вионор меретуков : В третий раз о творчестве

15:01  07-09-2013
(…)Молодой автор, наивно верящий в некие идеалы, делится своими замыслами с опытным литератором:

- Я мечтал сочинить книгу, — говорит он восторженным тоном, — которая потрясала бы воображение читателя. Чтобы после ее прочтения ты уже ни о чем другом думать не мог… Чтобы вся прожитая до этого жизнь представлялась бы бессмысленным, ничтожным, идиотическим времяпрепровождением, вроде сидения в нужнике при хроническом запоре.

Это должна была быть книга книг, роман века, даже тысячелетия, роман – экстра-бестселлер, этакий литературный коктейль «Молотова», способный взорвать всё мировое искусство, сверхсложная комбинация из Ветхого Завета, Достоевского, Жорж Санд, Джойса, энциклопедического словаря, индонезийской кулинарной книги и самоучителя по игре на арфе. И в то же время эта удивительная книга должна была легко читаться: она должна была быть понятна современному читателю.

Одновременно книга должна была быть сложной, многоуровневой, с двойным дном – и не с одним, а с несколькими. В ней должно было содержаться зашифрованное послание, адресованное нашим отдаленным потомкам, которые смогли бы дать моему великому творению, опередившему время, истинную оценку.

Я уже начал ее писать, эту книгу. Всё шло хорошо, пока… Словом, самым трудным для меня было – вышибить слезу из читателя. Смех – пожалуйста, слезы – никак. Видно, есть какой-то секрет, которым я не владею...

– Правда? – цинично удивляется опытный беллетрист. – А по мне, так нет ничего проще. И секрета никакого нет. Надо, чтобы где-нибудь в середине романа у главного героя, когда читатель уже порядком попривыкнет к нему, кто-нибудь помер из близких – жена, любимая собака или еще кто...

Бывало, когда пишешь, сам так расчувствуешься, что слезы ручьем… а это потом перекидывается на читателя. Русского читателя хлебом не корми – дай только кого-нибудь пожалеть. Верняк, проверенный способ, отлаженная технология.

– Технология ремесленника! – негодует юный литератор.

– Ну, конечно же, куда нам до вас, чистоплюев! Интеллигент несчастный! Да, технология ремесленника, согласен. А ты что хотел?

– Нужно писать правду! И строго придерживаться заведенного классиками порядка – писать только о том, что тебе хорошо известно. Хэм говорил, что, как бы автор ни маскировал плохое знание материала, это рано или поздно вылезет, и в ткани произведения будут видны пустоты и дыры. За каждой строкой истинной литературы стоит не меньше десятка строк, которые автор держит про запас. И строки эти он не написал не потому, что боится утомить руку, а потому что знает: роман – это айсберг, чья подводная часть неизмеримо больше надводной. И именно эта подводная часть, которая состоит из ненаписанных строк, делает роман или рассказ плотным и густым, как сама жизнь.

– Художественная литература не должна быть примитивным и буквальным сколком жизни, – ворчит старый писатель и складывает губы сердечком.

– Согласен. Но и слишком дистанцироваться от нее она тоже не должна. Вот ты писал о соцсоревнованиях, кои беспрестанно развертывались на бескрайних просторах нашей великой отчизны, и что?.. Ты понимал в коровниках столько же, сколько я – в аналитической теории чисел. И поэтому у тебя выходило нечто среднее между «Кубанскими казаками» и «Кратким курсом ВКП (б)». Я же писал о том, что хорошо знал – о любви!

– Не смеши меня! Что ты можешь знать о любви?! Об этом святом и чистом чувстве!

– Я догадывался, — с чувством превосходства усмехается юный автор, — что должна испытывать гордая мужская особь, из-за испепеляющей любви к какой-то финтифлюшке находящаяся на грани сумасшествия. Гениально догадывался! И именно это приводило меня к творческим прорывам. Помнишь мое бессмертное «Я иду по росе, босы ноги мочу, я такой же, как все – я влюбиться хочу...»?

– Не всем же быть творцами, – в голосе старого литератора звучит скрытая обида. – Каждый пишет, как может. Существуют наработанные приемы, схемы, план, так сказать...

– Как в школьном сочинении?

– Вроде того… Я делал так. Начинал с длиннющего вступления, в котором описывал обстановку избы, дома, квартиры. Не торопясь, сползал к описанию одежды главного героя, не забыв упомянуть, во что одеты второстепенные персонажи.
Не забывал также о возрасте, внешности, склонностях, чертах характера и основных вехах трудовой биографии. Глядишь, вот уже треть написана. Потом главный герой у меня начинал с чем-то или с кем-то бороться. Борьба изнуряла героя.
Настолько, что он утрачивал всяческий интерес к противоположному полу, всецело сосредотачиваясь на борьбе. После ряда перипетий, в финале, победоносное добро, естественно, торжествовало.
Зло неизменно бывало наказано, а носитель его подыхал жестокой смертью, падая с высоты в бочку с дерьмом или сгорая на костре из рваных американских джинсов и диссидентских книг.
В особых, психологически тонких случаях, отрицательный персонаж под влиянием коммунистических идей исправлялся и с бригадой комсомольцев-передовиков отправлялся в Сибирь возводить на Енисее ГЭС или ехал в Среднюю Азию строить новую поточную линию по производству черепаховых пуговиц.
Иногда главный герой погибал. Погибал он исключительно красиво, на каком-нибудь возвышенном месте и непременно при большом стечении скорбящего народа.
Разумеется, перед тем, как загнуться, умирающий герой в перерывах между конвульсиями в течение некоторого времени делился с читателем мыслями о том, каким замечательным будет его село после того, как он даст дуба, какие современные свинофермы будут возведены и как жаль, что всего этого он не увидит.
Другой вариант, умирающий герой подробно и с воодушевлением рассказывал о скрытых мотивах своих благородных поступков, а в конце произносил ключевую фразу, дающую ответ на вопрос, а зачем вообще автор романа взялся за перо.
Последний мой роман заканчивался, помнится, так: «И тогда трелевщик Ипполит вдохнул израненной грудью сырой воздух тайги и душераздирающий голосом выкрикнул: «Всё остаётся людям!»».

– Очень трогательно...

– При этом я всегда в качестве учебного пособия держал на рабочем столе вместе со словарями Ожегова и Даля романы Тургенева и Шолохова. А также книги своих потенциальных конкурентов, всяких там писателей-деревенщиков, которых у нас тогда было до черта и больше. Они помогали мне, когда бывала заминка с развитием сюжета. Знаешь, бывает, зазеваешься, отвлечешься на пьянку или бабешку, и работа вдруг приостанавливается, и не знаешь, что писать дальше. А так почитаешь и такого, брат, наберешься от них ума-разума, что потом тебя и не остановить… Таким макаром я накатал двенадцать романов, три из которых были удостоены государственных премий, и я едва не стал гертрудом...

– Читал я эти твои романы...

– Мне не по душе тон, которым ты говоришь о моем творчестве!

– Перебьешься! Искренность за искренность! Плачу той же монетой! Когда я читал твои опусы, меня охватывало странное чувство: мне казалось, что с каждой страницей я становлюсь ниже ростом. Чтобы разобраться в том, что ты пишешь, мне приходилось вжимать голову в плечи, иначе я бы все время ударялся башкой о воображаемый потолок. В твоих романах нет простора, воздуха, фантазии, полета! А значит, нет жизни. Твои романы – мертворожденные дети. Так и кажется, что ты писал свои книжки, умышленно заточив себя в не проветриваемый подвал с низкими сводами или в разваливающийся от старости деревянный сортир. Тебе самому-то нравилось то, что ты писал?

– Нравилось.

– А сейчас?

Старый литератор медлит с ответом.

– Не очень...