Яблочный Спас : Летел
00:03 13-02-2013
Летел и таял. Снег прошлогодний.
Таял и летел.
У Ванятки с собой узелок со жратвой, трёхлитровый бидон. Удочка – хлыст ореховый, да пачка дедовой «Примы». Если шагать по прямой, через двадцать минут покажется переезд. Сквозь пьянящий дурман креозота, по шпалам, мечтая о неведомых городах.
Мимо маленькой станции, сквозь которую проносятся длинные разноцветные поезда. Неожиданно, из-за поворота покажется сизый горб клёпаного железнодорожного моста. Не доходя до него и десятка метров, узенькая тропинка отвалит от насыпи, как ручеёк. Побежит вправо, скрываясь в кустах, от росы мокрых.
Прольется за шиворот утренний душ холодный. Вымокнут штаны от голенищ до пояса, и вот она – речка.
Дед начал за здравие в сорок четвертом, ловко метнув гранату под танк и немедленно получив медаль за отвагу, а кончил за упокой пять лет назад, не пережевав и шести десятков.
Таял, летел.
Летел, таял.
Можжевеловая щука, весом поболе чем пара пудов, утянула его, поддатого, на коротком речном плече возле пятого омута, а обратно выпустила спустя пару суток. Разбухшего, с червём во рту, мокрого седым жидким волосом. Мёртвая рыбина белела брюхом недалеко, под кустом лозы, и казалось злорадно лыбилась оскаленной пастью: — «Поймал, мол, старик? Нет. Обосрался».
Река деда обмыла, говно сожрала окунёвая поросль.
Ванятка остался с бабкой один.
А через пару дней, нашел на чердаке дедов схрон – ящик водки и сто пачек примы. Неизвестный вкус золотистых табачных крошек долго тревожил розовый детский язык.
Лето, лето – жаркое лето. И нет ни деда, ни бабки, ушедшей в долгий лабазный трип.
Никого. Ничего.
Вокруг деревни хороводом бродили пухлые от дождей тучи. Хотелось им улечься беременным ливнями брюхом на бревенчатые пятистенки, рявкнуть коротко глубоким громом, да изойти водой. Дел- то, вроде.
Но три горушки, три в именительном падеже, будто живые: первая – Гром, вторая – Заборск, третья — Твердь, с кладбищем, укрытым берёзовой рощей, спокон веков хранили деревню от частых дождей. Казалось, они дают тучам проход только когда действительно требовала воды иссушенная июльским зноем сухая земля.
- Детка, они гром да молнию отводят, потому и грОзы нас бОятся, — в душный, пропитанный озоном полдень, шептала бабка, вывинчивая фарфоровые пробки.
А вокруг дома сжималось фиолетовое облачное кольцо, и мелко дрожал огонёк оплывающей свечки под образами в правом углу.
Пышно цвели кувшинки в мелкой протоке, где посаженная на ржавую цепь спала утлая смоленая лодка. Ванятка деловито скрутил ржавые звенья с глубоко вколоченного в торфяную топь железного кола, отыскал заваленные лозой вёсла. Долго скрёб по дощатому дну мятой консервной банкой, добиваясь относительного сушняка, и, зачерпнув в сапоги ледяной проточной воды, запрыгнул в плоскодонку.
Выплыл на середину, а дальше и грести не надо было – река сама донесёт.
Снег летел сквозь ивовые контрэскарпы.
Таял на взбухших ранней весной ветках.
Летел и таял.
Таял.
Рыбу ловили здесь так:
- сперва брали живцов: цинковых окуньков, плотвиц, сверкающих серебряным боком, скользких вьюнов.
- длинную ивовую жердину тесали ножом, чтобы легче входила в прибрежный торфяник.
- чмокая от удовольствия, выбирали мсто. То есть место, где взять должно точно.
- черпая в раскатистые голенищи дедовых сапог ледяные капли, всверливали в береговой торф розоватые комли рогатин.
- ждали, пока завозится в поднятом иле должный быть бойким живец.
- уходили, скрестив пальцы на счастье.
Эх, житуха-бытуха… А ведь коли не словишь, то либо лох, либо посредь своих вора ищи.
Ежели находили – били не щадя. В кость. В ход шли вёсла; лёгкие, острые топоры, пробивавшие корпус встречного челнока на ять; а если успевал уплыть, сволота, то вечером у сельмага городковые биты.
Иногда за килограммовую щучку полночи ярились, уступать не желая.
Впрочем, Ванятку разборки взрослых парняг мало трогали. Если не сказать, не касались совсем. Потому, загрузившись с нехитрым скарбом в узкую лодку, он просто плыл вниз по течению, думая лишь о том, где тормознуться для первой скурки, и как лучше сегодня ставить – окуньков (на ночное), или плотву — для вечора.
Щуки били в омутах тяжёлыми хвостами, окуней гоняли. И было сладко и щёкотно от надежд выловить пудовую дрянь, что повадилась тягать утят в первом затоне под мельницей егеря.
- Бум! Бум! Бум! – Раскатывался над рекой мерный стук хопра, что вбивал сваи нового, трёхрядного моста через реку за километр от старого.
«Ну, и ладно!»
- Бум! Бум! Бум! – В такт колотилось Ваняткино сердце.
Дескать, не сомневайся, Бог ластоногий, возьму её, сволочь окаянную. И сердце вырежу.
Тихо шлёпали вёсла, задевая о плотную зелень кувшинок. Нудно звенели уставшие от зноя слепни. Красота.
Что же сейчас – вздёрнутые нежданным заморозком ветки. Ветхие листья бессильно повисли вялой гирляндой. То ли осень, то ли поспело уже.
Когда проплывал второй поворот, по-над излучиной встало нежданное солнце. Всё в рваных, слоистых, похожих на мамин торт, облаках.
Вставала над горизонтом, проткнутым кольями ёлок заборской горы, малина-ягода. Рвалась сквозь туман вверх, чтоб ослепить к полудню.
Хватит ли нам твоего света?
Хватит тепла?
Хватит ли жажды, чтобы испить до дна жар твой, солнце?
***
Обратно Ванятка шёл, перепрыгивая тёплые шпалы. Катилась за лес матовая, пряное, как бабкин помидор из теплицы, звезда дневная. Пригоршнями искры бросало, намекало на завтрашний полдень медовый да сладкий сном за-обед. Ну, и конечно, довольством бабушкиным за рыбину – тут и соседям на уху потрохов будет.
Шёл – не слышал, как рельсы звенели.
Шёл – комаров вечерних не чуял.
Шёл – дышал. Не паром холодным – летом дышал.
Тепло.
Смерти своей не замечает никто. Смерть неожиданно входит в тебя, растворяя двери пинком. Уж и косые они давно, а ты вовсе и не замечаешь, что слетели с петель. Лишь обернувшись в последний миг, ты, беспомощный, щебетнёшь жалко: — уйди, мол, гадина.
Ан, нет – не уйдёт. Заберёт с собой в неведомые края. Покажет перед тёмной чертой поля земляничные, болота ржи, рисунок на детской руке.
Таешь, летишь, как снег в конце марта.
Летишь, таешь.
Как же паскудно всё.
Как же так, а?
Поезд рвал железные стрелки; бросал их через плечо старого тепловоза; наяривал последние вёрсты перед границей. Там, в зазеркальном озёрье млел вздохами на Ивана Купала тот самый тупик, где кончались дороги все оттуда, и начинались туда.
На голове паровоза фонарь. Он раздвигает туман — тьму. Руки его быстры, по краям в страхе мечутся тени.
И, главное, снег. В середине июля, бешеного в этом году, как крик недоросля-воронка, снег. Снег летел перед одноглазым чудовищем, летел, укутывая тепловозную фурию в фату из белого. Так бывает. Так бывает. Просто весело. Так бывает.
Тает – летит.
Летит – тает.
Тает – летит.
Шёл Ванятка впереди поезда.
Шёл и не слышал гулкий стон рельс.
Шёл и не слышал подушку тёплого упругого ветра.
Бей меня в спину, толкай!
Падай!
Лети!
Тай!
И только когда мягкий щит подтолкнул Ванятку в крестец, дробя косточки и выжимая рёвом чудовища такую мягкую, да короткую жизнь, он обернулся, но кроме света ничего не увидел. Ибо не нужно было видеть ему больше ничего, кроме света.
Да и свет никому больше не нужен был. Утро настало, поскольку утро.
Щуку в пакете забрал машинист – что добру пропадать.
Росу на тропинке прибрал полдень.
Трупик взяли менты.
Летел снег впереди тепловоза. Таял, летел.
Летел и таял.
Кто из вас слышал об этом, тот проживёт еще один лишний год.
Будьте вы прокляты все.
Ненавижу.