евгений борзенков : Чисто сбить пыль с клавиш

23:53  16-10-2013
говорила мне мама: «Не части, сынок, графоманом станешь...»
вот, не слушал я мать… )))



Монитор облюбовали мухи, так бывает, присущий им стиль. В этом случае достать специальную тряпочку, налить жидкость, протереть. Что-нибудь написать. Пыль, блять. Нет, без мата, мата ни в коем, ттттт йййй ььььь аяяяй — кому интересно читать про пыль. Ничего не лезет. В голову. Пойти, что ли, чаю пригубить… многоточие, не надо многоточий, это плохо, парни из большой литературы считают, что многоточия вредны. Это слабо. Нахуй многот — очия. Без мата, без мата…. Без многоточий… Сейчас самое время набить на клаве «хочется срать», что ж, весьма креативно, люди о говне говорят часами, и, всякий раз скатываясь в говно, как бы плывёшь поверх в стиле баттерфляй или брасом, даже не нужно зажимать нос, за тебя это сделает читатель. Жарко. Надо ногти обрезать. Где ножницы? Мысль о ножницах тянет за собой другие, среди прочего почему-то запахнет свежей глиной, из рукава на клавиатуру посыплются мелкие черви, мокрицы, вот и ноги уже разъезжаются в скользкой жиже, но на периферии мелькнут волосы цвета спелой осени, знакомая походка, тату на плече в виде белочки, её улыбка на том краю дождя и — как ослик снова плетёшься за своей морковкой. Будешь о ней? Ну давай, навороти про волосы, про запах, ах эти глаза, ах походняк, жопа, ноги. Многоточие. Давай своё поэтичное камлание, главное, передать во всей красе перманентный атомный взрыв в черепной коробке, от которого растительность на голове теряет цвет, становишься прозрачным, звенишь, за тобой вереницей бродят коты, подчиняясь инстинкту, влекомые особым феромоном, отличающим самоубийц и влюблённых, желтеют когти, шкура трещит и рвётся на суставах, ощущаешь в себе чужой скелет, а кто-то продолжает дёргать за ниточки, а ты послушно танцуешь, забирая ногами в сторону, чтобы забыться, чтобы сбежать, пожить, но за эти годы не так далеко и ушёл. Пожалуй, та рыбалка расставила точки над «и», только запах тины со временем уступил запаху мокрой земли, и от дождя устоять на скользкой тропе невозможно. Сколько лет, а всё так же при встрече отводишь глаза, стараясь не дышать, не тревожить вросший гнилой зуб под сердцем, но он ноет, пульсирует гноем и застарелый флюс, знаешь, когда-нибудь прорвётся. Или зуб таки проткнёт сердце. Сможешь изобразить? Нет, где ножницы? Когда в рамках /красные флажки – это рамки?/, можно двигать только глазами, никакого личного, а тебя рвёт, тебя колбасит, и ничего не поделать, — она, с татуировкой белки на плече, перечеркнёт тебя взглядом, и кишки повалят из распоротого брюха, и никто не зашьёт, никто не спасёт, ни батюшка, ни психиатр, ни водка, ни трамадол, ни винт – ты ныряешь в себя, на своё дно, а там она. Везде. Ну и чёрт с ним, никто не виноват, объект мог быть каким угодно, хоть столб, хоть камень, какая-нибудь беременная старуха, собака или больной ангел, только вот – зачем оно мне? В конце концов, всё это мозг, так он находит себе развлечение, кто ему скажет, что это жестоко? Какой-то замкнутый на себе, вечный двигатель — мозг ищет приключение на всю жизнь, подключая биохимию, которая разрушает ткани, запускает механизм самоликвидации.

Меня употребляют наркотики.
Нар.
Котики.

С клавишей пыль легко впитывается в пальцы, в ладони, чувствую её на губах, от пыли немеет, заплетается язык, кружится голова и запылённые мысли молью витают в воздухе, их можно увидеть, но подумать, унять – ни-ни. Мысли всегда стары, чуждой природы, они древнее космоса, я разгоняю их полотенцем, шуршу фольгой, принимаю лекарство от мыслей, брызгаю дихлофосом из баллончика – на себя, на них — но невредимые мысли вьются вокруг люстры, оставляя разводы на потолке, оседают на время по углам в паутине, срываются вновь, смешиваются с комариным писком и кружат, кружат…
Употребляют давно. Разные. Мой детский рисунок исчезает на глазах. Кто-то бесконечно взрослый, зажав в своей лапищи мой кулачок с ластиком, водит рукой, и я стираю линию за линией, светлое нагромождение, полное неумелого чувства, беспечное, беззубое солнце один за другим теряет ломкие лучи, оставляя чистое поле, с которого уже не начать. Нар Котики делят меня на атомы, кучки, дозы, кубы, дорожки. Вьют из меня тропинки. Я растекаюсь по тропинкам, так растекается вода со стола. Отстранённо наблюдаю, как комары брезгуют пить мою кровь, я лежу голый в душной темноте, обливаюсь потом и жду, а они роем гудят надо мной, но ни один не сядет на жёлтый, ещё тёплый остров, разумно опасаясь за жизнь. Комары предпочитают жить. Из нас двоих комары больше любят брата, у него слаще кровь. На реке ему спасения не было от них, и даже когда пытались распутать бредень, то… Такие дела.
Многоточие.
Недавно читал библию, бросил. Забыл название. Это ни к чему.
Видел её, эту суку. Просто встретил на улице. Почему так бывает, что зависишь от человека? От того, во что одета, как пахнет, двигается. Она может убить только тем, что пройдёт мимо, не заметит. И наоборот, её улыбка, её обычная дежурная улыбка падает в тебя как спор грибка, разрастётся там до немыслимых пределов, ты вообразишь не бог весть что, воспалённый бред, видения наивных до тошноты постельных сцен, в горячке станешь дрочить, напоминая обезумевшего кобеля, выжимая последние капли, кончая воздухом, пока белочка на её плече не выпустит клыки… А ведь обычная тварь. Худая, яркая, похожая на живой ток, ускользающий между пальцев. Вадим как-то заметил, имея в виду её — «не люблю пространства между ножек». В ней слишком много пространства, много света, но не тепла. Только не тепла. «Суки – с ними всё, кроме скуки!» Такие иногда бродят по улицам, сделанные на заказ, за ними шлейфом языки огня, мило беседуя, сидят в кафе, их держат за руку мужчинистые самцы, цинично прикуривают от их тел, небрежно пуская им дым в лицо. Самцы знают – чтобы выжить, с этими тварями только так. И где-то среди них почти она.
К чёрту. Сейчас не об этом. Разминаю мозг, мозг маслом проступает сквозь поры, блестит на пальцах, пачкает клавиатуру, мои глаза стекают по монитору, оставляя в пыли влажные извилистые следы. Определяющим должно быть ощущение себя и пространства. А время? Вот что девальвирует смысл. Время — печать, красная полоса по диагонали, по судьбе, приговор. В математической формуле: Время+ Пространство = Я, что-то упущено, с каждой секундой время перетекает в пространство, образуя кисель, который можно именовать «Я», если бы не брат. Можно напустить туман, но никого не введёт заблуждение петляние среди кочек на болоте, там, где пахнет тиной, и где так некстати бредень опутался вокруг стопы и тянет на дно, ведь слово «Нар Котики» прозвучало, и даже то, что живёшь, строишь, делаешь, не делаешь, делишь хлеб и постель с той, с кем уже не любовь, а так, активированные ежевечерней скукой приступы стокгольмского синдрома, кристаллы осенней печали в голове, которые лелеешь и ждёшь год от года, грязь, муть, но кому это интересно, ведь лучше, гораздо лучше сейчас о светлом, о том, что… Она просто прошла мимо, и запах, этот запах удовлетворённой женщины, что снова будет твоей уже с утра, шуршание одежды, вся эта аура – но до каких пор? Мне-то нафига, я просто жду поезд, мой гудок, билет выглядывает из нагрудного кармана, я слоняюсь на перроне, пока Вадим уточняет расписание, меня бьют плечами, толкают, тошно, хочется пить и уже где-то приткнуть голову. Да ладно, к чёрту всё, я так и не нашёл противоядия от, все эти годы, вся эта муть, одно и то же, заезженный винил крутится в голове по кругу, мысленная жвачка, надоело, а некуда, некуда, и хоть лбом в стену, хоть сотри пальцы о клавиши, здесь давно нет пыли, а я всё молочу, перебивая одну боль другой, нет чтобы наконец оставить это дерьмо, да сколько же можно, ведь ты за всё время, изведя кучу бумаги, стерев пальцы о клавиши, так и не смог написать двух слов, не смог найти, как выразить ощущение заброшенности, когда не нужен той, что нужна.
Можно воткнуть пару героев, диалог, примитивный сюжет, что слегка приукрасит пустошь, твои пальцы и щёлканье клавиш – вот всё, что есть в комнате, а если привлечь память, то строптивая потаскуха никогда не даст, чего ждёшь, лишь подкинет старый слайд из-под груды хлама; например, тот, где ты покачивался на подоконнике киевской гостиницы, свесив ноги с восьмого этажа в дождливый июнь, курил одну за одной «Приму» без фильтра, и слушал мать, которая бубнила за спиной свою запиленную пластинку. За сто километров отсюда в морге провинциальной больницы лежало тело брата, которого выловили из реки вчера утром, — этот чёртов бредень! — ты курил приму и сбивал пепел на головы киевлян, тебе было восемнадцать и три последних года ты плотно торчал на игле. Поседевшая за ночь мать хриплым от горя голосом привычно умоляла тебя, ни на что не надеясь, ты остался один, пожалей нас с отцом, я уже так не могу, и ей невдомёк, что ты ведь почти шагнул с подоконника, и только недокуренная сигарета и вялое желание ещё раз взглянуть на брата удерживало на ниточке, на соплях.
Ломить начало ещё в самолёте и сейчас ты обречён на бессонную ночь, а мать так и осталась в кресле до утра с помятой телеграммой в руке: «приезжайте погиб вадим».
Оживая после наркотиков, возвращаешься в город, где всё чужое, улицы, дома те же, всё вроде бы на месте, но само место – нигде. Его нет. И дело вовсе не в пыли на клавиатуре, а в том, что утренняя чашка кофе здесь наполнена иным смыслом, иной реальностью, ты цепляешься за разные мелочи, надо не упустить мысль, бытовуха, что-то выполнить, закончить тысячи мелких дел, огородиться ими, в постоянном страхе, что малейшая заминка раздавит тебя, как клопа. Просто рухнет навес, который каждый день изнутри красишь голубым, рисуешь облака на нём. Делаешь вид.
Совсем недавно стал понимать, в чём секрет веществ; он в детстве, в том фильме, в старом кинотеатре, где в прокуренном воздухе, под шарканье ног, равнодушное ёрзание, стук и скрип неудобных сидений на пыльном полотне экрана возникло слово «наркотики». Оно само собой соткалось из незатейливого сюжета про полицейского и белокурую женщину, оно прозвучало и было подхвачено детским мозгом, как набор цветных карандашей, разложено по полочкам и самое знакомое их них — «котики» — понравилось больше всего, ведь оно так не вязалось с их неулыбчивыми глазами, со слезами женщины, он тормошил её, он безобразно кривил рот, крича ей прямо в лицо. И детский мозг по-своему интерпретировал сюжет, где пушистые разноцветные котики расползались по фильму кто куда, спасались, спасали.
Ты подобрал этих котиков всех до единого чуть позже, каждому дал имя, обогрел и хотя давно уже понял, в чём прикол, животные всё тёрлись о ноги и их было по-своему жаль, а годы брали своё, и, притираясь друг к другу, вы вместе делали какое-то дело, искали смыл во внешнем, чтобы не быть смятым чугунным чувством вины, бесполезностью, осознанием тупика.
Всё висит на волоске, и надо применять большое искусство, чтобы создать иллюзию жизни в пустоте, наполнять вакуум мельканием чужих тел, каждое из которых больше твоё собственное, создавать перекрёстки, противовесы, ситуации, вертеть во все стороны шахматную доску на троих, бесконечная партия, начало осталось где-то в солнечном пекле, где ты отрывал бабочкам лапки и ломал голову; почему речные раки краснеют? В том пространстве, где вместо опустошённых лепестков трамадола на столе дымилась эмалированная тарелка с красными раками, от них шёл пар, пахло укропом и петрушкой, они были огромные и ты, замирая от страха, играл здоровенными клешнями, кусал ими себя за пальцы, раскладывал на столе отряд из раков, вёл их в бой.
В той пустоте ещё было место родителям и брату, он по старшинству брал над тобой шефство, тащил за руку, хотя это ты через несколько лет научишь его курить, и в ваших руках звякнут первые бутылки пива, первые глотки, робкие шажки по периметру границы, брат останется там, а ты двинешь вперёд, отчаянный канатоходец, не замечая, что зрителей нет, и ты со своим геройством, нужен лишь Вадиму, который, ломая руки внизу, умолял тебя прекратить и тем только подстёгивал.
Протирая утром монитор, самое трудное усидеть на месте, чтобы пулей не вылететь из дома, найти себе другое дело, ведь плетение ожерелий из букв пакостное занятие, они складываются в ткань памяти, текут из мозга и надо привести в порядок этот хаос, а порядка там и не намечалось, поэтому вместо того, чтобы, прихлёбывая кофе, слушать радио, с надеждой поглядывая на часы, снова поправляешь на плечах кусок полиэтиленовой накидки, которая едва спасает от оглушительного ливня, спотыкаешься, наступая на бредень, на чьи-то пятки, а мокрый гроб едва не выскальзывает из рук рослых ребят, через сотню метров их подменяют другие и процессия ускоренным шагом / дождь будто мстил / упирается в ворота кладбища, а там комья размытой глины, скользкая коричневая грязь, мужики с угрюмым равнодушием опираются на лопаты, застыв над ямой, ждут, чтобы уж поскорее забить крышку и…
… и что бы ни случилось, чувствуешь руку, его руку, пусть слёзы пополам с дождём ручьями по лицу, но он ободряюще улыбается из-за деревьев, из-за промокших усталых спин, теряясь в серых оградках и полинялых венках, а значит бредень на ноге уже не мешает, хоть волочится всю дорогу, уже не так страшно, скоро всё, всё, наконец перестанет ломить, гвозди-сотка наискосок прошьют крышку и тускло блеснут остриями изнутри, глухо забарабанят первые комья мокрой глины, всё тише, тише, удаляясь куда-то вверх, уступая вязкой, густой как дёготь, тишине, через минуту-другую вырастет холмик, который увенчает крест, все облегчённо вздохнут, поглядывая на часы, мысленно подгоняя время к поминальному столу, сухой одежде, приглушённой хмельной беседе, в начале которой ещё нет-нет да и всплывёт для приличия уже ставшее прошлым, ставшее фрагментом, одной из ячеек в сотах памяти, надёжно придавленное двухметровым слоем глины, имя…

- Вадим! Я тебя сейчас прибью. — Кошкой приблизится сзади, прохладные гибкие руки, нырнув под рубаху, оплетут, защекочут, задушат в объятиях. На её пахучем, родном плече заголится ночнушка, выглянет пушистая белочка, растянув мордочку в улыбке. — Там уже всё остыло. Ты оторвёшься наконец от своего ноута? Второй раз будешь сам разогревать.