евгений борзенков : Из жизни пчёл

16:04  30-09-2013

Любовь… конечно, любовь, что может быть слаще. И слово-то как заезженно, напоминает истрёпанный презерватив, неделями гуляющий по вьетнамской общаге девяностых. Бедности дешёвый шик, на всех не хватает – из двоих гандон всегда на ком-то одном, а значит на ком-то больше любви, а значит в джазе только гетеро – дежурная страсть в порядке очереди, на гандоне заплаты скотчем, жвачкой, суровой ниткой, стрелки, пометки химическим карандашом, — XL, XXL, КингСайз, номера телефонов, чьи-то иероглифы, имена на санскрите и даты, да, ты — но этот странный ритуальный символ уже никого не прельщает, им пользуются просто из озорства, чистого абсурда, чтобы поднять градус затянувшейся вечеринки, чтобы подогреть интерес. С гандоном дурачатся, надувают, наливают водой, играют в «любовь нечаянно нагрянет» — бросают с балкона на головы ни в чём не повинных, причёсанных прихожан – люди всмятку, а ему всё нипочём, гандону.

Такова любовь.

Когда в залупу укусит ядовитый паук – радуйся, индо случилась любовь.

Когда вместо того, чтобы догнаться поутру хоть чем, лупишь истошно головой в стену так, что сыпется штукатурка и соседи звонят в полицию – это любовь, мама.

Когда твои, сведённые оргазмом, пальцы, сомкнувшись на дряблой шее, сквозь жиденькую плоть доберутся таки до позвоночков и ощутят нежный хруст, и хрип, и бульканье, а после – сразу опустится и вберёт тебя всего без остатка облако просветления и самые потаённые уголки сознания заполонит хоровое пение, елейные голоса, по-летнему монотонное гудение пчелиных крылышек над цветочной поляной, запах мёда с тёплым молоком, ощутишь тепло камина, шерстяной плед на коленях и убаюкивающее постукивание вязальных спиц – даже не сомневайся, товарищ, она.

В любви к старухам есть особый цинизм. Здесь некий провал, богоборчество, стирание граней собственной личности собственной лихостью. Замирая от тошноты, мы с дрожью в коленях прикасаемся к гниющей заживо, беззубой прелестнице, чтобы наконец заступить за черту общепринятых норм. Взломать, нет, сломать табу. Заглянуть за кулисы. Человек вырос, окреп и вправе задать конкретный вопрос: из чего там бог лепит старух? Мы любим старух не за то — что, а за прямо противоположное, надо признать. Вот внучок стоит и ждёт от бабушки сказку, гудит ртом, крутя в руках игрушечный самолётик, а сам недетским глазом буравит куда-то туда. Туда, о чём и подумать грешно. В середину бабушки. Он не может понять, зачем она жива, зачем. Он прикладывает к животу бабушки ухо, слушает. Кто здесь? Тик-так. Тик-так…

Тик. Так. Сквозь дряблую кожицу выпирает чьё-то горячее ухо с той стороны. Кто-то там тяжко сопит, со свистом раздувая порванные меха, молчит, вслушивается в мальчика. Его молчание ягнят, его молчание ягнит. Оглушительное молчание. Мальчик знает, загляни «туда» хоть раз – обернётся другим. Он повзрослеет. У него набрякнет елдак, на спине выскочит горб и ладони покроются шерстью. «Там» у бабушки рок-н-рол пострашнее, чем смерть, чем «Мрачный восторг» — коктейль, автор которого получил финкой в глаз за злой выебон. Маленький мальчик давно раскусил, что ТАМ у мамы и других тёть – его любопытством движет волчий инстинкт. Там, между ног у мамы «бабайка», он вылезает по ночам и учит мальчика плохому. Мальчик до боли мнёт свой крошечный прыщ и, потея от страха, таращится в темноту, по памяти, на ощупь подбирая ноты. «Иди к бабаююууу-у-у-у!» — филином ухает темнота, шепелявит по углам, до икоты манит под кровать. Мальчик бежит к бабушке под одеяло. И бабушка – существо из чужих снов, мумия, страдающее животное – приголубливает дитя, седлает хрупкие плечики, нежно сдавливает его голову иссохшими ляжками, врачует все его страхи крепким амбрэ от веку немытого тела, щекочет шейку малыша благородной сединой лобка. Бабушка ночами выползает из-под могильной плиты, чтобы подышать и отведать запретного. «Ты же не всегда была такой лютой?» — Мальчик зачарованно смотрит на неё снизу вверх. «А то как, этому дала, этому дала, этому дала, — бубнит старая и кривит в улыбке чёрный пустой провал, — а ты, сука, на пипочке посидишь!». И давит, и давит ляжками. Морщины на её лице оживают и ползут на затылок.



Сублимация – мацая бабушкины ледяные пятки, мальчик утробно скулит, кусая губы, считает в уме до ста, в попытке провалится в сон, и лезет на стену, загребая ногами выше, выше, до потолка.

Она вовсе не ведьма, она была женщиной, пока однажды в ней не лопнуло. Мама вытекла из бабушки, оставив на месте змеиную шкуру. Шкура ещё извивается по инерции, говорит, дышит, пахнет венками, ладаном, вениками. Держит в карманах конфеты и пряники, чтобы подманить мальчика ближе, хлебнуть из него. Делает это деликатно: зачерпнёт, подержит во рту, смакуя, и выплюнет обратно, в мозг мальчика. Добавит соли, перца. Но уже с трупным ядом. И отравленный пацанёнок, глядя как она манерно корчится от ревматизма, как притворно постанывает от радикулита, как похабно хватается за бока — неожиданно понимает, что однажды как следует выебет бабулю в хвост и в гриву, чтобы превратится в Маленького Принца. Да, того самого.

Зарождается мечта. Она беспощадно манит, да и пугает до судорог. Ведь это так ново, согласись. Мальчик станет заикаться, мочиться под себя. Этот грааль, который в кошмарах – он обречён найти. Ночами бабушка сплетается из узоров на обоях, обретая нездешнюю суть, покачивается в воздухе возле кроватки. Молчит. Голая, бесстыжая, плавится в темноте, её тощая жёлтая плоть мягко волнуется, пузырится, с шипением капает на пол, по комнате разносится дряхлая вонь, приправленная тлением, нафталином, корвалолом, тошнотворными духами, сквозь сон она тянет к малышу сухие коряги рук и молчит, только смотрит горящими угольками, а он не может шелохнуться и пропадает пропадом, навсегда холодея нутром, теряясь рассудком, а она всё смотрит, а в глазах всё тот же штопанный вьетнамский гандон, именуемый многоразовой вселенской любовью и пчёлы – ты видишь, малыш? — роем окружив её зрачки, пьют из них последнее.

Каждый из нас, мастурбируя о женщине, наверняка не раз искал правду у холодного слизня души своей: человек ли женщина? И чего греха таить, каждый кончал, растирал на лбу своём семя своё вперемешку со слезами предательскими и опустошённо сникал головой: «Оу, ес, ес, бэби, блять». Подспудно ощущал агрессию в глубине естества, неприятие, будто так и хотел, чтоб не человек. Но вся штука в том, что человек, только другой. Homo cum per pussy. Он выше или ниже, когда как, но всегда точно – не рядом. Для него нет неба. В нём заложена бесчеловечная, но по сути, чёткая программа действий, и следуя ей, homo cum per pussy прежде чем жить, должен выдолбить нору. Где угодно. Натаскать туда пух, перья, волосы со спины мужчины, сделать уют, тепло, обустроить. Набить нору добром и вылупить выводок. Его задача – сохранить жизнь.

У мужчины задача несколько иная – посеять. У него семя. Он сеятель. Он бескорыстен. Он изначально не принадлежит ни норе, ни женщине, ни детям. Только ветру. По природной лени он порой привязывается к одной плантации, и день-у-день сеет один огород.

К беде мужчин, женщина высунула нос из норы.

Принюхалась. Огляделась, алчная. Обнесла огород, который до этого не имел границ. Возник договор, по которому каждый обязывался. Чем-то, как-то, кому-то. В частности, не пылить семенами. По умолчанию самцу разрешалось это делать только в одиночестве, вручную засевая пустоту, мысленным взором вожделея тучные соседские поля. Мужчину посадили на цепь. На глаза повесили шоры. Обвели вокруг пальца и показали, где конкретно засевать.

А у него пропал интерес. Нет, разумеется, он пахал и пашет, но… Забор так низок, его так легко перемахнуть, а там, на равнине, нетронутые, бескрайние земли.

Его голодный глаз падает на ничейный каменистый участок. Он в стороне, над ним вечная осень и не растёт трава. Там не летают мухи. Там гады прячутся в норах, угрюмые коршуны дерутся за падаль, даже волки обходят стороной такие места, ибо там нечего ловить. А мужик… Здоровый, полный сил, мужик?

Man, vous avez une minute?

Так он попадает к старухам.



Тайна женской души, это театр теней. Вот на экране лицо, оно прекрасно. Одухотворённое, чистое, молодое. В нём игра эмоций, оттенков чувств, прищур миндалевидных глаз, — ах, эти глаза! Наклон головы, жесты, всё такое. Вся эта мимика, головокружительный дрифт поверх слов, многозначительная недосказанность, обрывки фраз, намёки, эротичное жало языка, сверкающее между губ.

Повзрослевший мальчик вдруг получает откровение, ни с того, ни с сего. Вот так – раз! – и всё. Такое тоже бывает. Он замедляет движение. Останавливается посреди дороги. Поворачивает вспять. Его вдруг пробило, он понял — тайны женской души нет. Женской души нет. Это всё проекция на экране. Сложнейшие переживания, переплетения огненных страстей, битва двух влюблённых фигур, захватывающая борьба – это тени, всё это тени. Мальчик делает шаг, заходит за кулисы, и что же? Он видит грааль, похожий на зассанный ночной горшок. Тот, что намозолил мозг и крутится в кошмарах чуть ли не с пелёнок. Пред белой простынёй экрана развалилась древняя, изначально древняя старуха – «человек с вагиной» так и рождается, старым и мудрым — и, развлекаясь в перерывах между вязанием, строит из артритных пальцев фигуры напротив яркой лампы, довольно умело, искусно, выделывает кренделя. На простыне происходит действие. В зале слышны возгласы – публика охает, плачет и стонет, сопереживая героям. Всё принимается за чистую монету.

Но мальчику больше не нужен презерватив один на толпу. Да запихните в него хоть весь мир – ему уже плевать.

Он нашёл, откуда растут ноги. Нашёл мечту. Мальчик тушит лампу, отбирает у бабушки спицы, берёт её за руку и приступает к десерту.

В тесной каморке, задыхаясь в пыли и в застоялой многолетней вони, тускло поблёскивая потом на мускулистом торсе, мальчик занимается гончарным делом. Истово и вдумчиво помешивая глину внутри полуживой старухи, распятой на холодном столе, он цепко держит руки на её шее и пристально всматривается в мутное болото очей, надеясь разглядеть хоть ничтожный всплеск интереса. Но там ночь. Старуха мелко трясёт головой и по-рыбьи зевает. При каждом толчке в тавотницу изо рта вываливаются не переваренные куски глины. Мальчик разворачивает бабушку и смело заталкивает глину ей обратно в жабры. Он её туда – она оттуда.

Какой подвиг в том, чтобы положить голову в пасть беззубому льву? Подвиг в другом.

В тесной каморке, задыхаясь в пыли и грязи, пожилой мальчишка по капле выдавливает из себя Маленького Принца. Смотри, смотри, как падает клочьями жёлтая пена из перекошенного рта, пена и слизь тянутся нитью с губы, он скрипит зубами, он хрипит с натугой, срываясь на вой: «Зорко лишь сердце. Главного глазами не увида-а-а-ать…»



Он чувствует за спиной нарастающий рокот. Это неумолимо приближающееся цунами оргазма. И когда его наконец накрывает, мальчик, оглохший от собственного крика, отдавшийся стихии, обломок, чувствует, как сквозь сжатые на горле старухи пальцы, прямо из агонизирующего тела вырывается пчёлка.

Маленькая светлая пчёлка, миролюбиво жужжа, обогнет мальчика, круг-другой, и растает, прекратив, наконец, прекратив.