Адольфик Гари : ТЯЖЕЛЫЕ СНЫ ФАНИ КАПЛАН.

09:52  05-09-2013
Тяжелые сны Фани Каплан.


Сон первый. Родина.
Путаные мысли…


Первое, что я вспоминаю, когда думаю о детстве, так это то, как мать читает мне свои стихи. Она никогда мне не читала сказок. Со сказками я познакомилась позже, будучи уже взрослой, и от этого возрастного упущения они не произвели на меня того завораживающего душу впечатления, которое я неизменно наблюдаю в детях зачаровано слушающих Пушкина. «Три девицы под окном, пряли поздно вечерком…».
Мать читала мне стихи Филиппа Ларкина, в ее собственном оригинальном переводе. Переводам она отдавала все свое свободное время, когда могла, приспав оторваться от меня, или не готовила обед отцу. В пустом пространстве, отделявшем меня от матери, вмещался тогда весь мой мир: сломанные игрушки, детская кровать, и выспренний звук ее слова. И хотя это было почти в младенчестве, я до сих пор помню первые строки «Высоких окон» Филиппа Ларкина в мамином переводе.

Когда я вижу парочку подростков,
То угадать его желанье к ней, так просто,
Она, любя его таблетки принимает,
И в грезах рая, чрево истощает…

Но больше мне нравились слова: лемехадрин мин хамехадрин… Их часто произносил отец; а непонятная таинственность смысла, казалось, хранила меня, и хранит, по сей день, от бед еврейской судьбы. В пятницу после ужина я повторяю их словно заклинание… лемехадрин мин хамехадрин…(слова молитвы произносимые после субботнего ужина).

Меня зовут Фаня Каплан. Я одинока. Мое одиночество угодно уж не знаю кому: вину ли, которое я часто беру к ужин, кабачкам, помидорному салатику, или мышиному кусочку брынзы, великодушно подаренному мне накануне Витей Бардиным… Сиротливо каждое утро сажусь я за письменный стол, и не то чтобы представляю, а как-то живо ощущаю все, что связанно с женским телом, звуком голоса, округлостью женских плеч, женской талией… А может быть просто оттого, что словом Холокост, в последнее время бросаются как говном, я пишу новеллу об отношениях Гитлера и Евы Браун. Их связь загадка. Психоделическая загадка; как-то странно влияет на меня, оживляя одну бесспорную истину, которую в современном мире стали относить почему-то к области личной мифологии, а именно — люблю ли я отчизну так же страстно, как Ева любила своего Адольфа. В этом пункте меня язвит один маленький нюанс; и дело вовсе не в том, что в образе Адольфа заключается великий позор и ужас, ибо в него вкладывают понятия всяческого злодейства. Дело в том, что мое личное обоснование отчизны, оказывается, замешано на тоске по Вите Бардину, который под чисто политическим углом зрения однажды объяснил мне, как разделились люди на Украине.
Витя говорит, что есть русские люди, есть обманутые русские люди, и есть обманутые русские нелюди. К каким русским причисляют себя евреи… они словно тень…их нет, они растворились…, но мы любим жить среди артефактов…

Было время, когда о родине я не задумывалась. Ощущение ее значимости, пришло ко мне в школе, после знакомства с Валентином Арлозоровым, грезившим переехать в Израиль. Впервые в жизни я почувствовала легкое и таинственное прикосновение этого понятия, в котором также скрывалось нечто загадочное, мужское, телесное. Тогда Эрец Исраэль врезался мне в голову, стал видимой землей, белыми зубами Валентина, его чувственным ртом. Валентин вдруг разбудил меня, открыл душу, глянув в которую, я изумилась красоте, жажде крови и справедливости. Мы говорили о красоте часами, открывая перед собой свое сознание, внезапно улавливая отображение чего-то постоянного, явившейся нашей собственностью, архетипом. Эти разговоры возбуждали меня, и я постепенно начала чувствовать свою плоть; сначала в мыслях понемногу, а затем приобретая пьяную силу от реальной влюбленности, в тихом шпионском взгляде за Валентином. Никогда не понять бы мне красоту этого мальчика, его легкой походки, красиво уложенных темных волос, если бы жизнь вдруг не открылась предо мной собственным измерением, и я, как-то внутренне, по животному, почувствовала, что век этого измерения, зовущийся любовью, короткий. Для меня не имело никакого значения что Валентин, в конце концов, не доступен мне (наши родители, оказывается, страшно враждовали), и, чувствуя, что постепенно вхожу во вкус запрещенной любви, печальная, вечно за книгами, я открыла для себя глубину удовольствия, что дают мечты одиночества. Перед нами будто бы открылось первое ощущение блаженства. Мне через Валентина, а ему через воображения и мечты, через храм Соломона.
Совершенство храма находилось у него в голове как невообразимый силуэт, как вспышка, протяженность жизни, мое тело. Эти видения ускоряли его поллюции, и он, долго лежа в постели, был со словами любви на устах: «Кобылице моей в колеснице фараоновой я уподоблю тебя. Возлюбленная моя!».
А затем все вызывало раздражение. Он становился враждебным, злым. Постоянно рассказывая мне о храме абсолютно чистом и светлом, однажды ведомый злобой после ночного кошмара, он определил разрушение храма как движение прекрасного, избранного пути, человеческой сущностью культуры… Разъясняя мне, Иакова, что был искалечен, и как его увечье стало вехой его же пути, вехой сознания, дорогой в…
Я влюбилась. Никогда еще Валентин не казался мне таким хорошим и привлекательным, как в те минуты дикой злобы. Тогда я чувствовала себя Тамарой соблазнившей Иуду, Рахилью бежавшей с Иаковом, Ребеккой у колодца. И Мириам, плясавшей под напев победоносной песни над потопленными Господом египтянами, — тоже была я.
А он был Давидом, сразившим Голиафа, Авессаломом, запутавшимся волосами о ветви дерева. Сладострастно замирая, я долго вглядывалась в густые кудри Валентина, и если бы он не ожидал Мошиаха, пытаясь строить жизнь по примеру патриархов, и если бы в этом был хоть какой либо смысл, я тут же отдалась бы ему, скованная лавиной сладкого оцепенения, обрушившегося на меня. В минуту вдохновения, я увидела его всего, и Валентин увидел меня всю; вытянутое вперед лицо, чуть-чуть приоткрытый рот, белые мягкие щеки, которые хотелось целовать. В один момент я схватила его за руку, сильно сжав кисть, и он отпрянул назад:
- Ты что девочка?!
В школьной библиотеке Валентин сидел сзади. Чувствуя на себе его взгляд, я оборачивалась, улыбаясь, и говорила:
- Какой ты хитрый!
А он тер под столом свои желтые ботинки. От
удовольствия ли?

Вторгаясь в мое сознание мимолетными, но яркими картинками, прошлое часто оставляет печать скорби, и я начинаю понимать, что все, — все, что было замешано на искренних чувствах, смехотворно, как театральное лицедейство. Когда наваждение проходит мне хочется слепого, безумного секса, и я готова лечь под первого, случайно встреченного мной забулдыгу. Это состояние во мне открылся еще в начале 90-х, когда от безнадежной жизни, я заболела воспалением радужки и цилиарного тела, а «Голод» Гамсуна, поразивший меня тогда образностью, вызвал ярко-карнавальные галлюцинации. Смешавшись с болезненной впечатлительностью, они принесли с собой видения полных сумасшествия откровений. Я не помешанная, просто иногда вижу и чувствую то, что не видят, и не чувствуют другие.
После «Голода», в моем воображении, особенно летом, даже Киев меняется. Часом мне кажется, что я брожу по совершенно незнакомым мне Палестинам, а отверстая красота Днепровских гор, золотых куполов, выглядит не то чтобы сказочной, а словно вульгарно выписанным изображением, как на картинах Шагала.
Однажды я видела спектакль Мейерхольда, с его масками, пантомимой, абсурдом крутящихся, вертящихся персонажей, и чуть не сошла с ума, от нахлынувших переживаний, не отпускавших меня несколько дней. Только с распространением компьютерных игр, и началом курения травы, я нашла то, что удовлетворило меня. Копошась в виртуальном пространстве, нежданно-негаданно, я ощутила, как сходит мыслительное напряжение.
Красоту, кстати, я переживала еще девчонкой. Она каким-то волшебным образом проникла мне во внутрь, вызывая ликующее ослепление, и однажды это ликование слилось с первым девичьим оргазмом. И уже познав такую радость, я не могла отделаться от мысли, что Киев, город не каменный, воздушный, духом проникающий в плоть и кровь человеку, способному распахнуть ему всего себя. Время от времени, перед самым закатом, я бегала к Днепру смотреть на Лавру, иногда к Софии, на Владимирскую горку, к синагоге Бродского, гулять в Мариинском, и каждый раз чувство особенного удовольствия заполняло меня, заканчиваясь дивным физиологическим чудом.
В то время, я хотела быть еврейкой, но не могла. Не могу и сейчас. Видимо мамино воспитание, оказывает влияние на настроение моего ума, и я считаю себя Киевлянкой социалисткой, именно таково мое убеждение, особенно сложившееся, после того как народ ограбили власть и олигархи.
Парадоксальность моих душевных чувств, привлекает ко мне разного штыба людей. Отсюда мой особый взгляд на столь щепетильную тему об отношении Гитлера и Евы Браун. Понятно и без слов, что моя интерпретация их отношений замешана на собственных переживаниях и видениях, — но все же, не громкие слова о вечности любви вижу я там, а стыд, стыд перед родиной, за раннее чувство космополитизма.

Случайно я наткнулась на наследство оставленное мне матерью; классические в смысле слога, не законченные поэзии, несли в себе чистоту детской иллюзии. Я сняла с них радужный налет, и чистота, на которую были способны люди 60-х, преобразилась, стала полнее, жизненнее, непристойнее… Как у Филиппа Ларкина, которого так обожала мать.

They fuck yourself, your mom and dad
They may not mean to, but they do.
They fill you with the faults they had
And add some extra, just for you.

мои:

Пусть часто раком я стою, как прачка над лоханью,
В пару, в поту до первых петухов.
Я слышу близкое и страстное дыханье
Еще не напечатанных стихов.

Поэзия, как секс, — везде. Она торчит углами,
Средь кокса, пьяных грез, в бевотине и кале, -
Немеркнуще бессодержательно в пылу страстей,
поддерживая пламя…

Готова, рвануться я, и потушить,
Сю мерзость, разрастающуюся до грома.
Я верю силе трудовой руки,
Постановлениям Кабмина,
Что разрешит,
Манду рвать за бездарные стихи.
О родине…

Манда или Мандала здесь внутреннее отечество… В Мьянме есть город Мандалай, говорят, что это земное воплощение русского Китежа или нашего Zukunfstaat.

Чаще всего с утра мне хочется заняться любовью, и чаще всего я мастурбирую.
Витя Бардин, звонит не часто, но всегда вечером.
Витя обрюзгший жопастый тип, своим отношением ко мне, вполне может вызвать поэтическую аллюзию…
Говорят, маленьким, Витю одевали как девочку, даже после школы, так, что годков этак до десяти, Витя рос в атмосфере, большой привязанности ко всему женскому. Школьный товарищ Коля однажды напугал его, показав ему, свою письку. Витя от испуга громко разрыдался, но Коля не унимался, утешал его, требуя, что бы и тот показал свою. В конце концов, Витя показал… Коля примерил, и у него оказалась больше…, Витя снова горько разрыдался… Я к чему это веду. Я экспериментировала с ним в сексе, и вот что обнаружила. Витя Бардин гиперакцентуирован на эрогенности своего заднего прохода. Всем, конечно же известно, что с возрастом, эрогенное значение анальной зоны обычно утрачивается. Это происходит у обычных людей, но Витя не обычен. Анальная зона зовет его к девяти жизням, он словно на семи ветрах: и сексуальный маньяк (что впрочем, мне нравится), и деятель, и писатель, и художник, и кем он только себя не мнит, и кем еще собирается быть. Вся мысль его поглощена гениталиями, полость рта, заднепроходного отверстия, выводного протока мочевого пузыря. Кажется, что сама судьба его, разряжается на этих участках тела, необыкновенными наклонностями. Честно говоря, плохо то, что в сексе утилизируются только часть его страстей, а остальное направлено в сторону задач другого толка. Я хотела помешать, но покамест, мне это не удается. Иногда он стыдлив и морален, иногда нахал и глупец. Он никак не может согласиться, что анальная эротика в нашей сложившейся культурной среде не приемлема, и от этого считает себя арийцем. Мне как еврейке это кажется смешным, но от моих замечаний ему всегда становится тесно в моих объятиях, и он убегает «заниматься делом». Не исключено, что он просто дрочит, где ни будь в туалете. Само собой мне до конца не понятна, его внутренняя мотивация, однако кое-что я разгадала в его поведении и наклонностях.
Он любит, когда я ремнем стегаю его по ягодицам, но после такой экзекуции сразу же становится упрямым как баран, идет наперекор любому моему мнению, с оттенком даже издевательства. Я так понимаю, что это вытесненное проявление его нежности ко мне, и действительно он часто целует меня в зад, и читает в слух Гёте.
Но, я про другое… В еврейской среде скупердяев называют schmutzig. Так вот его думы постоянно сосредоточены на деньгах. Я ему сказала, что Дьявол кроется в деньгах особенно мелочных, дарит своим любовникам золото, которое потом превращается в кал. Кал дьявола это своего рода тоже продукт, его можно продать. Дала ему сборник своих стихов «Золото и кал. Песни Дьявола», где красной нитью посредством суеверий показано, что акт дефекации параллелен в сознании с находкой клада. Он меня не понял, зато ему очень понравилось длинное определение Dukatenscheissers. Контраст между золотом и калом его страшно беспокоит, и он никак, не может придти в своих рассуждениях к общему знаменателю, но я и не настаиваю. Пока он хорошо меня трахает, и это главное.
Иногда он откровенен. Одиночество и запах туалета успокаивают его. Часто он ходит по старым общественным сортирам, садится на толчек, и читает надписи. Одну из них он мне поведал: «Здесь русский дух, здесь Русью пахнет…», а ответ такой, «Нюхай москалю мені не жалко…». Хорошо, что нас евреев пока не трогают.
В общем, Витя во всех смыслах очень милый тип, когда он в ванной, то прислушивается, не зайду ли я, и если угадывает, что я сейчас зайду, становится на четвереньки и показывает мне свой зад. От этой шутки он хохочет как сумасшедший. Не хохочет, а только хихикает он от другой штуки; купленного на карнавальном рынке пластикового кусочка говна. Он заставляет меня брать какашку в руки, закрывать глаза и чувствовать ее силу, утверждая, что демолюшина, и революционного экстаза, в ней больше чем в «Манифесте коммунистической партии». До четырнадцати лет, как выяснилось, у него было одно яичко, второе вылезло позже, и вот в школе за демонстрацию этого чуда он брал деньги, и вдвойне, если кто решался потрогать...

- Я уезжаю на три дня. – говорит он мне по телефону. – приеду в пятницу.
- Я буду ждать тебя милый.
Витя молчит.
- Ты будешь ждать. – спрашивает словно бы не расслышав моего ответа.
- Да милый буду ждать.
- Извини параллельный звонок.
Я выключаю телефон, но мне звонит соседка, семидесяти пятилетняя еще даже совсем не старуха. Недавно она поскользнулась на льду и повредила ногу, и теперь я должна бегать и колоть ее зад лекарствами…
- Хася. Хася. – говорит она, как только я вхожу в ее квартирку.
- Я не Хася, я Фаня.
- Вы я знаю писательница, и имеете понятие. – не обращая внимание на мое замечание продолжает она. — Международный сионизм уже давно ведь осудили представители социалистических стран, это форма расизма… Мы с 67-го за местное население, за их развитие…
- О, безусловно, мадам, безусловно… – отвечаю я.
- Посмотрите, что пишут на Фейсбук о нашем Киевском руководстве… это же кошмар…кошмар…это они во всем виноваты!!! — Голос ее дрожит.
- Вам нельзя волноваться. – говорю я ей, и подхожу к экрану компьютера… Она не отпустит меня без обсуждения последних новостей и мнений…
Возле компьютера на обложке «Корреспондента», красуется Пиховшик (Киевский журналист). Выглядит он не старым, но похожим на хомяка, с узкими как у татарина глазками. Мы с ним познакомились, кажется на грязной кухне в общежитии на Ломоносова. Он тогда говорил про Шпенглере, еще оказался специалистом по Максу Шелеру, читал стихи на немецком, и хорошо нагнул мою подружку Машу Спиридонову. Во время Ющенко, оранжевые насочиняли о нем всякой разной хуйни, и за этими мифами исчез человек. А жаль.

На Фейсбук ругань.

- Я прошу прощения, но срать они хотели как живут все остальные, как ездят, как ходят, что едят и где живут. Наше место уже давно возле параши. Подобного рода природные неприятности ярче выражают отношение к своим гражданам, на самом деле это происходит ежедневно, ежеминутно и во всем. Единственная структура, которая более или менее, в пределах своих возможностей отреагировала на стихию, это ГАИ. Мужики носились по всему городу и как могли разруливали ситуацию, за что им большое спасибо.

- ГАИ? А кто пропустил фуры в город, несмотря на запрет? Тут тоже не все так просто.

- Я вот вчера был в Варшаве. Странная ситуация — знать, что надвигается стихия, видя последствия недельной давности на Западной Украине — и так похуистично к этому всему отнестись…

- Работает Жопов?(Попов, глава Киевской администрации) Точно? а почему тогда Мазурчак какие то совещания проводил? и почему ПОСЛЕ катаклизма? почему Жопов не в городе был, когда пиздец случился, а с Хамом(президент Янукович) оттопыривался? Что прогноза не было? Был! не знал, мудак, что пятница- это День освобождения? знал! просто показал наглядно свои приоритеты, а сраколизам советую в пробке на морозе постоять. Может тогда дойдёт, что есть что то ценнее иудиных сребников, которые вам платят за высеры здесь…

- Не понимаю возмущения и сравнения с Блумбергом.- Евгений Коржановский ( украинский, буржуазный националист с либеральным уклоном.) — Жопова назначил кто? Правильно! — некто Янукович В.Ф.- рецидивист со стажем. Его гауляйтер-шестёрка и должен обеспечивать покой и комфорт своего нанимателя. Что он и делает. Буйвол нормально к земляным зайцам проехал? Да! в чём дело? Всем похую, когда миллион пятьсот раз говорили и писали и призывали к свержению прогнившего насквозь режима! Всем хочется только ржать с Пахла и Хама, да? Доржались? Не хотели мэра? Думали, что приспособитесь к КГБэшнику из ОПГ ПР? (Партия регионов). Получите! По самые помидоры!!!

Вот такие дела натворил снегопад в Киеве.

Дома я плюхаюсь в кресло, и ставлю «Строгий юноша». Этот фильм, заканчивающийся аполлоническим экстазом, возбуждает меня, и после просмотра, я мечтаю. Есть еще «Клятва» Михаила Чиаурели, непревзойденный мифологический сюжет. Но лучше всего «Заговор обреченных» о борьбе коммунистов одной маленькой, но гордой восточноевропейской страны, освобожденной от фашистского ига советскими войсками, против ставленников мирового империализма. Правда, я смотрю его не до конца. Не могу видеть казни женщины!!! Казнить женщину — это все равно, что казнить ребенка!!!

После просмотра с энтузиазмом сажусь за работу. Погрузиться в трепетно-беспокойные отношения Адольфа и Евы, мне мешает страсть к сильным заявлениям. Моя речь становится жесткой. Досадуя, что не могу писать, я откидываюсь на спинку стула и вытягиваю руки вверх. Яркие образы и метафоры уходят прочь, оставляя взамен пустоту. В такие моменты моя голова до того ветрена, что мысли обходят меня стороной, и я понимаю, что ничего в ней нет такого, чтобы я могла с уверенностью поведать читателю. От усталости я начинаю фиксировать непрерывно продолжающееся, и как бы застывшее прошлое. То, что буквально повторяется в образах памяти, вызывает неприятные ощущения. Обрывки фраз, причудливо переплетаются в мозгу, и я довожу их до абсурда. Дима Корчинский говорит, что беда украинской литературы в том, что наши герои небыли поддержаны поэтами, «ніхто їх не підпер…», посему ни Шелли, ни Шиллера, у нас нет. Я приподнимаю голову и меня охватывает странное, не бывалое ощущение; — как бы мне хотелось выпендриться до такого уровня, но вместо этого, я выплескиваю на бумагу, словно искаженное зеркалом прошлое…

Утром в 8.00, я представился командиру отряда.
- У нас сегодня собрание в двенадцать, будем разбирать личное дело сержанта Саенко, так, что попрошу в клуб без опозданий. А пока осмотритесь, познакомьтесь с офицерами отряда.
- Слушаюсь товарищ майор.
Ровно в двенадцать я был на месте. Актовый зал, где происходило собрание, оглашался граммофонной военной музыкой, и казалось, обдавал зноем нетерпения, духотой тел, шумным дыханием сотен душ. Все места были заняты личным составом, и дежурный, заметив, что я переминаюсь, с ноги на ногу, подсунул мне табурет. Я присел в конце ряда, возле самого выхода.
На сцене, за большим столом укрытым кумачовой скатертью, сидели командир полка, комиссар, капитан и два старлея.
Портрет Сталин был выписан, на огромном пяти метровом полотне, закрывавшим всю заднюю стену сцены, придавая величие всему происходящему, и вместе с тем создавая чувство некоего присутствия, из которого, казалось, было соткано настоящее, образуя с прошлым и будущим, — вечное; и моя внезапная попытка удовлетворительно осмыслить соотношение Сталина и его величия, с помощью общезначимых и приблизительных представлений, вдруг потонула в не распутанном клубке, едва продуманных связей…
— Товарищи! – громко начал комиссар, — Мы собрались здесь для того, чтобы разобрать безобразное поведение сержанта Саенко, во время несения службы. Безобразное если не сказать, больше. Но пока ограничимся в суждениях, и как сказал великий Сталин, если у человека сломан нос, но он может дышать им – значит все в порядке. Товарищ капитан прошу начинать. – обратился комиссар к стройному, с очень суровым лицом капитану.
Капитан встал и крикнул:
- Вызывается сержант Саенко!
На сцену поднялся не большого роста, коренастый, широкоплечий сержант, с очень круглым сельским лицом, такими же круглыми от страха глазами, и сморщенным лбом.
- Рассказывайте, все как было, тут перед вами товарищи.
Комиссар удовлетворительно моргнул и причмокнул.
- Ну-у, поднялся по крутой деревянной лесенке на верхнюю площадку, и-и поднес к глазам бинокль. Райх по-утреннему был спокоен. – начал заикаясь сержант.
- Дальше. — скомандовал капитан.
Сержант замялся.
- Ну-ну, продолжайте. – вмешался комиссар.
- Дальше, эта, возьми, да и беззвучно подойти сзади.
- Кто это был?
Сержант почесал затылок, глянул в зал и выпалил:
- Да копытан.
- Фамилия?
- Копытан Смирнов.
- Так. Ну и что Смирнов? – добивался капитан.
- Я еще подумал, чего это, его, так рано копытану не спится? Да разве тут уснешь товарищи, — внезапно приободрился сержант, — разве уснешь, коли на границе ни днем, ни ночью покоя нету. Ну а копытан подошел, и нежно потрогал меня за зад. – сержант смутился, и опустив глаза покраснел.
- Дальше. Дальше-то что. – не унимался дотошный капитан.
– Дальше хвать меня за мотню, а я ему мол, товариш копытан имейте совесть, не нарушайте утреннего покоя, это ж не шутки прибаутки. А он мне нежно, ну чего тебе, чего мол тебе, поцелую и все, а завтра на увольнительную подам.
Сержант сорвал пилотку с головы и закрыл лицо руками.
- Я же люблю его братцы, люблю сукина сына. – истерически зарыдал он, утирая слезы. – С тридцать девятого, как только прибыли на новые рубежи…
- Как с тридцать девятого?! – изумился комиссар.
- А чё, — продолжил сержант, — как тут не полюбить. Отца матери у меня нет, сиротина я… Прибыли значется, а он рукой как взмахнет, да как скажет,… говорит, перед тобой, мол, Западный Буг, а позади родная земля. Земля матерей, отцов, братьев и сыновей наших. Я тогда и подумал, нету у меня никого, только вот копытан Смирнов и есть. А вокруг небо, и брошенные в огонь ветки ели… Песни пел…

Расцветают яблони,
Веют ветры вольные,
Все поля зеленые
Да леса кругом…

- Довольно, довольно, и так слишком ясно, чем вы там на границе занимались. – крикнул комиссар.
Сержант умолк, и с серьезным видом уставился, не мигая в зал.
За столом в президии началось шушуканье.
- Товарищи! – крикнул комиссар. – Какие у кого будут мнения.
Из-за стола поднялся один из старлеев.
- Капитан Смирнов, отличные характеристики со стороны комсомола и товарищей. Хороший командир. Взысканий не имеется…
- Ну, с капитаном все ясно. Что будем делать с сержантом товарищи?
- Да простить его! Отпустить! Чё бля к человеку приебались, оступился раз, и на те! – поднялся шум в зале.
- Как, раз?.. С тридцать девятого небось… — не унимался комиссар.
- Службу знает. Дело молодое, военное…- продолжали кричать из зала.
Руку поднял командир отряда.
- А что ребята, Саенко месяц назад задержал нарушителя?
- Задержал, задержал…- взорвался зал.
- А секрет его, хоть раз, кто-либо обнаружил?
Зал шумел уже нечленораздельными звуками.
- То-то. – окончил командир и сел за стол по-солдатски, с прямой спиной. Достал папиросы и закурил, пуская сизый дым в потолок.
Все еще раз убедились в том, что он недолюбливает комиссара. Комиссар глянул на командира, словно хотел кинуть ему в лицо «ну и падло же ты…», а затем повернулся к залу и сказал.
- Предлагаю. – заглушил он шум сильным голосом, — Предлагаю, сержанта Саенку, на семь суток, отправить на кухню к бабам, пусть чистит картошку…
Зал дико одобрительно заржал.
- Голосуют члены президии. Единогласно. – рявкнул комиссар и направился к выходу.

***
Капитан Смирнов внимательно смотрел Саенку в глаза. За последние месяцы щеки у капитана запали, и над густыми черными бровями появились первые морщинки. Смирнову не исполнилось и тридцати лет, но дать ему можно было значительно больше.
- Ну, чего ты испугался, дурилка картонная… Собрания… Комиссара… да он сам без бабы пьет и дрочит…
Саенко шмыгнул носом.
- Тебя куда, на кухню?
- На кухню, на семь суток.
- Хорошо. Там Оксана есть, хорошая баба, ты присмотрись к ней, не теряйся…
Саенко повеселел и улыбнулся.
- А вы товариш копытан?
- Да я к майору, нервничает.


Тревоги майора Щеглова.

Звезды гасли одна за другой. Заполыхало небо на востоке розовым пожаром, и растопило седые космы туманов. Капитан Смирнов возвращался на заставу усталый, но довольный. Хорошие у него бойцы подобрались, безотказные, друг с другом дружат, и ему разрешают побаловаться. Вот Коля Садченко, как не путал следы, как не хотел уйти, а капитан его настиг в кустах, расстелил брезент, достал смазочный материал, а там…
- Ух! – вырвалось у капитана при воспоминании. – Молодец!
Смирнов зашел в казарму и посмотрел журнал наблюдений. Ефимов назначен на вышку, ну и пусть его. Дежурный сегодня Арбузов. Капитан потер виски. «Хорошо бы, да устал я чего-то.» — подумал он, и пошел к себе в комнату.
Не успел Смирнов раздеться и прилечь на койку, как в дверь тихо постучали.
- Войдите. – крикнул Смирнов.
- Не спите товарищ капитан? – воровски оглядываясь сказал Арбузов. – ЧП у соседей.
- Какое еще ЧП? – прикрикнул Смирнов.
- Да, гренц-шутце в камышах ебутся.
Это выдалось капитану поэтичным. Не то, что бы Смирнов увлекался стихами, нет. Но, в прошлом году, в Москве, один белокуренький, необычайно талантливый мальчик, читал ему свои переводи из японских танке 17-го столетия, и там было, что-то о любви в камышах.
Гм. – ответил Смирнов. – Пойдем, глянем.
Поднявшись на вышку наблюдения, Смирнов приставил бинокль к глазам.
Действительно, чуть выше по течению Буга, возле холмистого выступа реки в камышах, два немца, исполняли ставшие ему родными движения. Правда раньше он ничего подобного не видел, может новое пополнение, решило освежиться после физзарядки. Капитан Смирнов перевел бинокль в сторону заставы соседей, «Нет, что-то здесь не спроста, хитрят бляди, и гауптмана Больца не видно».
Со двора донесся сигнал машины. Смирнов перевел взгляд.
- Кто это так рано? Майор Щеглов! – обрадовано вскрикнул он, увидев как из емки, вылез невысокий, худощавый сильный мужчина.
- Вот, что Ефремов, наблюдай, и обо всем доложишь. Каждое изменение, шаг, позу, все запишешь в журнал, потом разберем на практике...
- Есть. – вытянулся Ефремов, и взяв бинокль стал наблюдать.
Смирнов быстро струсил с вышки, и побежал к майору.
-Ну, ну, ну… – не дослушав рапорта Смирнова, улыбнулся майор Щеглов. – Как жизнь браток? Чего нового? Давай закурим, дым цыгарки мужской беседе не помеха.
По-стариковски, майор развалился на скамейки в тени старых лип и закурил.
- Хорошо тут у тебя, тихо.
- Тихо да не совсем Сергей Дмитриевич, вот только что, с вышки видно, два ганса в камышах ебуться. – озабоченно ответил Смирнов.
- Ну те, шутишь.
- Если бы. – вздохнул капитан.
Он всегда был рад приезду майора – героя гражданской, награжденного за штурм Перекопа орденом Красного Знамени. В последние годы он командовал кавалерийской бригадой у Буденного. Но в тридцать седьмом был снят. Познакомился капитан Смирнов с майором во время освободительного похода на Западную Украину, тогда Щеглов командовал полком. Как-то Смирнов был свидетелем его встречи со старым боевым другом котовцем – ныне генералом. Прислушался к их разговору, вспоминали гражданскую, командарма, — у которого было четыре смазливых хорошо откормленных юнца. Они безропотно выполняли любые приказания хозяина, а во время игры в карты сидели за спиной, укладывая выигранные вещи и тряпки, поднося вино и фрукты, кипятили чай. Когда у командарма было хорошее настроение, он говаривал:
- Эх, зачем нам только бабы нужны, ей-богу братцы! Кончится гражданская, возьму педераста в жены. Все же лучше чем вздорная баба…
По лицу майора, словно тень мелькнула озабоченность.
Покручивая усы, он спросил:
- Как там Саенко? И как там мой Коля? Я для них подарки привез.
- Балуете вы их, Сергей Дмитриевич.
Смирнов, начал подробно рассказывать обо всем, что было между ним и Саенко с Колей, не упустив при этом, что со стороны немцев оживление на набережной, сношаются во тьме. Щеглов, внимательно слушая, делал пометки, на двух километровке.
- Где ты говориш произошло сегодня ЧП?
- Да в ста метрах от секрета Ермолаева, вот здесь товарищ майор. – показал на карте Смирнов.
По выражению Щеглова было видно, что о многом он слышит впервые.
- Да любопытная картинка получается. – задумался майор.
- Да уж шта.
Щеглов глубоко затянулся. Помолчал с минуту и тихо добавил:
- Видать, Гитлер зря времени не теряет. – спрятав планшет карту он переспросил, — Так значит гренц-шутце в камышах ебуться?
- Так точно, товарищ майор.
- Все может быть, все может быть. – размышлял Шеглов. – А танкисты, что делали?
Смирнов покраснел.
- Ах, да. – спохватился майор. – понимаю. До середины реки с их стороны дно песчаное, дальше – до нашего берега — илистое. Да и берег крутой, а вот у моста берег отлогий, и река помельче будет.
- Так вы думаете, это у них всерьез?
- Да сам прикинь, видел же ты на прошлой неделе офицеров в камышах. Что они там делали? То-то, для отвода глаз. И сегодня вон те двое.
- Это не маневры?
- Да какие нахуй маневры…

Все. Ich habe genug!!!

(нем. С меня довольно.).