вионор меретуков : Дорога к славе
01:32 11-10-2013
Беседуют два старинных приятеля: один из них поэт-постмодернист, другой — представитель критического реализма.
Постмодернист известен тем, что некогда, в дни далекой юности, опубликовал скандальную двадцатистраничную поэму, в которой трогательно и нежно описал свои интимные отношения с собакой. Это было единственное произведение поэта, увидевшее свет.
Представитель критического реализма более плодовит: он автор десятка книг, написанных в манере английских романистов второй половины девятнадцатого столетия.
- В самом начале своего творческого пути, — говорит поэт, — я открыл Америку, решив, что в художественном произведении сюжет второстепенен.
- За счет чего же ты тогда намеревался держать читателя в напряжении?
- А плевать я хотел на читателя! Сюжет для меня был… вроде того полусонного, вялого, но очень выносливого осла, который бредет туда, куда несут его шальные ноги, и которого можно навьючить чем угодно – любым товаром: от книг Священного писания, комедий Аристофана, философии Фейербаха, музыки Вагнера, Эйфелевой башни, стишков лорда Байрона, древнеримских виадуков, тоннеля под Ла-Маншем, фрейдизма, финального матча на звание чемпиона мира по шахматам, альпийского утра, ночных кошмаров, старинных монет с изображением божественного Августа, растоптанных роз на мостовой, вождя африканского племени бакеле, любви Петрарки к Лауре, жертв 2-й Пунической войны, страданий юного Вертера, испорченной бормашины, обладателей Оскара, астрономии, швейцарских часов, шляпы Наполеона, вечернего небосвода, гибели астронавтов до волоса в носу, сигаретного окурка, сломанного перочинного ножа и поваренной книги с рецептом лукового супа.
Гипотетический осел неторопливо бредет, почти засыпая на ходу, а ты его грузишь мыслями, грузишь, грузишь, пока у читателя от изумления крыша не поедет к чертовой матери, а у осла от усталости не подкосятся ноги.
Все, что делается в мире в течение последнего столетия, – почему, не знаю, видно, так вышло, – направлено на то, чтобы отучить человека мыслить. Целая индустрия развлечений навалилась на несчастного индивидуума, у которого просто не остается времени остановиться и задуматься.
И ему это уже нравится! Ему нравится не думать. Это ведь самая тяжелая из всех существующих на свете работ – думать! Мы позабыли, что способность мыслить, постепенно утрачиваемая человечеством, всегда отличала его не только от мертвой природы, но и от бесчисленных видов органической жизни.
— Не отвлекайся, – просит писатель.
— Да, да, ты прав… Вернемся к сюжету. Сюжет, повторяю, вторичен. А вторичен он потому, что первична мысль автора. Ах, как это прекрасно, когда ты вдруг наталкиваешься на свежую мысль талантливого человека!
Как увлекательно – без зависти следить за тем, как работают мозги у кого-то, кто от природы одареннее тебя и кто щедро делится с тобой своими мыслями, и для кого мыслить – высшее из наслаждений!
Ах, как завораживает игра оригинальной, мощной и цельной мысли! Следить за этим – истинное блаженство! Этому занятию можно предаваться нескончаемо долго и, в отличие от известного плотского процесса, подолгу не кончать, делая перерывы лишь на сон или смерть...
Итак, повторяю для тупоголовых! Сюжет вторичен, несуществен. Важны мысли, позиция, подтекст и вывернутая наизнанку черная душа автора, маскирующегося под добродетельного и в то же время бесстрастного бытописателя. Ну, словом, как у Джойса.
И вообще, в какой-то момент я понял, что главное для меня – это писать. Безразлично что. Лишь бы писать. И не беда, если бы вдруг обнаружилось, что я банальный графоман. Меня бы это открытие не остановило.
Были бы чистый лист бумаги, хорошо налаженная пишущая машинка и тишина. Это было как раз тогда, когда я писал свою знаменитую поэму о… ну, ты помнишь, когда от меня отшатнулись даже вокзальные шлюхи. С какой-то невероятной ясностью я понял тогда, что всё остальное – кроме литературы – чепуха.
Главное, думал я, – это мои будущие романы, рассказы, повести и поэмы. Во мне полыхал огонь такой чудовищной силы, что я мог не только сам сгореть заживо, но и без труда испепелить все живое в радиусе ста километров от своей огнедышащей персоны. Я был как армейский огнемет. Столь же неразборчив и беспощаден.
Если бы всё, что я задумал, осуществилось, мои соперники продержалось бы недолго. Мои планы были грандиозны. В перспективе я должен был свергнуть с пьедесталов и затмить всех своих великих предшественников, начиная с Еврипида, Софокла и Эсхила и кончая Уитменом, Лонгфелло и Бродским.
Но оказалось, что моя первая поэма стала моей лебединой песней… Моя грязная поэма – это и есть я. Выяснилось, что только такую гадость я и способен писать. Я там весь уместился. Со всеми своими гнилыми потрохами, любовью к свободе, мечтами о славе, тайными и явными пороками и воспоминаниями о том, чего никогда не было.
Двадцать поэтических страниц, полных грязи, сладких соплей и глубокомысленных рассуждений о мироустройстве, о котором я и сейчас-то имею весьма смутное представление. Всего двадцать страниц! На большее меня не хватило.
Когда я понял, что колодец вычерпан до дна, то сначала страшно удивился. Я всегда был уверен, что в меня влезет не только весь земной шар со всей своей тысячелетней исторической требухой, но и Солнечная система вместе с Плутоном, Сатурном и прочими Нептунами, лунами и кометами Галлея.
Да что Солнечная система! Мне казалось, вселенная, даже не поцарапав внутренних стенок черепной коробки, свободно вошла бы в меня, как сабля в ножны. Вошла бы, еще и место осталось.
Но, увы, приходилось признавать, что поэма об окаянном барбосе – это вершина, апофеоз, так сказать, моего скромного поэтического дарования, которое, как выяснилось, заключалось не в романтически возвышенном видении и осмыслении мира, а лишь в виртуозном умении рифмовать ранее никем не рифмованное.
Но это не то искусство, к которому стремится каждый истинный художник. Я был посредственным новатором рифмы. Это было все, на что я был способен.
Но рифма, даже очень интересная рифма, еще далеко не поэзия. Я мог прогреметь в подлунном мире как поэт подворотен, обоссанных заборов и стен вокзальных сортиров. Меня читали бы, сидя на толчке.
Такой разновидности всемирной славы мне было не нужно. Я понял, что мне как личности конец. Продолжать жить в надежде со временем возвыситься и вырасти в поэта-песенника или автора эстрадных куплетов не имело смысла.
Мои запросы были неизмеримо выше. Я пытался выдавить из себя хоть немного свежего вдохновения, но, тюкая пальцем по клавишам пишущей машинки, только разражался рыданиями или истерическим хохотом, потому что у меня ничего не получалось...
Мои амбиции во много крат превосходили мои возможности… Разумнее всего было бы сменить направление, чтобы заново проторить и заасфальтировать индивидуальную дорогу к славе.
Надо было менять профессию. Но я не мог заниматься ничем другим, да и не хотел. Литература была моим богом, в ней я видел смысл жизни…