вионор меретуков : Венецианское зеркало

00:35  13-07-2013
…Каким образом автор проникает в мысли своих героев? Или он собственные мысли, напомадив и приукрасив, выдает за мысли своих персонажей? Очень многие авторы делают это столь искусно, что у читателя не остается никаких сомнений, что персонажи – это живые люди, сознательно избравшие средой обитания книжные страницы.

То, что реальность условна, а художественная реальность условна вдвойне, знали еще наши далекие предки. Вернее, не совсем наши, а предки нынешних греков.

Но реальность одновременно и безусловна. Таким образом, события художественного вымысла незаметно перетекают в нашу с вами жизнь, наполняя ее новым содержанием и обогащая ее героями, сюжетными поворотами, ситуациями и положениями, которые могли быть, а могли и не быть в действительности.

Искусство вторгается в нашу жизнь. И это прекрасно.

Если бы не было музыки, литературы, живописи, театра, телевидения, кинематографа, то наша жизнь была бы иной. То есть, можно сказать, чёрт знает какой бы она была, эта жизнь, если бы нас лишили возможности вбирать в себя чужие жизни и, не вставая с кресла, путешествовать во времени и пространстве.

Как это прекрасно следовать за автором, в воображении пересекая страны и континенты и мысленно взламывая стены, которыми время и пространство стараются огородиться от любопытного взгляда.

Раф давно подозревал, что где рядом, тайно, до поры скрытно, существует некая всеобщая память, которая хранит информацию обо всех малых и великих событиях прошлого.

И однажды понял, что эта всеобщая память передается из поколения в поколение на генетическом уровне.

Среди нас безмерно много отдаленных потомков Гомера, Платона, Аристотеля, Понтия Пилата, Чингисхана, Микеланджело, Ивана Грозного и других участников и свидетелей великих событий.

Клеткам нашего мозга передаются по наследству информация и зрительные образы прошлого. И в глубинах нашего сознания сохраняются передаваемые из поколения в поколение следы исторического прошлого.

Наши потомки, Раф был в этом убежден, когда-нибудь сумеют, воспользовавшись достижениями науки и техники, проникнуть в безграничные запасники всеобщей человеческой памяти, и тогда будут расшифрованы генетические послания из прошлого.

И людям откроется такая полная и всеобъемлющая правда о нашей истории, о деяниях наших с вами предков, что от ужаса перед свершенным прародителями у них волосы на голове станут дыбом.

И тогда люди снова запрячут правду туда, где ей положено находиться и откуда ее по недомыслию извлекли.

Умению сострадать Раф научился в юности. Когда прочитал роман Ремарка «Три товарища». Раф заплакал, когда убили Ленца. Умел Эрих Мария выжимать слезу: что было, то было. Но было в Ремарке ещё нечто, что можно назвать Магией Слова. Был у него этот дар, был. Это от Бога.

Много лет спустя Раф перечитал роман. И опять заплакал. Но слезы вызвал совсем другой эпизод. Он заплакал, когда умерла Пат.

Это говорит о том, что Раф всегда сострадал избирательно, и чувство сострадания у него находилось в прямой зависимости от возраста, а, следовательно, от состояния духа.

«Условность… – думал Раф, – какая разница: условность, не условность, коли сердце дрогнуло… И навернулись чистые слезы...»

Кстати, сострадание – одно из сильнейших человеческих чувств. И уж, наверное, самое благородное.

В чувстве сострадания – чувстве, в общем-то, грустном – полностью отсутствует печаль о себе. Сострадание – высшее проявление альтруизма.

Альтруисты, увы, встречаются не часто.

По статистике один альтруист приходится на сто тысяч эгоистов. То есть наш мир наводнён людьми, которые думают только и только о себе. Эгоист думает только о себе, эгоист настолько эгоцентричен, что не думает не только о каком-то редко встречающемся альтруисте, но и о своем брате эгоисте, густо населяющем землю, он тоже не думает, а если и думает, то с чувством глубокого отвращения.

Это данность, с которой необходимо считаться всем тем, кто работает с человеческим материалом, (Раф мысленно попросил Господа простить его за это почти мизантропическое словосочетание), то есть писателям и поэтам.

А они – не считаются! Поэтому большая часть художественной продукции (Раф опять извинился) рассчитана на некоего мифического потребителя, который существует лишь в воображении автора, живущего идеалистическими иллюзиями о сущности Добра и Зла.

Но поскольку книги пишутся для того, чтобы их читали, то их и читают. Правда, очень часто книги читает совсем не тот, на кого рассчитывали авторы нетленных шедевров.

Массовый читатель-эгоист прекрасно освоился в предлагаемых обстоятельствах и чувствует себя уверенно в выдуманном мире, рассчитанном, вроде бы, не на него.

При чтении он без труда выуживает из произведения лишь то, что укладывается в его представление об устройстве мира. Мало того, он частенько еще и цитирует прочитанное, сопровождая его убийственным комментарием.

Обо всем этом думал Раф Шнейерсон, когда стоял перед зеркалом в своей прихожей, которую пышно именовал холлом. Покрытое многодневной пылью треснувшее зеркало отражало могучую фигуру хозяина дома.

В правой руке Раф держал большой черный пистолет.

Он слышал голоса, доносившиеся из гостиной, и вглядывался в свое лицо.

Ну, приставит он сейчас дуло к виску, нажмет на спусковой крючок. И разлетится на куски его такая глупая и такая красивая голова...

И что? Одним альтруистом в мире станет меньше? Или – одним эгоистом? Или – Раф усмехнулся – одним Шнейерсоном?

Нет! Этак можно всех Шнейерсонов перестрелять. И так Шнейерсонов на свете раз-два и обчелся. Ими нельзя разбрасываться.

«Мне надо самому себе сохранить жизнь. Чтобы произвести на свет хотя бы одного потомка – маленького Шнейерсончика… Научить сына разным разностям, сделать его хорошим, правильным человеком. Таким же правильным и хорошим, каким под старость стал его непутевый отец, знаменитый некогда поэт Рафаил Майский. Но кто согласится понести от него? Марта? Глупости… Она слишком трезво мыслит для этого. Тогда… Может, действительно, всё-таки застрелиться?»

Он поднес пистолет к виску.

Чехов, кажется, сказал: сделайте хоть раз в жизни что-нибудь необыкновенное. Например, выучите древнегреческий язык.

«Ну, язык мне уже не выучить, это как дважды два четыре: голова не выдержит».

А вот сделать что-нибудь этакое, тоже необыкновенное, настолько необыкновенное, что и Антону Павловичу бы понравилось...

Застрелиться?.. Нет-нет, это вряд ли это пришлось бы Чехову по душе. Он не выносил театральщины.

И все-таки, а что если завершить свой жизненный путь самоубийством? А что? Последний росчерк пера, и нет Рафа Шнейерсона. Последний росчерк пера заменить пулей в голову. Что ж здесь необыкновенного? Сколько книг и жизней заканчиваются именно таким макаром...

Как порой крепко-накрепко переплетается скучная холодная действительность, в которой годами прозябал художник, с выдуманным им прекрасным или ужасным миром.

И тот, выдуманный (выдуманный ли?..) мир, воздействует на реальную жизнь художника со столь мощной, всесокрушающей силой, что в результате этого воздействия от художника очень часто не остается даже воспоминания.

Раф еще раз посмотрел на себя в зеркало… Он не знал, как завершить свою жизнь. Вернее, не знал, как она завершится. Полгода назад он пытался бежать. Как Лев Толстой. В сущности, вся его жизнь, если разобраться, – это побег, или, вернее, беготня вокруг чего-то главного, смысл которого Рафу так и не дался.

Он опустил пистолет.

«И все-таки стреляться – донельзя банально и пошло. Ну-ка попробуем представить… Вот раздается выстрел. Помедлив и обменявшись ужасными взглядами, отталкивая друг друга, в холл влетают его старые друзья. И что они видят? Картинно залитое кровью и забрызганное мозговым веществом проклятое зеркало с трещиной. На полу труп с дыркой в голове… Будто кастрюлю продырявили… Вывалившийся серый язык, остекленевшие глаза, моча… Последнее – омерзительно! Помирать надо красиво! А тут – моча… Перед смертью я бы рекомендовал всем кандидатам в покойники сходить в сортир и оправиться: смерть тогда хороша, когда она стерильна. Покойник должен думать о тех, кому придется всей этой красотой любоваться. И вообще в самоубийстве есть что-то пошло-театральное, противоестественное, драматическое, уж слишком отдающее искусственностью, что-то от Петрония и Демосфена...»

На всю оставшуюся жизнь у его друзей останется недоумение, куча вопросов и горький осадок. И с этим грузом вопросов и воспоминаний они будут доживать свой горестный старческий век. Не так уж много им осталось...

Лучше, чтобы Раф и его друзья, если соберутся помирать, уходили из жизни, как все нормальные люди, то есть вследствие болезней и просто по причине природного и закономерного факта старения.

Они должны умирать по очереди, по порядку, не торопясь, галантно хороня и поминая друг друга. В этом тоже нет ничего веселого, но нет ничего и неожиданного.

Конечно, любая смерть страшна. Но когда она ещё и внезапна, то это вообще ни в какие ворота не лезет.

Раф не заметил, как стал думать не о себе и своей смерти, а о друзьях...

Он вспомнил ночи с Мартой. Он вспомнил ночи с другими женщинами. Он вспомнил ночи без женщин, ночи в избе, когда он пытался писать об ускользающей от писателя правде...

Да-да, правда ускользала, но ощущение, что ты рядом с ней – о, это чувство! – возвышало душу и вселяло надежду, что ещё не всё потеряно, не всё упущено, что он еще успеет… Ах, надежды, надежды! Они не только юношей питают.

Раф аккуратно положил пистолет на полочку перед зеркалом.

«Мысли о смерти становятся с годами навязчивыми. Почему не спит по ночам мой склочный сосед, этот презренный генерал тяги в отставке? Ясно, думает о смерти. Думает и вздыхает. Сам не спит и другим спать не даёт».

Стареет не тот, кто по паспорту старик, а тот, кто слишком много думает о последнем часе. Какова сентенция, а?..

«Я еще сумею! Я ещё напишу! Я ведь находился в шаге. В одном единственном шаге, я это почувствовал. Мне было знамение: известная длань на мгновение коснулась моей плеши. И голове стало тепло… Как будто кто-то шлёпнул на неё тёплый блин. Я не удержал то святое мгновение. Но удержу его, если блин шлёпнется ещё раз! Удержу и напишу! Напишу и скажу сам себе: Ай да Раф, ай да сукин сын!» Надо только двигаться, делать шаги, глядишь, один из шагов окажется тем самым, верным, который не сделать никому, кроме меня».

Раф посмотрел на себя в треснутое «венецианское» зеркало. И увидел пожилого человека с грустными, но живыми глазами.

И тут зеркало вспыхнуло, будто по нему полоснул солнечный луч. Раф обернулся. Но сначала он втянул живот и гордо выкатил грудь.

Перед ним стояла прекрасная Марта. Ее глаза улыбались и смотрели на Рафа с любовью. И Рафу даже показалось – с обожанием.

Он жадно схватил руку девушки и поднес ее к губам.

– За такой взгляд я...

– Да-да, – шептала Марта, гладя другой рукой Рафа по голове, – ты сумеешь, ты сумеешь, ты справишься, я знаю…