача. Маркашов немного постоял у входа, пробуя на ощупь дверной косяк. Колька не было. Он вошёл, проверил все комнаты, в спальне сопела Алка.
- Привет, Алка. А Колёк дома? — Сказал Маркашов и прилёг рядом с Алкой. Алка на секунду замерла, быстро что-то смекнула во сне, покладисто выпятила навстречу Маркашову сдобный зад и задышала полной грудью…
Он вышел через десять минут. В доме, на разгромленной кровати переводила дыхание, откидывая со лба мокрую прядь волос, разрумянившаяся и вспотевшая Алка с улыбкой Джоконды, она потягивалась, её глазки слипались, она причмокивала полными губами, смакуя неожиданную радость.
Где-то на краю посёлка в чужом палисаднике сидел на корточках и негромко скулил Колёк, дрожал от холода и грыз ногти.
Таксист дремал за рулём с газетой в руке. Маркашов обошёл машину сзади, зачем-то обоссал багажник и габариты, плюхнулся на переднее сиденье и открыл следующую бутылку.
- Поехали. — Сказал он.
- Куда? — Встрепенулся таксист.
- Тихий ужас. – Произнёс Маркашов твёрдо и отхлебнул. «Тихий ужас» — так назывался стриптиз-бар.
- Два счётчика. — Сказал Маркашов.
- Заебок. – Кивнул таксист и завёл мотор. Он знал где это.
На дверях его встретил и проводил охранник. Тихо, уютно, приглушённый свет. Посетителей почти нет, не считая двух тёмных типов в углу. На маленькой сцене под звуки блюза медленно умирала хрупкая девушка, сползая каплей мёда вниз по шесту. Другая, с птичьим лицом подсела сразу.
- Что будете пить, есть? Хотите поужинать с нашей девушкой? — Она неумело улыбнулась клювом, обыскивая Маркашова глазами. – Вам надо выпить, это будет правильно. – У неё на груди висел бейджик с надписью «Консумация. Художественный руководитель».
- Констанцыя… — сказал Маркашов, мутно глядя ей в грудь.
- Консумация, — поправила она, — это моё имя. Так что желаете? — Она выразительно глянула на плечистого охранника.
- Бляди есть?
- Оу, у нас есть всё, смотря, какой суммой располагаете. – В руках Консумации мгновенно возник прейскурант. Она сунула ему под нос и стала водить пальцем по списку. — Тааак… ну, вот смотрите… приватный танец – стока-то, дальше, ужин с девушкой – такая сумма… ну, потом там идёт фистинг, петинг, борцовский некинг, матримониальный интеркорс…. Садо-мазо, опять же… « чугунный скороход», « эмир-глиномес»… ну, «каменные лица» и «веснушки» — это больше для корпоративных вечеринок…
- Хочу это. — Маркашов тяжело облокотился на стол и ткнул в список, не глядя. – С вот этой вот. – И ткнул пальцем на сцену.
- «Оренбургский платок»… что ж, отличный выбор. Вам очень повезло, как раз Таня хорошо владеет этой техникой. Вы не пожалеете. Будете сразу платить?
- Да. – Он достал деньги и отлистал. Бандерша хищно хмыкнула, сгребла деньги, подала знак охраннику, а тот свистнул девчонке. Подошла Таня, взяла его за руку и они поднялись в номер. Там Маркашов сел на стул.
- Февраль…
-Чо? – Таня с неприязнью покосилась на него. Она села у зеркала и стала готовиться.
- Февраль, говорю… достать чернил и плакать.
- А-а… знаем, проходили. И петь о феврале навзрыд? Ты давай, раздевайся, космонавт, щас полетишь.
- Пока грохочущая слякоть весною чёрною горит…
Таня раздеваться не собиралась. Она собрала волосы, тщательно заколола их шпильками, надела сверху плавательную резиновую шапочку и скрепила её скотчем. Шапочка держалась плотно.
- Ну, ты чо? Время-то идёт, денежка капает. — Она опустилась перед ним и стала расшнуровывать туфли.
- Нанять пролётку… — декламировал Маркашов, глядя поверх резиновой шапочки, — за шесть гривен… — Таня снимала с него брюки, носки. Он послушно поднял руки, чтобы она стянула свитер, рубашку, майку. – Чрез благовест и шум колёс… перенестись туда…
- Тебе обезболить? Или так вытерпишь? – спросила она. – У меня есть бупренорфин, если чо.
- Или так… или сяк… — Голос Маркашова гудел из-под земли, он смотрел сквозь Таню куда-то в космос, в чёрные дыры.
- Ну, как знаешь, мужик.
Таня толкнула его на кровать. Маркашов упал на спину плашмя и обессиленно раскинул руки. Она размяла кисти, глубоко вдохнула и крепко вцепилась в его член своими маленькими, но жилистыми пальчиками.
… Где ливень ещё шумней чернил и… и… ииии
Маркашов вернулся в четверг, через день. Он пришёл на рассвете, босой, в мрачного оттенка гипюровой перелине, наброшенной на плечи. Его волосы были белы как… ну хуй с ним, как снег. Лицо навсегда перекосила сложная гримаса чего-то нестерпимого, — она могла выражать и счастье, и запредельный ужас одновременно. «Где как обугленные груши, с деревьев тысячи грачей…» — продолжал он бубнить. Открыл дверь, в квартире было тихо, сумрачно. Он зашёл в спальню.
- Я принёс оренбургский платок, Кать. – Сказал Маркашов. Жена не реагировала. Она так и не поменяла положения.
- Я принёс гостинец, смотри, тебе. – Маркашов расстегнул ремень, на пол упали брюки, явив на свет леденящее зрелище. Его член напоминал лопнувший воздушный шар или разорванный противогаз, вросший хоботом в низ живота. Растрёпанная крайняя плоть свисала багрово-синюшными складками и почти касалась колен.
- Сорвутся в небо и обрушат, Катюха, — он сделал несколько мелких шажков к кровати, — ну ты чо… Сухую грусть на дно очей, а?
Он, глумливо хихикнув, перекинул член через руку, как официант полотенце и тронул Катю за плечо. Та не реагировала. Он откинул одеяло. Под ним лежал плюшевый мишка, тот, что подарили им на свадьбу когда-то, и две скомканные подушки. Тут же из сумрака проступили пустые углы, осиротевшее трюмо с открытой шкатулкой, приоткрытые дверцы платяного шкафа с голыми тремпелями, стены отражали тишину больше обычного, превращая её в плотную ткань, тишина обволакивала каждый шаг, он задел ногой расчёску на полу, на кухне ещё тёплый чайник, «бычок» Примы в малиновой помаде, издевательски раздавленный в немытой сковороде, оставленной на видном месте, нигде ни клочка записки, обуви нет, вопросов тоже нет.
Маркашов прошёл на балкон. Сквозь светлую гардину на фоне рассвета было видно, как он шепчет с балкона слова.
Его губы медленно и беззвучно двигались, роняя последнее стихотворение или, может, строки письма, куплет песни… кто знает.
Он поднял голову, плюнул вверх и поймал плевок лицом.
Потом пошёл в ванную комнату, открыл воду, подождал, пока наберётся, разделся, залез в ванну, со свистом выдавил весь воздух из лёгких, согнулся в три погибели так, что хрустнули позвонки и в пояснице сместился диск, нырнул с головой под воду и уже там надел на себя оренбургский платок.