Илья ХУ4 : бабушкины очки
01:45 22-05-2013
I wear my sunglasses at night.
So I can...
So I can Keep Track of the visions in my eyes.
(C) TIGA.
Где-то в шесть утра, по подъёму, прохладная тишь летнего утра прерывается коллективным кашлем. Дохают надрывно, смачно схаркивая сгустки мокроты на асфальт. Здесь, в окружении нескольких заводов, день и ночь выдыхающих миазмы десятками труб, за двойным кольцом колючей проволоки я долечиваю туберкулёз. Чертовы палочки Коха почти сожрали моё тело, таблетки из шестидесятых годов прошлого столетия сплющили мозг, а десяток знакомых мертвецов каждый месяц выворачивают наизнанку душу.
Дохнут. Один за другим. Иногда за руки берутся и прут в жерло адово парами. Завод работает, переваривая телеса и испаряя дух. А мы поленья для домн его.
Позавчера один дед, — тот, что по пьяни замочил свою бабку любимую, — с третьего этажа сиганул. Голова всмятку, красным цветком по асфальту, а ногами ещё минут десять скрёб, будто на велосипеде. Прибежали пятеро — три мусора и два пидора с носилками. Унесли на вахту.Очередное бревнышко в печь.
Топят суки баньку бесам.
Только красный цветок на асфальте остался. Перформанс. Стал дед после смерти художником.
...
Мне сестра помогает. В карты проиграю — платит. Жрать, или лекарства — опять она. Прокатился слух, якобы от тубика насекомое «медведка» помогает. Это такой земляной жук с крыльями. Так сеструха акр землицы взрыла, наловила, насушила. Ведьма она у меня, ведунья. Экстрасенс по-новому. Вроде заговорила эту сушенку. Ем сейчас с мёдом. Немного хрустит на зубах, привкуса нет, отвращения нет, хочется жить.
Вокруг же бурлит маргинальный бульон. Кипит, булькает житуха, — утром колются, ночью молятся.
Летят через забор, минуя запретку, привязанные к картофелинам и осколкам кирпичей кулёчки с порошками, да травами лечебными. Не десницею боговой брошены точно. Бегают, суетятся: руки исколоты, подошвы дымятся. Их ловят, сажают всё глубже, как в сказке про репку, а они и рады. Подыхают один за другим, ладно, меня правда за собой тянут в бездну. Мы ведь повязаны все невидимой леской. Кто за руку, кто за шею, а кто и за яйца. Однако в неведении многие, что за зря здесь ничего не бывает. Этот комбинат без сбоев пашет. Перемалывает куда с добром весь наш мусор генетический.
Думают подлечить социум свой сраный от нас избавившись.
А я знаю всё. Но ни с кем не разговариваю почти: «Привет — пока!», «Закурить не найдется?»
Сестра только бальзам на душу льёт. Вера.
Замуж собралась.
...
Гляжу вот на стенку, пополам сине-белую, и думаю, как она там? Одинокая. Сейчас, правда, муж проклюнулся откуда-то. Детей, может, нарожают. Ну а я там без надобности. Надо будет выписаться из квартиры. Освободить жилплощадь. От меня толку-то — одни микробы, да горя мешок:
«Землю копай, жука лови, пожрать пришли.»
Помню, маленькими были, — трое нас, — я, сестренка Верочка, и братик был еще Вовка. Помер, утонул. Не помню его совсем. А Верку сам поднял, дурочка такая была маленькая. Бабка пила у нас, мать с отцом не знал совсем и Бабка молчала: «Где?», да «Что?». Знаю только — тёмная история. Не досуг было в подробности вдаваться, всё ж на мне, — дом, хозяйство, сестра с братом. Ведьма старая пьёт еще… Ну и я горькой кадык заливать начал, лет в шестнадцать эдак.
Пара лет прошло, тут и Бабка долго жить приказала, царствие ей небесное. Остались мы вдвоем. Хозяйство продали и в город. Я на завод никелевый, она в ПТУ, на медсестру учиться. Хоть и пил, любил её, кровинку родную, больше чем себя. Всё ей, что не пропивал. Работал, синьку жрал. Она училась и лечила. Тогда уже у неё способности вскрылись — от Бабки видать передалось наследство.
Бывало сядет напротив, глазищи вытаращит и рассказывает. То про Боженьку, хорошо так, благодатно. А то и вовсе бредит будто. Про паутину, которая повязала всех до одного. И не отцепиться, не отклеиться, связаны все по рукам и ногам.
И смотрит так — страшно, в кость.
Теперь-то понимаю о чём она тогда вещала. Только поздно уже.
Прилепился намертво.
...
Ну, посадили.
Как?
Убил, да.
Двоих. По пьяни.
Прилип на четверть века почти.
А у неё своя жизнь. Лечит хвореньких, меня еще… Да только лишний я теперь в её жизни. У меня своя здесь жижа. И эти вокруг.
Вот и трепыхаемся мы в сетях из этих лесок невидимых. Как мухи в паутине. Кто-то очень огромный, — пусть будет Кукловод, — тянет, а мы дёргаемся. Истинно болванчики, пораженные целебральным параличем, и танцующие танец робота в полной тишине. Мне грезится порой, что «я отвязался», или «отрезался» и сам иду, по своей воле, не пританцовывая под резкие окрики.
Но эхо опять кашляет.
Когда-нибудь я выплюну лёгкие. Или высру.
Нахаркал уже, наверное, литров сто пятьдесят.
А все вместе мы сколько, интересно? Куда девается эта дрянь вся?
Кукловод сжирает скорее всего. Или сжигает.
Плевать.
...
Женщины нет у меня. Да и не надо! Кому такой мудак нужен? Старый, отвратительный, хворый. Да еще и привязанный за яйца к паре сотен полуразложившихся уродцев из лепразория. И правильно нас на комбинатах смерти скапливают и жгут. Помимо того что себя полностью разрушили, можем ведь и еще кого-нибудь зацепить. Хороших людей. Нормальных. Живых. Которых солнышко любит. Тех, у кого внутри нет слякоти.
Интересно, Кукловод знает о чем я думаю?
Не важно.
Нет у меня никого и переживать нечего.
...
Надоели мне мои яички больше всего. Вся беда в них. Это якорь. Нет — буй, что над водой дрейфует. Без яиц ты свободен, летуч. Они держат тебя за яйца, все эти пидоры-мусора, думая, что дороже и нет ничего. Ты должен яйца хранить, беречь потомство. А вот хуй. И не должен я никому. Пожалуй, вскрою шрам, по рождению мамкой с папкой подаренный. На мошонке который.
Лезвие легко скользит по кожаному мешочку с генетическим наследием. Кровь пачкает пальцы, но боли нет.
Где ж ты, отрезвляющая?
Может мёртвый я, всё-таки?
Красное пятно расползается по серой простыне.
Не могу смотреть больше на это дно.
Зачем мне глаза?
Большим пальцем вдавливаю левый глаз внутрь черепной коробки. Разноцветными концентрическими кругами разливается, на темном, еще не угасшем фоне сознания. Правое глазное яблоко чуть выперло из глазницы, под давлением на левое. Хватаю указательным, средним и большим пальцами.
Резким рывком выдираю долой.
Теперь больно. И темно.
Темно и больно.
Я ору!
Истошно вою!
Я никак не умру, Господи...
Кто-то прибежал. Много ног. В тапочках все. Шаркают, топчутся, матерятся. Заблеяли овцы.
До сознания доходят только обрывки фраз: "… ты что?..", "… зачем сделал?..", "… позвать..."
Мой осипший шепот умоляет их:
- Не надо никого звать, мужики.
- Живой… смотрите… труп… — это они про меня. Кутают в одеяло, как куколку, потащили. К смотрящему.
Невидящего.
Я отвязался!
...
- Вы на кой его сюда притащили? Он что глаза себе выдавил?! Легавых тяните! Врачей! — орёт Лёня. Он лет пять уже отвечает за пятым бараком на тубанаре, где «тяжеленькие». Всякого навидался. Но чтоб такое...
Мужичек себе яица вскрыл, выдавил левый глаз и почти вырвал правый. Но живой!
Это и есть сам пиздец.
...
Часа в четыре утра упёрли меня на Медсанчасть.
А я всё слышу!
И хочу сказать что-нибудь, но нет сил хоть бы на одно слово. Даже на стон.
Поэтому опять молчу. Мне не привыкать. Как всегда, впрочем.
Теперь и навсегда, видимо.
Заставил зато побегать их.
...
На вертолёте из райцентра прилетел начальник управления. Генерал. Посмотреть на меня. Главный в команде местных демонов. Но мне его не суждено увидеть. И слава богу.
Вот в палату вошел. Понимаю по топоту подбитых железом ботинок.
Сел у кровати.
- Ну зачем же ты глаза себе вырвал? Молодой еще такой. Жить бы тебе, да жить, а?
Вспышка света бьёт прямо в мозг.
Я опять вижу!
Это Генерал, с таким добрым лицом, улыбается и протягивает мне на ладони:
- Вот, возьми мои глаза, сынок!
Свет сжигает тьму. Всю без остатка. Вместе со мной.
...
Горит огонь в печурке.
Сгорели дни.