s.ermoloff : Формула действия. Глава 1.
22:37 12-03-2013
Сергей Ермолов
Формула действия
роман
Кто убивает человека, тот — убийца. Кто убивает миллионы людей, тот — победитель. Кто убивает всех, тот — Бог.
1
Я не уверен, но мне кажется, что за мной следят.
Мне хочется рассказать об этом. Мне всегда хотелось рассказать об этом. Я делал это много раз. Это всегда доставляет мне такое удовольствие, знаешь, сокровенный мой дневник, это всегда доставляет мне такое удовольствие — убивать. Они говорят, что это — зло. Что плохо творить зло. Что они в этом понимают? Творить зло — хорошо. Очень хорошо, и мне это нравится.
Во всяком случае, я не могу удержаться от этого. Не потому, что я сумасшедший. Просто потому, что мне этого очень хочется: если я сдерживаю себя, то становлюсь совсем несчастным. Мне нужно делать это.
Я смеюсь, представляя себе, как кто то читает мои записки. Я их хорошо прячу. Но любители рыться в чужих вещах есть повсюду. Внимание, любители рыться в чужих вещах, будьте осторожнее: противник подстерегает вас.
Я не настолько глуп, чтобы писать при свидетелях. И не собираюсь описывать себя. Называть имя и прочее. Нет, не будет никаких примет, по которым можно меня опознать. Я — словно пресловутый «труп в шкафу».
Я не маньяк. Важно лишь одно: они умирают. Когда они умирают, я должен сдерживать себя, чтобы не загоготать от радости, не закричать от удовольствия. Я дрожу. Даже от одной мысли об этом у меня начинают дрожать пальцы.
Это забавляет меня. Меня забавляет только это. Нечто вроде игры. Ищите ошибку. Я очень хорошо умею подделываться.
Я социально адекватен.
Я слежу за новостями. Дает себя знать университетское образование. Дневной образ жизни. Дневные привычки.
Я жаждал откровения, утешения. Чтобы кто-то прижал меня к своему теплому сердцу и сказал — всё будет хорошо, ты ещё не чудовище, не ходячий труп, ты сможешь выбраться из этого дерьма.
Скрываясь под капюшоном, я спешу на работу, следуя за ядовитыми выхлопами автомобилей и протискиваясь между людей.
Мертвый мир, скрученный, как грязный лист газеты, застрявшей в канаве. Мой мир.
Закрываю глаза, и кажется, иду по лезвию пропасти. Есть ситуации, которые не зависят от техники хирурга.
Четырехэтажное здание уходит ввысь — глядя на него выворачиваю себе шею. С тускло светящейся грибным, восковым светом вывески капает какая-то мерзостная слизь.
Но даже при наличии всего необходимого ни один хирург не может поручиться за исход любой операции.
У меня ничего не получалось, я старался захватить глубоким стежком края рваной раны и затем осторожно стянуть их узлом, но каждый раз шов прорезал тонкую и рыхлую мышцу. Я пробовал снова и снова…
Розовая кровь шумно сочилась, потом стремительным потоком лилась из большой дыры в левом предсердии, текла в переполненные бутыли отсоса и хлюпала на полу.
Я был доведен до отчаяния и парализован. «Черт! Это предсердие мягкое, как дерьмо, я не могу закрыть его, — ей конец», — лихорадочно думал я. Попробовал прошить еще раз. Все длилось, возможно, минуту или две, но позже, как при замедленной съемке, я буду часами прокручивать это в своем мозгу.
Нож Любске к грудине… Открыли перикард… Палец в рану левого предсердия… Шелковый шов… Но на этот раз все шло не так: швы не держались на тонкой мышце предсердия, нить при стягивании прорезала стенку сердца раз за разом…
Я смотрел на труп, сотворенный мной, — на губах остатки красной помады, красный миникюр на ногтях. Никто не произнес ни слова, пока я зашивал кожу над зияющей грудной полостью и помогал медсестрам удалять трубки и катетеры. Мы помыли тело. Когда перекладывали его на носилки, я почувствовал, что очень хочу спать, и сразу же пошел искать кровать. Проснувшись, понял, что «Жизнь ничего не значит в этих краях!» После того ужасного случая мне часто снилось одно и то же: мои руки двигаются, я беру инструменты, но все делаю безуспешно, и так снова и снова.
Здесь никто ни за что не отвечал, люди умирали от легко устранимых причин. Жизнь здесь ничего не значила.
Нож Любске — инструмент для рассечения грудины.
— ДЫШИ, давай, дыши! Ты знаешь как… Ради Бога, дыши!
Тихий сухой глоток—рот открылся, но грудь не двигается. Что-то заело, что-то мешает ему… Я заметил быстрое движение глаз, уровень кислорода в крови стремительно падал. Еще тридцать секунд максимум, и мозгу конец, если сначала не разорвутся легкие—абсурд, но интересная возможность.
Потом я понял, что знаю эти симптомы, наблюдал за ними достаточно часто. Какое-то время умирающие больные борются с неожиданным исходом, но вдруг их уносит за роковую черту, откуда нет возврата. Я начал хладнокровно отмечать детали поэтапного умирания больного.
Голова откинулась в сторону. Амплитуда осциллографа подпрыгнула на экране, оставляя истеричный янтарный точечный след — хаотичную запись затухающей жизни мозга, выполняемую под монотонное хныканье электронного «биипера». Удивительно устойчивый безошибочный «биип-биип-биип» говорил, что сердце, похоже, будет работать, с мозгом или без мозга.
Ошеломленный, я ощутил свой собственный сердечный ритм, сливающийся с ударами сердца умирающего.
Непреодолимая тяжесть тянула меня вниз, в бездну. Утекали последние капли моей, а не его жизни…
Потом цвета взорвались, ритмичный электронный пульс сменился хаотичным кольцом. Тревога? Сбой аппарата? Темно, не могу привести мысли в порядок, будто кто-то нагнетает в легкие влажный песок. Я рвусь на поверхность подобно бакену со дна темного океана, холодный пот выступает на лбу. Остается только звон…
Это телефон. Я лежу в постели, часы на радиоприемнике показывают четыре часа утра. Выждав минуту, чтобы прийти в себя, я потянулся к трубке; такой ранний звонок может означать только одно — вызов в госпиталь. Как ни старался, я все-таки умудрился опрокинуть стакан воды на ночной столик, когда нащупывал трубку.
Я полностью проснулся, и в моем теле притаилось волнение, предшествующее ожиданию неизвестного. Эта напряженность в центре живота не исчезнет, пока не будет сделан первый разрез. Когда начинается операция, ты сосредоточен на пациенте и только на пациенте, твои чувства не имеют значения. Здесь нет места твоему желудку, совершающему сальто-мортале от беспокойства перед операцией.
Пробовал ли кто-то передать те чувства, которые переживает хирург, пока он моет руки перед операцией? Я бы хотел их описать. Мгновение блестящего и творческого монолога, а в следующую минуту все слова уходят прочь, как в хирургический отсос.
Если случай не экстренный, нервная дрожь спадет только после того, как живот широко открыт. Это начало серьезной работы, любая ошибка, неправильное суждение, ошибочное движение или ложное решение могут привести к длинному списку осложнений. Если вы теряете больного, каждый укажет вам, что надо было сделать лучше, но хуже всего, что вы будете винить себя. Если же все пройдет успешно, никто и не вспомнит о вашей операции. Вы хирург, это ваша работа!
Бывает, вы оперируете умирающего пациента или, точнее, пациента, который умрет, если вы не прооперируете его. У него все шансы, чтобы умереть, но вы его спасаете. Вы — звезда футбола, выпущенная на поле в заключительные секунды игры, и вы забиваете гол с такого расстояния, с какого прежде не забивал никто. Но если вы не сможете — не так страшно. Если пациент умрет, никто не обвинит вас, они поймут, что вы сделали все, что могли. Подобно солдату проигравшей стороны, возможно, вы и виноваты, возможно, и нет…
Еще много работы, два часа, не меньше… Я был раздражен: сколько лет еще терпеть ночные операции с двумя неуклюжими резидентами, полукоматозными медсестрами и невежественными анестезиологами? С годами мое внутреннее раздражение росло. Я бы закончил операцию через час или около того, только позвольте мне переместиться направо от больного, и мы выберемся отсюда к завтраку. Прооперировав сотни кровоточащих желудков, я мог действовать с закрытыми глазами.
Младший резидент, кажется, заснул, повиснув на крючковом металлическом инструменте, которым он должен был оттянуть реберную дугу вверх и вперед. Это позволило бы нам обнажить печень и двенадцатиперстную кишку, скрытую внизу, если он проснется, конечно.
Младшие резиденты спят на ходу, спят сидя, спят стоя, в любое время. Это часть тренировок, упражнения для воспитания характера. Я не против работать с сонной командой, но пока они выполняют мои указания. Много лет назад, помню, я оперировал разрыв аневризмы брюшной аорты, тогда помощники мои спали на ходу, и медсестры, и анестезиолог. Я пытался разбудить анестезиолога в конце операции, чтобы он вывел пациента из наркоза. Всегда забавно вспоминать, если все прошло гладко…
Я посмотрел через занавеску, разделяющую стерильное операционное поле от головного конца стола. Наш резидент по анестезиологии сидел, даже скорее спал, явно загипнотизированный монотонным щебетанием мониторов. Маска сползла с его бородатого лица. Черт возьми! Старший анестезиолог завалился в кровать, как только пациент был заинтубирован, а это пресмыкающееся спит так же глубоко, как пациент.
Я посмотрел на часы на стене, было семь утра, скоро придут хирурги на дневные операции, будут ворчать на нас и торопить.
Хирург слышит зов крови.
То, что мы называем опытом, часто является чудовищным списком жутких ошибок.
У каждого хирурга есть свое небольшое кладбище. Я никогда не забуду того мужчину средних лет; кровь из его пищевода лила, как из крана, и он медленно угасал в тот момент, когда ему пытались вставить в пищевод трубку. Теперь-то я знаю, как можно было его спасти. А девочка-подросток на искусственной вентиляции легких с парализованными мышцами… Я тогда был младшим резидентом и практически убил ее, пытаясь неумело выполнить трахеостомию. А еще был мужчина с раком желудка; по ошибке я перевязал ему главную артерию, по которой кровь поступает в кишечник, в результате развился некроз всего кишечника. Он был в сознании и наблюдал за мной глазами, в которых был страх. «Он все равно бы умер», — утешал я себя, но мне не становилось легче. А продавец … Я повредил ему полую вену, латая трехстворчатый клапан. Кровь текла и текла. Я открывал его три раза, а он все равно умер, бледное тело угасло, и несколько пар глаз смотрели на меня с сочувствием, равнодушием, цинизмом и даже с упреком. Мне хотелось убежать, лечь и закрыть глаза, но за дверями операционной ждала его семья, а я был совсем один.
Каким то образом я стерпел.
Каким то образом я выбрался из больницы, не повредившись умом и не вытащив скальпель из ботинка.
Свет ужалил в глаза, заставив косить, хотя это ощущение было несравнимо с головной болью, что охватывала голову от виска до виска. Где то в черепе, за глазным яблоком, мелькали красные искры, словно вылетающие из под точильного круга.
Мне было жарко. Я весь спекся. Хотя подозревал, что этот день был не слишком жарким.
Я ощутил жажду. Язык словно распух. Во рту как будто торчал столб, упершийся в нёбо, как в крышу. В горле першило.
Надо молчать, заткнуться и молчать! Это мой последний шанс в этом городе. Дышу глубоко и расслабляюсь, это ничего для меня не значит, никому нет до этого дела. Жизнь ничего не значит! Это не мое дело.
Молитвы не помогут, думаю я. Мне некому отпускать грехи.
Я — лишь пустая оболочка непролазного отчаяния, которая стала прибежищем для человека.
Смерть. Она как стиральный порошок, портит ткань, вымывает краски, но не разрушает до конца. Небытие не улыбается так открыто, как агония.
Вернувшись домой, я налил себе кофе, смешал в тарелке мюсли с молоком и разложил газету на обеденном столе. Я новостной наркоман.
Я не могу позволить себе пьянствовать, не терплю сигаретного дыма и вот уже целый год ни с кем не занимаюсь сексом.
Пишу это ранним утром у себя в комнате. До сих пор не оправился.
Я хочу выбраться из всего этого. Я скажу им об этом сегодня. Я хочу уйти.