Йож 2 : Голубые сны
21:45 13-03-2013
После долгого забытья, когда реальность уже постепенно отделялась от бреда, после колдовства чьих-то легких, резиной и йодом пахнущих рук, наркотической дурноты и многодневного неподвижного лежания, снаружи стали проступать первые, словно сквозь вату пропущенные звуки, а потом, уже под нарастающий гомон, нахлынула такая боль, которая казалось, вот-вот прожжет шершавый марлевый кокон…
Уже значительно позже, когда физические страдания слегка притупились, а может быть просто стали привычными, Котя снова принялся тормошить свою память, что неохотно и лениво выдавала листок за листком, ворочая слежавшийся альбом давно прожитых дней. А он кропотливо перебирал, взвешивал и старался заново осмыслить каждый свой прожитый шаг, чтобы все же понять, а затем, и простить тех, кто на протяжении долгих лет презирал его, а то и откровенно ненавидел. Простить предательство. Простить ложь. Простить тех убогих парней, что с каким-то животным наслаждением причиняли ему нестерпимую боль и искусственно так гоготали, наблюдая беспомощное его копошение в луже из мутной грязи, собственной крови и слез. Котя не хотел помнить тех слов, что выплевывались подобно зловонным харчкам прямо ему в лицо, хотя и раньше приходилось слышать такое, только произнесенное за спиной, вполголоса, с оглядкой и скабрезным хихиканьем вслед…
Тут, на больничной койке он пытался восстановить все с самого начала, а если и не вспомнить, то увидеть во сне, и сны его были связными, в чем-то тоскливо томительными, а порой желанными и счастливыми. Однако, в любом сне, как и на яву Котя был извечно одинок…
Первые его воспоминания относились к той поре, когда их семья, состоящая кроме самого Коти из одних только женщин, уютно обитала в бельэтаже деревянного окраинного домишки, как-то по провинциальному увитому плющом.
Мать — неуверенные движения, вечно растерянные девчачьи глаза, мелкие шажки и шелковые рюши. Наивна до глупости, смущается по пустякам и курит втихаря, но нет человека, который бы не застукал ее с сигаретой. Бабушка – тихая, неприметная. Он даже не мог припомнить, чтобы она когда ни будь, говорила вслух, а не только беспрерывно перебирала губами, может быть, молясь, а скорее всего, считая петли. Бабушка зарабатывала на жизнь вязанием «на людей». Может быть, она была глуховата, а возможно всю жизнь стеснялась собственной некрасивости. А данное обстоятельство при каждом удобном (и неудобном) случае подчеркивалось прабабкой, которая считала себя главой семьи, и возможно благодаря ее стараниям мужчины в этом доме не удерживались.
Ох уж эта Зинаида Дмитриевна, Зиночка, Зизи… Изящная кокетка, капризница, взбалмошная фемина с ялтинской дачи, привередливая ровесница века. Поверьте, только она (в те уже давно уплывшие времена) умела так надувать губки и закатывать эмалевые глаза, что каждый, ну или почти каждый мужчина бросался, чуть ли не на подвиг, во имя какого-нибудь очередного сумасбродного «Хочу-у-у». Но согласитесь, ведь и в самом деле это было так мило. И пенный водопад брюссельских кружев, и плеяда достойных поклонников, и изобилие прелестных причуд.
А как часто она меняла свои решения. Когда-то это умиляло родителей и интриговало поклонников, и только уже после, стало раздражать сослуживцев и доводить до удушливой ярости соседей по коммуналке, что из последних сил уже терпели Зизишин нафталиновый дух и ждали, ждали, ждали…
И вот, Зинаида Дмитриевна вдруг взяла да передумала умирать, и даже более того, она взбодрилась, вся будто бы расправилась, обильно запорошила лицо рассыпчатой пудрой «Кармен» и возобновила свои прогулки, записав маленького Котю в хореографическую студию. Вот здесь то она, наконец, нашла достойную компанию, которую можно будет трижды в неделю окунать в вязкий омут бесконечных мармеладных рассказов о ялтинской даче, музыкальных салонах и романе с почти итальянском тенором. Ведь так хочется напоследок удивить, да только что-то некого. Дома все уже сотню раз переговорено, дочь так же глупа, как и некрасива, да и внучка, как это ни досадно, повзрослев, стала отнюдь не comme il faut. Котенька — еще дитя, а во дворе, всяк, завидев Зизи бежит прочь. И остается ей облезлая скамейка, жиденький клен и резвый, чей то пуделек – неважная аудитория для неутомимой рассказчицы и беспечной вруши. Истории Зинаиды Дмитриевны уходят в такую даль, что кажется, будто сама Зизи бессмертна и нетленны ее ватные букли, пыльное от пудры лицо и бордовое сердечко губ, кривовато нарисованное дрожащей старческой рукою. Давно ветха и неуместна ее вуалька, из под которой раз, да и покажется сусальным ангелком Зизишина душа. И всего то там, на копеечку: чуток папиросной бумаги, горсть конфетти и потертых каких-то блестюшек. Кажется, дунь посильнее – рассыплется в прах, а ведь нет, живет этакая ненадежная конструкция, да еще и с усмешечкой: «Мол, где же вы-то, чугунной скобою сбитые избы?»
Но, что могли вообще видеть в жизни эти несчастные, кроме кошмарной скуки, оттиражированной миллионами экземпляров. Совсем другое дело истории Зизи, с обязательным приложением иллюстраций – стопки жестких негнущихся фотографий, скрепленных дряблой резинкой. Вот это настоящая жизнь. И окрыленная Зизи картаво щебетала, погружаясь в карнавальные миры своего прошлого, кое-что, привирая, о чем-то умалчивая, но в целом повествуя довольно правдиво, а публика слушала молча, а может и не слушала вовсе и просто коротала время на низенькой банкетке по соседству с полоумной словоохотливой старухой. Никуда не денешься, если крошечные Саши и Настеньки по два часа тянут носочек у балетного станка.
…Из детства Зинаида Дмитриевна лучше всего помнила бесконечную череду праздников, черный концертный фрак отца и все гости, гости, гости… Тут и известные музыканты, и актеры и, конечно же, художники. Необъятная квартира на Остоженке, белый рояль и рыдает, читая стихи, один весьма признанный поэт.
- Кто? Ах, ну какая разница, вы же все равно не знаете!
Мама тоже чуточку decadence и грассирует очень уместно, а вокруг все бледные ирисы на лиловом. Зиночкой, кстати, тоже назвали не просто так (как не просто было все в этом утонченном, но безалаберном доме). Мама не сомневалась, что имя известной поэтессы, словно дар феи, наделит крошку каким-нибудь прелестным талантом. Это уже после, когда имя Зинаида будто пропахло подсолнечным маслом, она поспешила укоротиться до Зизи. Впрочем, в то время все эти Коки, Бубы и Жюли все еще были в большой чести…
А пожилой хореограф не мог налюбоваться на нового своего ученика. После занятий он приглашал Зизи в пахучий гимнастический зал и пылко шептал о том, что у Кости глубокий, дивный, терпкий какой-то талант. И будет непростительно так вот, просто пустить ребенка на самотек, чтобы вместо большой сцены скис он возле токарного станка или пыльных бухгалтерских бумаг. Ангельской красоты и неординарной одаренности мальчик должен посвятить себя балету, и когда понадобятся индивидуальные занятия по подготовке в Училище при Большом театре, все хлопоты он готов взять на себя совершенно бесплатно. Хореограф почему-то считал Котю сиротой, но Зизи это вполне устраивало. Все-таки взрастить в одиночку чуть ли не гения, ноша не для каждого, а Зизи была непомерно тщеславна.
Когда Котя пошел в школу, провожать его ринулась все та же неугомонная прабабка. Котя до спазмов стеснялся ее шляпы, размерами превосходящей автомобильное колесо и мечтал поскорее затеряться в толпе одинаковых синих пиджачков, однако Зинаида Дмитриевна пошла на такой выдающийся шаг, что даже внук (знакомый с ее фокусами не понаслышке) содрогнулся и оцепенел. Призвав на помощь весь великосветский свой багаж и снисходительно-барственную манеру, Зизи сперва томно протянула учительнице кончики, облаченных в гипюр пальцев, а уж после объяснила, что Котя, pardon, Константин Зазвонский, гений и будущая знаменитость. Нечто вроде Анны Павловой, только мальчик, конечно. Потому, семья уже заранее признательна школе, которая (тут Зинаида Дмитриевна не сомневается) отнесется к ситуации с пониманием, учтет некоторые личностные особенности необычного ребенка и не возложит на алтарь чистописания и арифметики его уникальный дар…
Одним словом, Зизи сделала все идеально, чтобы школьная жизнь Коти превратилась в ад. Учительница – тертый системой среднего образования калач, использовала максимум изобретательности, чтобы создать из мальчика всеобщее посмешище и, подобно кропотливейшему из садовников культивировала в детских сердцах глумливую зависть и неприязнь. Неизменно хорошо к Зазвонскому относились только девочки. Они не затевали драк, которые для Коти навсегда остались чем-то гнусным, были аккуратны в одежде и вполне искренне интересовались балетом. Он мог часами рассказывать о партерной гимнастике и упражнениях у станка и, не подозревая, что даже самая бесперспективная толстуха, в такой момент мечтает о пуантах и воздушной пачке. Словом с девочками было проще, как-то понятнее, и свободнее. И вообще, Котя иногда и сам хотел превратиться в девочку, но только так, будто бы это было всегда, то есть с рождения. Тогда были бы уместны его светлые локоны, пушистые ресницы и молочно-ванильный запах, который наверняка не свойственен нормальным мальчишкам.
Никакого, даже самого захудалого товарища он так и не приобрел. Возможно, постаралась учительница, а вероятнее всего Коте, воспитанному на иной эстетике, просто было скучно с шумными и вечнотузящими друг друга сверстниками. Ну, не понимал он все эти их «фофаны», «танчики», бесконечный футбол в пыли или «жувачку», как смысл бытия. Однако, чувствуя себя персонажем из совсем других миров, ни высокомерием, ни надменностью он не отличался, а скорее был печален и одинок.
По окончании начальной школы предстояли вступительные экзамены в Хореографическое Училище. Получив документы (исключительно с одними тройками), Котя не вылезал из балетного класса. И не до седьмого, а наверно до семидесятого пота, трудился этот маленький танцор, а после упражнений тот самый пожилой хореограф лично делал ему расслабляющий массаж. От усталости и пахучих масел Котина голова кружилась, а когда учитель легкими пальцами проводил то вверх, то вниз по выпирающей плети его позвоночника, или когда вдруг задерживал теплые ладони на тощем крестце, мальчик замирал от смешанного и неопределенного чувства. Он и не смел, да и не хотел останавливать учителя, но это нехотение, спаянное с неведанным раньше тягучим и безотчетно прекрасным ощущением порождало в нем робкий и смутный стыд…
Экзамены прошли гладко. Котя, отчасти ощущая себя ярмарочной лошадью, продемонстрировал идеальную «растяжку, вывороченность и фактуру», а уже на следующем туре он показал прелестный этюд, поставленный пожилым хореографом на музыку Ровеля. Этюд был до того хорош и оригинален, что членам приемной комиссии стало даже чуть-чуть не по себе, от того, сколько страсти и боли вложил этот десятилетний мальчишка в коротенький танец. Зизи была безмерно признательна Котиному учителю, который вдруг неожиданно захандрил, и вместо триумфа почувствовал опустошение и близость разлуки. Он закрыл танцкласс, прекратил занятия и заперся в одиноком своем доме, где и умер вскоре, то ли от обширного инфаркта, а, скорее всего, от безграничной, но постыдной любви.
Тем летом и в доме Зазвонских происходили перемены. Сперва, в семью вошел мужчина. Это был отставной капитан, ныне служивший в отделе кадров при скучной маминой конторе. Он был бодр, бестактен, равномерно толст, но энергичен и подвижен, как кабан. Его попытки привлечь изнеженного Котю, которого он, противно похохатывая, называл «Кинстиньтин», к так называемым «мужским» делам не увенчались успехом. Котя демонстративно зевал, был вял, как вермишель и глядел сквозь отчима стеклянными глазами. Мама ласково и кротко пыталась что-то обсудить с сыном, ведь с одной стороны она дала капитану слово повлиять на ребенка, но Костя так надежно отгородился от матери, что любые, не касающиеся музыки и балета беседы, отскакивали от его сознания, с легкостью пластикового мяча. А отчима он люто ненавидел, но не грубил, а просто избегал. Так имейте совесть, чего же еще можно от мальчика требовать? И когда на защиту внука поднялась Зизи, то стало ясно, что капитан проиграл и, единственным достойным ответом он почел исход из квартиры вместе с «молодой» женой, которая, мелко перебирая ногами, поминутно оглядывалась и виновато улыбалась, то Коте, то капитану…
Некрасивую, но незаменимую в хозяйстве бабушку было позволено взять с собой, и растерянный Котя остался вдвоем с торжествующей Зизи.
…Новая школьная жизнь, в корне отличалась от предыдущей, и Коте на первых порах, было удивительно и странно то, что одаренность — это вовсе не ругательное слово и повод для ехидства. А талант — вообще достаточно редкое и счастливое благо. И чем больше поощряли его педагоги, выделяя из общей массы, тем усерднее мальчик трудился, словно стараясь отработать каждую похвалу…
Зизи была кичливо горда и на каждом шагу превозносила собственные заслуги в формировании Котиного дарования, подчеркивая, что именно ее наследственность в сочетании с искрой Божьей, явила миру нового гения. Вместе с тем, с внуком она была предельно суха, одевала его еще беднее, чем могла бы, почитая любое баловство за купеческий стиль воспитания. Котя же, в свою очередь дома бывать не любил, в выходные дни тяготился прабабкиным обществом и тайно скучал о маме, которая, по словам Зинаиды Дмитриевны, совершило воистину «каренинский» поступок, «выбросив из жизни сына, во имя мужчины». В зизишиных глазах поступок книжной героини хотя бы отчасти оправдывался тем, что Вронский был красавец и блистательный офицер, а не служил пыльным кадровиком, маскирующим залысины.
Словом, посещать Котю было запрещено, а ослушаться Зизи — крамола, которую даже представить себе страшно. Мать осмелилась лишь на то, чтобы пару раз крадучись прийти и прильнуть к кованой ограде Училища, но после уроков на крыльцо высыпало такое количество белокурых худющих мальчишек, что выделить из толпы сына оказалось ей не по силам. Она никому не рассказывала о своих вылазках, после которых, плакала навзрыд и курила одну за другой, притаившись в парадном дома напротив. Так горько она рыдала, пожалуй, только трижды: два раза возле училища и через год в родильном доме, когда безразличный ко всему педиатр сухо оповестил ее о полнейшей умственной несостоятельности новорожденного…
Капитан, наслышанный о прожорливости идиотов, а также, представив весь тот бедлам, что может воцариться в квартире, настоял на том, чтобы младенца оставили в родильном доме. Он, казалось бы толково разъяснил жене тот факт, что это существо, которое даже нельзя назвать ребенком, будет требовать постоянных финансовых затрат (одежда, доктора, питание в конце концов), а отдача будет от него нулевая. Налаженный быт будет навсегда разрушен неряшливым и мало управляемым созданием, которого он никогда не назовет своим сыном. Педантичному и воспитанному на образцах казарменной аккуратности капитану даже сама мысль о бытовой неопрятности причиняла, чуть ли не физическую боль. Разговор как-то комкался, потому что жена беспрерывно плакала и слушать разумных и доводов не желала. Дошло даже до того, что капитан пригрозил ей разводом, или не пригрозил, а просто намекнул на самую, так сказать, крайнюю меру. Только тогда она перестала артачиться и, осушив слезы, подписала отказной документ, после чего вернулась в стерильную мужнину квартиру, где и повесилась на третий день между кухней и санузлом.
Смерть матери Котя пережил на удивление спокойно. И хотя Зизи очень тревожилась за тонко скроенную психику мальчика, ее опасения были напрасны. Красивый и холодный – так расценили подросшего Котю давно не видевшие родственники и мамины подруги. А Зинаида Дмитриевна считала, что Костя просто пребывает в неком ступоре и мальчику, теперь уже настоящему сироте, можно только посочувствовать…
Нет, мать он, безусловно, жалел, но события, произошедшие накануне до такой степени перевернули все его представления и о жизни, и о себе, что Котя не знал, как он будет жить дальше, и сможет ли осилить ту ношу, что нежданно-негаданно опустилась на его неокрепшие еще плечи.
Все началось с обыкновенной вечеринки, которые частенько устраивались учащимися выпускных классов и редко обходились без Коти, привлекавшего, снежной своей красотой даже старших девочек. К своим четырнадцати годам он был достаточно высок (что, кстати, весьма беспокоило педагогов, и притягивало девчонок), а на точеный его профиль уже приходили взглянуть с киностудии. Правда, сниматься в роли то ли Орфея, то ли Аполлона он отказался, потому, как превыше всего ценил занятия и боялся пропустить даже самый малозначимый урок или факультатив…
На сей раз, вечеринка была приурочена к майским праздникам, и в бескрайней квартире на Котельнической, принадлежащей то ли академику, то ли директору ЦУМа (неважно), собралась уйма народу. Девочки были преимущественно балетными.
Они жеманничали, не притрагивались к еде, но активно налегали на коллекционные вина. Противоположную же половину составляли веселые фарцовщики, томные будущие дипломаты, а также пара малоинтересных скульпторов и один молодой, но очень перспективный преподаватель из Училища.
Алкоголь Котю никогда особенно не привлекал, но, оказавшись непонятно как, по соседству с тем самым преподавателем, не выпить, было просто нереально. Во- первых Станислав Адамович (ой, да зовите меня просто Стасик) был в какой-то степени Котиным кумиром, ведь он видел на сцене его Спартака, а во- вторых Стасик очень бдительно следил за котиной рюмкой и, как на дегустационном мероприятии подливал ему какие-то особой выдержки коньяки, заморский джин и грузинские вина. Котя быстро проскочил сквозь фазу веселья и сидел, бледный и неподвижный. Он, то открывал, то закрывал один глаз, позволяя, таким образом, разъезжаться или опять сходиться воедино окружающим предметам. Наупражнявшись с глазами, он тяжело поднялся и, опрокинув что-то из еды, с трудом добрался до балкона, надеясь на чудодейственные силы свежего воздуха. Он впервые оказался в таком плачевном состоянии, и больше всего мечтал о тишине, прохладном душе, собственной свежей постели и отсутствии посторонних запахов, от которых мутило неимоверно.
Балкон, как назло был оккупирован академическо-торговой дочерью, крупной девицей лет двадцати. Она томно курила и принимала максимально соблазнительные позы. О чем шла речь, Котя в последствие вспомнить не мог. В голову лез лишь ее смех и запах. Девица властно притянула Котю к себе и стала целовать его прямо в открытый рот. Котя как умел деликатно выкручивался из липких ее объятий, но она упорно прижимала его руки то к мягкой груди, то к бедрам. От нее устойчиво несло шпротами, чем-то мучительно копченым, смешанным со сладким ароматом духов «Opium», который Котя и в лучшие времена переносил с трудом, ассоциируя этот запах с больничным отделением гнойной хирургии. Именно там Коте, когда –то вскрывали панариций, и терпкий шлейф докторициных духов мешался со зловонием пролежней, влажной гангрены и немытых старческих тел, создавая сочный гнилостный букет.
Сообразив, что мальчику нехорошо дама ослабила хватку, а Станислав Адамович вызвался доставить бедняжку домой.
Видимо они долго шли по затихающим вечерним улицам и, наверно Стасик говорил о чем-то забавном и интересном, но Котя лишь обрел возможность ровно идти, но никак не поддерживать беседу, да еще и запоминать сказанное. Последнее, что слегка припоминалось – это уютный двор, парадное и старинная какая-то квартира, пропахшая дубовым паркетом и цветом черемухи, что просилась прямо в окно, которое стоило лишь приоткрыть, чтобы нарядные ветки сами проникли в комнату…
Станислав Адамович напоил своего подопечного душистым чаем, отзвонил и успокоил Зизи, а уже после наполнил ванну и снабдил Котю полотенцем.
…Вода пахла лавандой, и запах этот мешался с черемуховым и застенчиво плыл по квартире. После ванной ласковые руки укутали мальчика и отнесли его, будто маленького, в кровать и Коте казалось, что он переполнен нежностью к этому взрослому человеку, который подобно виртуозному скрипачу, взял именно те ноты, что позволят и обычному инструменту звучать не хуже творения Страдивари. Станислав же, с трудом сдерживая страсть, чувствовал, что дождался того необычайного инструмента, который отзовется дивной музыкой не только на прикосновения смычка, но и на настроение музыканта. В ту ночь они думали и жили в унисон, а на утро Котя осознал, что значит любовь, и пусть даже не такая, «как положено», а гонимая, судимая толпой, но необходимая как воздух, вода и звезды…
После той, черемуховой ночи они стали неразлучны. Конечно, в Училище Котя соблюдал необходимую субординацию. Больше всего он боялся хоть чем-то навредить своему Учителю, ведь подобные сплетни, как он знал от учеников, распространяются молниеносно, и уж тогда… Он даже не мог представить какой вред могут причинить Станиславу Адамовичу слухи о «связи» с учащимся. Ведь они, как большинство
обывателей называли чувства, глубине и филигранности которых не было подходящего, адекватного имени, техническим словом «связь».
Котя переехал в квартиру Станислава, пробуркотав нечто бессвязное Зизи, которой в принципе было уже все равно. То ли у нее закончилась пудра, то ли легонькая Зизишина душа, подзадержавшись на Земле, собралась в долгий путь, но решению правнука она не препятствовала. Да и многие другие перемены, произошедшие в Котином облике, были ей глубоко безразличны. Она без умолку болтала о мужчинах, Ялте, почти итальянском теноре, и в то же самое время забывала выключать газ, смывать в уборной, могла заблудиться в собственном дворе и напрочь позабыла имена соседей. Такими вот этапами Зизи отходила в лучший мир, а когда соседи обнаружили Зинаиду Дмитриевну мертвой, убогие похороны устраивала ее некрасивая дочь, приплатившая кладбищенским алкашам за несение гроба, потому как никого из близких, и даже Коти ей найти не удалось.
Прекрасный май в очередной раз сменился удушливым летом, а потом уже позади остались совместные безмятежные каникулы. Млея на теплом песке, Котя ощущал лишь нежное прикосновение кончиков пальцев и струйку легкого песка, что ниспадала из любимых, сложенных по-детски лодочкой рук, ему на спину, заполняя впадины красивого рельефа. В такие моменты Коте казалось, что вместе с песком убегает их время, ведь счастье не может быть вечным. И сам Станислав всегда говорил, что счастье это мгновение, тающее на глазах, оставляя лишь дымку приятных воспоминаний. Как третий акт «Щелкунчика»…
К концу октября возле их окна облетела последняя листва и, когда-то роскошные ветви, превратились в черные паучьи лапы. Коте казалось, что с каждым порывом ветра, они готовы раздавить стекло, проникнуть в темную комнату и задушить его, так же как душит его сейчас ощущение заброшенности и собственной никчемности, потому что уже ясно, что Учитель больше им не заинтересуется, а в старой его квартире Котя только путается под ногами. Станислав даже не считал нужным сдерживать собственную досаду и раздражение и не опускался до того чтобы оправдываться перед мальчишкой, а Коте оставалось только одиночество — забытый на время, но верный товарищ.
Уйти было некуда. Дома его не ждали. Более того, при виде Коти некрасивая бабка, наверно впервые в жизни, подняла такой визг, что повторять эксперимент он не решался. И повод-то был копеечный: неброский маникюр, легкомысленный шарфик и чуть перламутра на губах. Место в общежитии Училища? Абсурд! Друзей, а тем более подруг, Котя естественно не завел, снять угол не позволяла студенческая нищета, а совершить самоубийство, по образу и подобию mаman, помешал страх. Страх вообще, будто приклеенный, преследовал Котю повсюду. Он поднимал его с утренней постели, наступал на пятки по дороге в Училище, пойманной рыбой колотился в груди на занятиях, а вечерами гнал из дома и часами таскал по улицам, пока не вывел в один из московских скверов, где с оглядкой собирались те, кому на роду было написано изгнание. Кто-то надеялся найти себе здесь постоянного друга, но Котя знал, что в этот сквер приходят лишь от отчаяния, чтобы скоротать одинокий вечер. Под уничижительными и любопытными взглядами ухмыляющихся прохожих делал он круг за кругом, понуро опустив голову. Когда же его неожиданно окликнули, Котя даже вздрогнул. Обратившийся к нему парень был патлат, довольно смазлив, но неуловимые его глаза были чем-то неизъяснимо неприятны. Котя, как мог, успокаивал себя, пытался унять неожиданно накатившую тревогу, бормоча про себя, словно молитву, что в незнакомце этом нет ничего дурного, он так же одинок, как сам Котя и просто прячет за внешней бравадой свою печаль. После короткого разговора, парень пригласил его к себе, где они, наконец, отогреются и, за чашечкой кофе он покажет гостю свою занятную коллекцию старых открыток. Путь был, якобы, не долог и пролегал через темные закоулки Солянки и подворотни бывшей Хитровки. На улице стояла осенняя темень, Котя совсем перестал ориентироваться и хотел спросить о чем-то нового знакомого, но не успел…
Первый же внезапный удар повалил Котю на землю, но ему не позволили подняться и с очевидным удовольствием наносили поочередно свинцовые глухие тычки. Он никак не мог понять, сколько же народу навалилось на него. Все они были какие-то одинаковые в круглых шапочках и приспущенных спортивных штанах. Лица их были схожи, как у близнецов, и от всех одинаково пахло водкой. Котя весь перемазался в осенней грязи и собственной крови, и пошевелиться он уже не мог. Казалось бы, хватит, все, но они вошли в какой-то звериный раж и, очевидно забили бы его до смерти, если бы не короткая команда смазливого парня, что на протяжении всей этой бойни покуривал на лавочке и непринужденно болтал с каким-то человеком. Удары прекратились и последнее, что увидел Котя в том темном дворе — это брезгливое лицо Учителя, который, наблюдая за дракой лениво курил. Оглянувшись, последний раз, он пошел прочь, чуть приобняв за плечи патлатого своего собеседника.
Так, перебираясь изо сна в сон, Котя, наконец, вспомнил все и сумел простить… Быть может в этом и состоял его маленький подвиг, высокий поступок, о котором никто никогда не узнает, потому что для большинства людей, он так навсегда и останется изгоем… А жаль!