Без Ника : Нирвана.

01:59  25-01-2013
Расширение на вдохе подобно морскому приливу, выходу из берегов, за границы и пределы. Выдох, как бесконечный прыжок из самого себя с парашютом, который никогда не раскроется.
Вдох наливает тело свинцом. На выдохе свинец плавится и лужицей растекается по полу. Вдох расширяет до размеров солнца. Выдох влечёт за собой сужение до размеров точки. Точка коллапсирует и уже почти не дышится. Темно. Пусто. Лишь разноцветные полосы бегут под веками, вращаются, запутываются, сливаются воедино и зависают в кромешной тьме ярким пятном. Что там, внутри этого пятна?
Ужасно хочется помешать ему узнать это. Я устраиваю на кухне вселенский грохот тарелок. Тишина разбивается, сотнями невидимых осколков вонзаясь в барабанные перепонки. В его вакуум неумолимо просачивается кислород, испуганным вдохом сотрясая грудную клетку. Берега нащупываются. Границы обретаются.
Из распахнувшейся двери материализуется, Генка, как музыкант, на глазах которого сломали его инструмент – подавленный и разбитый, кажется, ещё слышащий звуки музыки. Генка чиркает спичкой, и синий огонь цветком лотоса раскрывается над газовой конфоркой.
Звучит совсем другая музыка.

***
Этот тяжелый кислый запах, кажется, въелся в обои, шторы, одежду, даже в кожу. Горла маков вскрыты, сочащаяся из ран кровь заботливо утёрта кусочками бинтов.
Генка шаманит над газовой плитой — тонкими, как у пианиста пальцами, извлекает космическую музыку из завёрнутых в марлю, очумевших от кипячения и потому щедро отдающих свою кровь, маков. Белые пальцы виртуозно играют на сломанных костях зелёных черепов. Нажим — коричневое вещество их мозга сочится сквозь марлевые поры. Ещё нажим. Им больно! Маки плачут коричневыми слезами. И слёзы их драгоценны, как собранное с иконы, миро.

Генка торгует счастьем.
— Я радость людям дарю!— повторяет он всякий раз, когда я застаю его за шаманскими камланиями.
— Не даришь, а продаёшь, — вяло говорю я, с трудом сдерживая рвоту от осточертевшего запаха ангидрида. — Радость, говоришь?
— Ну конечно! Я же как доктор помогаю несчастным эндорфинонедостаточным людям обрести счастье. Ты вот чего такая пасмурная сидишь? Эндорфинов не хватает! — он молчит несколько секунд, собираясь с мыслями.— Я, если хочешь, точку сборки человеку смещаю, чтобы мир казался в розовом цвете.
— Мерзкий циник! — ловлю себя на мысли, что хочу его убить. — Сам-то чего не осчастливливаешься?
— Что я убогий? Я в нирвану посредством медитации прорваться пытаюсь.
Генка действительно любит скоротать время, застыв на пару часов в позе лотоса у себя в комнате. Порой кажется, что он не сидит, а висит в воздухе.
— Получается?
— Увы, — Генка мрачнеет. — Так, парю в нижних слоях…
Ну и братца послал Господь Бог!
Бог, вообще, как-то необоснованно жесток по отношению ко мне: мало того, что меня без моего согласия пинком под зад толкнули в тесное лоно родительницы, так ещё и на пару с этим скотом. Я ещё в мамином животе прониклась к нему яростной антипатией. Этот гадёныш рос, как на дрожжах, жадным эмбриончиком тянул из мамы соки через пуповину, превращаясь в толстожопенького младенца и занимая большую часть внутриутробного пространства.
Я отчаянно стучала сморщенными пяточками в тонкие стенки его соседствующей с моей комнаты в надежде разрушить их и вытолкнуть его прочь, чтобы задержавшись в беззвучной темноте маминого живота, запастись терпением перед очередным выходом в сансару.
Но в разгаре одного из сотен немых скандалов, происходивших между нами на уровне флюидов, преследуя идиотское намерение ранить и оскорбить меня максимально жестоко, Генка завертелся, демонстрируя мне свою гадкую розовую задницу и, видимо, переусердствовав в пакостности, мерзкой пяткой лишь натянув тонкую эластичную стенку своего прозрачного домика, сделал сокрушительную пробоину в моей.
— Сука!!!— вопила я, злобным червячком выползая из приятного полумрака досансарического бытия в ярко, до противности, освещённую операционной лампой сансару.
Этот подонок ещё двадцать минут отсиживался внутри маминого тела. И, вероятно, заскучав, потому что был страстным любителем попустословить на уровне ультразвука, изволил родиться. Здоровый бугай. На полкило тяжелее меня. Генка, со свойственным ему энтузиазмом орал, но крик его больше напоминал смех. Я сразу поняла, что пресловутых эндорфинов ему не занимать и возненавидела его с новой силой.
А дальше был ад. Надоев мне ещё в маминой утробе, он преследовал меня в детском саду, во дворе и школе. Мы не сговариваясь посещали одни и те же кружки и спортивные секции. Разница заключалась лишь в том, что Генка был солнцем любой компании, я же бледной луной всё ждала, когда с меня сползёт его проклятая тень. Своей неудержимой жизнерадостностью он разрушал мою нервную систему и влюблял в себя окружающих.
А позже, обнаружив в списках студентов института физической культуры две одинаковые фамилии с незначительной разницей в инициалах, я впервые испытала желание убить его.
Из своего непроходимого, мрачного угла я наблюдала за ним и мамой. Безусловно, его она любила сильнее. Да и Генка любил её. Поэтому, когда мама заболела и счета с астрономическими цифрами за облучения, химиотерапии и прочие бесполезные процедуры вытащили из нашего дома всё, на что нашёлся покупатель, Генка привел однажды чужого, настораживающего человека. Тот шаманил на кухне, и кисловатый запах разносился по квартире.
Вот и мамы нет уже десять лет. А Генка всё счастье продаёт. Отсидел и снова продаёт. А кому нужен физрук с судимостью? Поесть же Генка ещё до рождения любил, сволочь!
На столе в ожидании жертвы застыл одноразовый пистолет. Выстрел из него убивает не сразу. Вот и пузырёк с жидким счастьем. Нет, пузырёк это слишком банально. Сосуд. Чаша. Грааль. Заряжаю пистолет полторашкой. Стреляю почти равнодушно, почти без энтузиазма — пока ещё не на системе, удаётся обмануть себя, что это просто для настроения.
Веки расслабляются и занавешивают глаза. Генка интересуется качеством продукта.
— Говно!---говорю я, накрываясь прозрачным колпаком и пружиня головой на шее.
— Оно и видно, — колпак изолирует от всего, только не от звука.
Отсидевшись под ним пару минут, смотрю на часы. Полвосьмого. Пора на работу.
Нет, нет, в школе никто не знает. Я гоняю малолеток по спортзалу с высоким потолком и бело-пыльными стенами; эти негодяи ужасно ленивы, но глядя на них сквозь розовые очки, я не раздражаюсь.
И когда наступил этот момент всеобъемлющего раздражения? Забыла. Пропустила. Просто однажды из рыхлых чернозёмов подсознания слепым кротом наружу выползло понимание того, что я не люблю людей.
Я стала не любить людей осознанно. А чтобы не залаять от передозировки нелюбви, иногда стреляюсь. Правда, в последнее время выстрелы участились.
А где ещё искать её — эту призрачную радость? Была в моей жизни одна ясноглазая радость и та канула в лету. Вот здесь, возможно, и случился первый приступ раздражения. А потом краски всё меркли и меркли, пока мир стал совсем серым.
Тут Генка, сволочь, освободился и, наблюдая его ежедневные шаманские ритуалы над печкой, я замечала, как нечто эфирно-розовое отделялось от завёрнутой в марлю истерзанной плоти маков, многообещающе мелькало перед глазами — серыми, как и мир, а однажды просочилось в зрачки и полностью изменило ракурс мировосприятия. Розовость эта упала на плечи эфирным шарфом, шарф завязался петлёй на шее, петля медленно затягивается и душит.
В пороге натыкаюсь на пару огромных абстинентных зрачков. Это Марина – эндорфинонедостаточная особа, за ежедневные бесплатные выстрелы готовая пожертвовать свободой в случае чего…
На моих глазах происходит незамысловатый бартер: она отдаёт Генке деньги — он ложит ей в ладонь двадцатикубовый пистолет, заряженный счастьем.
— Здоровье подправить бы, Ген, — для Марины Генка — Бог.
Она выстреливает в себя трёхкалиберную пулю, в отличие от меня, нервически и с энтузиазмом и, как бы читая мои мысли, говорит:
— Не боись, не воткну. Это так, насморк смирить ненадолго. А вообще, передоз — лучшая из смертей, я считаю. Без всяких пограничных состояний сразу в нирвану ---прыг.
Марина не накрывается колпаком — она спешит поделиться счастьем с ожидающей её где-то в закоулке кучкой эндорфинонедостаточных людей.
А завтра у меня опять обнаруживается острая нехватка проклятых эндорфинов. Я снова стреляюсь. Генка наблюдает за мной:
— На что это похоже?
— Мир в розовом свете. Смещённая точка сборки. Ну, ты же грамотный, всё знаешь, — роняю я ядовитые слова. — А если много навалишь, то можно и в более высокие слои прогуляться.
— Э-эх! Это и соблазняет! — Генка решительно взводит курок.
Он выстреливает в себя довольно много для первого раза, замирает на стуле и прислушивается, как нирванический колпак накрывает его, расслабляя тело и роняя подбородок на грудь.

***
Этот приевшийся маршрут из школы до дома заучен настолько, что с закрытыми глазами, ни разу не споткнувшись, я легко преодолею его. Улица пропахла ангидридом. Этот запах повсюду. От этого запаха тошнит.
Птицы орут, заблудившись в зелёных кронах деревьев, но мне нет до них никакого дела. И только кислый запах ангидрида, смешавшись с воздухом, терзает ноздри и вытекает из носа липкой слизью. Только тошнота омерзительным червём ползет по пищеводу и, разорвав горло, прячется в траве. Розовая петля душит! Яростно! Кажется, уже непобедимо! Нужно тормозить. Сказать этому скоту, чтобы выметался вон вместе со своим счастьем!
Пятиэтажки столпились серыми унылыми массами. Мимо, сигналя сиреной, промчалась «скорая». У подъезда замечаю на себе многозначительные взгляды соседей, но мне нет до них никакого дела. И только тревожно мелькающие по моей квартире кокарды и размазанная по полу кровь сигналят о беде.
Генка! Генка! Гена! Ну как же так? Мерзавец, гад, сволочь!

Он двое суток не приходил в сознание, а когда, наконец, вернулся, обрываясь на каждом слове, заговорил:
---Маринка, стерва, в спину ударила. Смылась с деньгами и счастьем.
В Генкиных глазах — досада и тревога:
— Что на квартире засветилось?
— Ничего. Марина всё забрала. Миска только. Шприцы.
— А солома?
— Марина всё забрала.
Он мутно смотрит на меня:
— Знаешь, а я там был.
— Где?
— В нирване.
— Достал ты меня своей нирваной!--- этот сумасшедший доведёт-таки меня до слёз.
— Там нет ничего!— выдавливает из себя Генка и глаза его излучают такую боль, будто большего разочарования он никогда не испытывал. — Эти уколы — абсолютное заземление. Это даже не нижние слои — там нет розового цвета. — Ему тяжело дышать — он замолкает на мгновенье. — Ты завязывай, ага?
Я сжимаю его руку. Теплая, близкая, родная.
— Я завяжу. Ты только больше никогда не бросай меня. Брат!