вионор меретуков : Удар клинком

23:49  24-02-2013
…Раф Шнейерсон давно заметил, что мгновение наивысшего блаженства во время близости с женщиной по богатству ощущений вообще сравнить не с чем. Хотя нет… Любовный экстаз, наверно, можно сравнить со смертью, вернее, с мигом, когда ты переходишь в иное измерение. При условии, что покойника можно измерить чем-то, кроме рулетки гробовщика.

Где-то Раф вычитал, что человеческое тело в момент смерти теряет от 2,5 до 7 граммов. Каким же надо быть напористым идиотом, чтобы взвешивать покойника, как поросёнка или корову! А если умирающий при этом от боли ещё и ревет, как пароходная сирена, то труд измерителей можно признать не только идиотским, но и героическим.

Исследователи, скрупулезно взвешивая умирающего, утверждали, что в миг смерти у того отлетает душа, которая в зависимости от ее качества, сорта и срока годности, может весить и два с половиной грамма и все семь.

«Вот бы меня взвесить до полового акта и после!»

Раф был уверен, что, взрываясь оргазмом, он разом терял в весе никак не меньше килограмма: такая в нем сидела победительная, любвеобильная и щедрая сексуальная сила. И эта сила, наверняка, соизмерима с силой смерти, если эти силы измерять в метрической системе мер. И не просто соизмерима, а значительно превосходит ее.

Таким образом, следуя этим мудрым силлогистическим построениям, можно было с уверенностью констатировать, что в пиковые моменты близости Раф мог не только сто раз помереть сам, но был в состоянии ещё и поделиться своей смертью с теми, кто в ней остро нуждался.

Через минуту мысли Рафа приобретают иное направление.

«Надо приучить себя жить одним днем», – говорит он сам себе и прислушивается. Вот-вот должен проснуться и заговорить внутренний голос, которому Раф всегда внимает с почтением.

Но внутренний голос безмолвствует. Придется мыслить соло.

Итак, жить одним днем...

От кого-то он слышал об этом. О лукавом умении тиражировать, множить жизнь, одновременно съеживая ее видимые габариты до размеров одного листка календаря.

И все же, как это так – жить одним днем?

Надо вдуматься… Исследовать, так сказать, первооснову и перспективы.

Вот через несколько минут он встанет с постели, и для него начнется новый день.

День длиною в жизнь. Жизнь мотылька. Так мы этот день и обозначим.

День пройдет, и поздним вечером жизнь-день упорхнет в прошлое, увенчавшись смертью-сном.

Так в чем же разница?

Возможно, в том, что настоящая, всамделишная, жизнь завершается кладбищем, а эта – укороченная – пробуждением после семичасового сна. При условии, если с экспериментатором за ночь ничего не стрясется. А в ином случае – тоже кладбищем.

Рафу очень понравилась последняя мысль. На его взгляд, несмотря на могильный холодок, которым она отзывалась, мысль была оптимистично обращена в завтрашний день: коли он в его годы способен столь бесстрашно рассуждать о смерти, значит, он ничего не боится и ему по силам и преодолеть ее, эту несвоевременно-своевременную смерть, если она подступит к нему недопустимо близко.

Жить одним днем… Это ведь целая философия. Если эту тезу не рассматривать упрощенно.

Жить одним днем – это, по всей видимости, умение концентрировать во времени, ограниченном сутками, максимальное количество ничего не значащих жизненных эпизодов, искусственно гиперболизируя их и доводя до масштабов событий.

Вероятно, имеет смысл установить для себя правило, – не размениваясь на мелочи, жить только значительно, по-крупному, то есть событийно, как живут великие люди, трансатлантические лайнеры, мегаполисы, государства и целые континенты.

«Или жить одним днем означает, что я должен отбросить все страхи о дне завтрашнем, который может для меня так и не наступить, и полностью сосредоточиться на дне сегодняшнем?

Мало ли что может произойти со мной ночью, мне ведь, как-никак, семьдесят… Зачем, понапрасну напрягаясь, опасаться неизвестности или смерти, которая может обойти меня стороной?

А если завтрашний день для меня все-таки наступит, то я встречу его во всеоружии скептика-позитивиста, начинающего жизнь с чистого листа. Как говаривали прежде: будет день, и будет пища.

Вероятно, необходимо проживать каждый день так, словно он последний. Наслаждаясь каждой капелькой, каждой травинкой, каждым взглядом, каждым шорохом, каждым дуновением ветра, выдаивая день, как стельную корову, вычерпывая день до донышка, упиваясь им, высасывая его, как мозг из сахарной кости, наслаждаясь, как юной здоровой женщиной, для которой любовь и постель самое главное в жизни.

Эти мои рассуждения будут с пониманием восприняты стариками, находящими прелесть жизни там, где ее никогда не найдет тот, кто молод.

Правда, при таком подходе, увы, легко оказаться на месте экзальтированного полусумасшедшего пенсионера, бегающего в кроссовках каждое утро вокруг дома и вдруг столбом застывающего на обрыве, перед пустырём, с выражением идиотического восторга на лице.

И все же, легко сказать – жить одним днем. А если, повторяю, следующий день для тебя не наступит? Как тогда быть? Переадресовать печальную озабоченность рефлектирующему соседу, страдающему бессонницей? На мой взгляд, очень плодотворная и перспективная идея».

И все-таки, обо всём этом надо было думать раньше… В молодости.

Когда этих дней-жизней было навалом, и он не знал, куда их девать, не ведал, куда и как их, эти лишние дни, пристроить.

Раф вспомнил то время, – молодость, – когда он мыкался внутри себя, не зная, как справиться с потоком вязкого, тягучего времени, захватившего тоскливые дневные часы и страшную бесовскую ночь, в течение которой он, если забывался сном, проживал еще одну жизнь – эфемерную, бывавшую, как правило, куда длиннее жизни реальной.

Он тогда был мучительно влюблен в бездушную красивую куклу, которой каждый день открывал свою бессмертную душу, смутно подозревая, что девушке на все это наплевать, что ей, в сущности, с ним попросту скучно.

Он мечтал избавиться от этой муки, но не находил в себе достаточно сил, чтобы выдрать из сердца сдобренное изрядной порцией небезосновательной ревности постыдное влечение, которое принимал и одновременно не принимал за высокое чувство.

Он тогда не умел страдать в одиночку и рассказал о своей несчастной любви приятелю, многоопытному прожигателю жизни, только-только разменявшему четвёртый десяток.

«Ты знаешь, со мной такого еще не бывало, – признался Раф. – Необыкновенная девушка! Нежная, чувственная, трогательная… Я ее обожаю. Словом, влюбился я…»

«Кто такая? Я ее знаю?»

«Ты ее видел, вчера, на вечеринке…»

Приятель деловито уточнил:

«Маленькая такая, кривоногая, с низко поставленной жопой?»

Раф обиделся:

«Не говори так! Она особенная, воздушная, таинственная, всё время куда-то исчезает… Только что была рядом, и вдруг – раз и нет ее. Вот и вчера… Просто удивительно!»

«Что ж тут удивительного, – заржал бездушный приятель, – она уехала на такси с тем бритоголовым, что выдавал себя за режиссера ...»

Распространенная ошибка молодых влюбленных – ничем не сдерживаемое стремление докопаться до побудительных мотивов поступков предмета обожания. Что является занятием заведомо провальным. И последствия этого стремления всегда бывают катастрофическими.

Но молодой Раф ничего этого не знал и предавался этому занятию самозабвенно, чем доводил до умопомрачительных состояний не только предмет своей всепоглощающей страсти, но и себя самого.

Все эти его «Как ты могла?!», «Где ты была?» и «Признайся, и я всё прощу» приводили лишь к потокам бессмысленной лжи и отчуждению.

В отличие от Рафа, который уже тогда искал во всем смысл, барышня ничего не воспринимала всерьез. Если он начинал говорить с ней о «возвышенном», она отворачивалась и принималась сосать леденцы.

Раф и объект его невыносимых душевных терзаний были очень разными людьми. Она не понимала его, он не понимал ее.

А лишние дни тянулись, как размягченная слюной жевательная резинка.

Лишние дни невозможно было складировать, их никто не принимал впрок.

Сами собой они превращались в свободное время, которое, имея начало, не имело зримого конца.

Избыток свободного времени порождал ощущение ненужности себя как субъекта реального мира.

Он бы застрелился, если бы в те дни у него под рукой оказался заряженный пистолет.

Ну, может, и не застрелился, но, смотрясь в зеркало, уткнул бы дуло пистолета в висок и ясно представил себе, как кладет указательный палец на курок, как жмет на него, как разлетается на куски его такая красивая и такая глупая голова...

В те дни ему хотелось уснуть и уже больше никогда не просыпаться.

Или проснуться в следующем тысячелетии, когда отношение ко времени поменяется и наконец-то настанет эра полной победы иррационального над разумным. Когда все будут жить по законам беззакония, то есть – щедро, широко, радостно, бурно, безнравственно, безрассудно, то есть – продуктивно, естественно и безоглядно, беря дни взаймы у индифферентной неподвижной вечности, которая, собственно, и есть безразмерный могильник всевозможных огрызков времени, гигантское хранилище осколков полузабытых воспоминаний, невиданная по размерам пинакотека загубленных великих творений, так и оставшихся в воображении таких же идиотов, каким он сам был в то далекое время.

«Господи, – думал Раф, – какими же невероятно путаными и тривиальными категориями я тогда мыслил. И в них я находил отдохновение и черпал силы для совершения новых глупостей, и самой главной из них была моя так называемая любовь. Вот к чему она приводит, эта любовь, будь она проклята, если ее жестко не контролировать».

Кстати, о любви. У кого-то, кажется у Мопассана, промелькнула мысль о том, что за ночь, проведенную с женщиной, приходится расплачиваться страницей романа. Значит, получается так: одна ночь с женщиной – и долой к чертям собачьим целую страницу шедевра.

Вот же женщины! Воистину, исчадия ада, порождения дьявола и ехидны, сосуд мерзостей! Мало им того, что они стали равны мужчинам, так они еще и норовят стянуть у мужчин то, чего не могут создать сами. Сколько же, интересно, у Мопассана накопилось этих ненаписанных страниц?

И все же ему было хорошо, этому гению новеллы, ему было что сказать читателю.

А если за душой нет ни единого стоящего слова? Что тогда? То-то и оно. Остается предаваться пороку, преступно не думая о последствиях, и тратить драгоценные ночи на вышеупомянутые сосуды мерзостей.

Кстати, если быть честным до конца, в объятиях прелестниц можно без труда найти ответы абсолютно на все вопросы. Вернее, не в самих объятиях, а в мимолетных ощущениях и на время преображенном мировосприятии после них. И для этого совершенно не обязательно быть Мопассаном. Можно обойтись и Шнейерсоном.

Раф повернулся на левый бок и уперся взглядом в открытое окно, в которое, паруся занавес, нетерпеливо бился утренний ветер – посланник нарождающейся жизни.

Какое прекрасное утро! Такому утру даже мертвец возрадовался бы. А мне на это прекрасное утро наплевать. В молодости всё было иначе. Молодость, молодость… Молодость – это, когда думаешь о смерти, как о чем-то таком, что имеет отношение к кому угодно, но только не к тебе.

«Что это я в последнее время все зарядил о мертвецах да о мертвецах… Видно, прав был Тит – пора на покой, на вечный покой. А жить, тем не менее, хочется… Боже! Как же мне хочется жить!»

Жизнь надо принимать такой, какая она есть, подумал он. Просто принимать. И ничего более. И принимать ее следует не как унылую перманентную трагедию, что, к сожалению, находится в русле российской традиции, – тут Раф солидно вздохнул, – а так, как велит Отец наш небесный: то есть как счастливый лотерейный билет, как везение, удачу, как дар свыше...

Правда, этот дар свыше мог бы быть и пощедрее. Семь десятков лет! Насмешка, а не жизнь.

Только-только разойдешься, а тут уж и помирать пора.

И не поймешь, от чего зависит долголетие.

Кажется, было бы закономерным и справедливым, если бы миролюбивые, добродетельные, милосердные и богобоязненные люди доживали до глубокой старости.

Так нет!

Почтенные и порядочные граждане покидают бренный мир в самом цветущем возрасте. А до преклонных лет зачастую доживают скупердяи, доносчики, злодеи, обманщики, подлецы, садисты, извращенцы, убийцы и воры.

За примерами далеко ходить не надо: наиболее яркий – в древнегреческой истории, когда равнодушные и жестокие боги Олимпа, переколошматив целые полчища ни в чем не повинных людей и пролив океаны крови, тем не менее, в награду получали бессмертие.

Или Мафусаил, не отмеченный в истории ничем, кроме сварливого характера и завидной плодовитости, и проскрипевший, как свидетельствует самая правдивая книга в мире, без малого тысячу лет.

Приходится признать, что со времен Адама и Евы в мире бесчинствует несправедливость. И даже церковь с этим ничего поделать не может.

Ему семьдесят. С этим приходится мириться. Хотя под грудью, защищенное ломкими старческими ребрами, бьется ненасытное сердце, алчущее воли, свободы, странствий, пенящегося вина, ночных приключений, славы, успеха, оваций, общества отчаянных друзей и прекрасных женщин...

Он стар. Мало кто в его годы выглядит сносно. Разве что, Шон Коннери… Или Ален Делон, за которым по-прежнему бабы бегают. Хотя, по слухам, он предпочитает мальчиков...

«Но я не Делон и не Шон. Я Шнейерсон...»

Раф проводит ладонью по колючему подбородку. Даже не глядя в зеркало, можно определить, что это подбородок старца...

Попытаться в последний раз всё поменять в своей жизни?

«Я всегда снимал шляпу перед теми, кто способен на это, – на удар клинком себе под дых. Чтоб смрадный дух вон… Поменять всё к чертовой матери, начать все сызнова и, насмерть бодаясь со временем и судьбой, достичь вершины, насладиться последней победой и уж тогда – либо предаваться мечтам о новой победе, либо дать команду самому себе на рытье комфортабельной могилы на вершине мшистого холма, в сухом месте, непременно рядом с заново отстроенной кладбищенской церковью».