Алексей Чурбанов : Мой муж нацмен

00:13  01-12-2013
Два года назад жарким июлем я возвращался на поезде из Москвы домой в Питер.
В душное чрево вагона сразу залезть не решился, стоял, курил на платформе. Рядом трогательно прощалась престарелая пара, на которую нельзя было не обратить внимание.
Она – высокая, грузная блондинка, великоросска, с тонкой, но уже дряблой кожей полных рук. Лицо рыхлое, но приятное в своей естественной мимике – без подтяжек. В молодости, видно, была красивой.
Он – еврей, сильно старше её. Можно сказать, совсем старик: согнувшийся, но при этом в модных бежевых слаксах и клетчатой ковбойской рубахе, выбивавшейся из-под потёртого ремня.
- Лялечка, ты мне позвони, как устроишься, – повторял он. – Позвони. А телефон убери, потеряешь.
- Уберу, Боря. И позвоню, – громко отвечала она, поглядывая через его плечо на окружающих и как бы извиняясь. - Ты иди, иди. Иди прямо сейчас.
- Нет, я буду ждать отхода поезда, - упрямо говорил он, придерживая её за локоть. - Мне телефона не жаль. Жаль, если ты не позвонишь.
- Я знаю, знаю, - тихо отвечала она ему (я стоял рядом и слышал), и снова громко: «Иди, ну иди же, Господи.
Она позволила себя поцеловать, потом мягко, но решительно отстранила его и, кивнув всем, вошла в вагон, со спокойным достоинством опершись на подставленную проводником руку и приняв от него большой чемодан.
Мы оказались с ней в одном купе в компании двух командировочных мужичков, быстро закинувших чиновничьи портфели наверх и торопливо засобиравшихся в ресторан.
Когда все ещё были в сборе, она, уже устроившись у окна, оглядела нас и сказала, то ли гордясь, то ли извиняясь: «Мой муж – нацмен».
- Видели, бабуля, - хихикнули командировочные. - И как вы с ним?
- Тяжело…, но хорошо.
- Сочувствуем, - понимающе переглянулись соседи, подмигнули мне и выскочили из купе.
- А чего ж сочувствовать? – не обидевшись, спросила она уже у меня. – Если хорошо подумать, то можно и позавидовать.
Поезд тронулся, и она помахала ему через пыльное стекло, а он, подпрыгивая, как на верёвочках, двинулся было за вагоном, но тут же отстал, затерявшись среди провожавших.
- Господи, говорила же: иди, – улыбаясь, проворчала она. – Упрямый.
- Меня зовут Алёна Ивановна Петухова, – обратилась она ко мне. - У меня три мужа были – все с нерусскими фамилиями. А я как родилась Петуховой, так Петуховой и помру.
- Мужья, что - иностранцы были?
- Нет, какие иностранцы, наши советские люди. Я расскажу, если вам интересно. И про себя расскажу.
Времени было много, я достал коньяк, разлил и стал слушать её рассказ. Интересный, надо сказать, был рассказ и поучительный. Я не стал бы его записывать, – просто распустил бы на анекдоты, - но сложилось так, что я узнал про неё всё до конца. И вот - записал.

1. Алёна Петухова
Немножко обо мне послушайте. Потом понятнее будет.
Я - сельская, родилась в деревне Зарубино Высоковского района Торжокского уезда. Правда, красиво звучит? Высоковский район, станция Высокое. Бодро звучит.
От нашей деревни в пятнадцати верстах по полевой дороге - город Старица: небольшой, красивый, аккуратный, на берегу Волги стоит.
Меня ещё не было, но мать рассказывала, что у деда моего Петра Ивановича при нэпе была маслобойня. Дед масло возил продавать в Старицу на базар. Поторговав, обычно выпивал, и лошадь сама везла его до дому, а он спал себе на облучке. Бабушка считала это легкомыслием страшным и ругала деда, но никто его ни разу не ограбил. Был другой случай. Раз, поторговав, дед отошёл к забору пересчитать барыши, а из-за забора вдруг рука высовывается и хвать деньги. Дед бросился к милиционеру, но тот отмахнулся или сделал вид, что не понял. Тогда дед побежал к рыночному авторитету, как теперь говорят. А рынок в то время держали приезжие – ни одного знакомого дед в конторе не нашёл. Но объяснил, с какой бедой пришёл. Посовещались хозяева рынка и отсчитали деду половину суммы. Вторую половину взяли себе за то, что вора найдут: знали, кто это сделал.
Потом раскулачили нас, забрали маслобойню, лошадь, и стали мы жить бедно, как все.
В деревне нашей, когда я родилась, было больше ста домов, церковь своя (заколоченная), клуб. Колхоз не маленький. И жили в деревне не только русские. Была семья Митавских, так, посмотришь: вроде, - как все, но нет: какая-то выправка - не как у нас – у них была, и гордость какая-то – беспричинная, - но они ставили так, что законная. Ещё были южане, с Украины несколько семей. Песни пели – заслушаешься. Но наши тоже петь горазды были. А ешё на гармонике играли, на балалайке. В общем, голосистая деревня была. И дружная. Жила даже татарская семья, как занесло их к нам, не знаю. За кладбищем же у нас стоял цыганский табор.
Но в основном, конечно, русские жили, люди простые, без всякой этакой гордости. Всё больше сдержанные, даже подозрительные, не улыбнутся, не пошутят, а если пошутят, то лучше бы не шутили, одни только слёзы после их шуток. Потом я уже поняла (жизнь показала), что это - особенность русских, живущих в наших северных краях. Они сначала как бы отталкивают тебя, а потом, если понравился, постепенно приближают, смягчаются, и юмор появляется, и смех, и нежность боязливая, а потому особо ценная. И если беда какая случится, то тоже не сразу подойдут: сначала посмотрят, не рассосётся ли, не показушна ли. Но, коль поймут, что не показушна, придут на помощь решительно и споро, уж можете мне поверить. А если беда непоправимая, то не бросят, помогут, сколько надо, не выпячиваясь и не требуя ничего взамен. Но, коль не понравился ты, лучше сразу уходи (это не Ленинград и не Рига, где приседают, улыбаются, делают такой вид, что не поймёшь, то ли любят, то ли проклинают). А у нас полутонов не было: как отрезали, и больше всё.
Ещё немножко про себя, и перехожу к мужьям. В войну уезжали мы на Урал, а, как вернулись, деревню нашу еле нашли. К победе осталось в ней меньше десяти домов, да и те пустовали. Церковь сгорела, но не осквернилась. Лики на стенах остались, даже как-то ярче стали. Знаете, как в кино: церковь без купола, остатки кованой ограды, свёрнутой взрывом в трубочку. Вокруг всё кустарником сорным поросло. Справа, где сельсовет был, - трава по пояс, кузнечики гудят. А внутрь храма зайдёшь, лики святых на тебя смотрят. Фигуры в синих хитонах склоняются. Кто - не знаю, так как в церковь не ходила и сейчас не хожу. Нашу-то церковь закрыли, когда я ещё не родилась, а, вишь ты, лики остались.
Наш дом тоже сгорел, он третий от церкви был вдоль овражка. Мама выкопала схороненные в огороде пожитки – ложки, вилки, кое какую посуду, и уехали мы в Старицу к маминому брату – дядьке Василию. Его семья, хоть в городе жила, но в своём доме – небогатом, но с садиком. Дядька воевал и вернулся, представьте себе, целым и невредимым. А жена его Мария под оккупацией была и тоже выжила, и дом сохранила.
Василий Алексеевич скоро приказал долго жить: пил много, как пришёл с войны, а мы остались жить с тётей Машей. Я в Старице школу закончила с грамотой. Читала много и всё представляла, что меня кто-нибудь заберёт отсюда. Так ясно представляла, что поверила. С этой веры и началась у меня взрослая жизнь.
Старица – красивый городок, но маленький и малоэтажный, как деревня. Волга там молодая, в высоких берегах, монастырь древний. Да только это я всё теперь понимаю, а тогда мне всё казалось скука постылая, мнилось, что жизнь проходит мимо, и у меня одно было на уме: вырваться, уехать. С мамой отношения не складывались. Отец в войну от нас ушёл, братик мой маленький умер в эвакуации. Вот мы с мамой и столкнулись – два характера. Она меня с детства в строгости воспитывала, не баловала. Если я простужалась и заболевала, лечила битьём, чтобы впредь не повадно было. Нежной тоже бывала, но редко. Считалась я у неё непутёвой, легкомысленной.
Ко мне сватались два раза, но грубо как-то, неумело, и я отказала. И поехала завоёвывать Торжок. А куда ещё? Торжок не велик городок, но на тракте. Тверь – город побольше, да, что говорить, - трамвай ходит. Страшно. Про Москву и Ленинград не говорю – мечта была просто несбыточная. Да в то время мне предложи, так ещё и не поехала бы со страху. Такой вот дикой была.
Решила начать с Торжка. Там и познакомилась с первым моим мужем.

2. Янис – Дубок
Мою первую любовь и первого моего мужа звали Янис Озолинс. «Дубок» по-латышски значит. Познакомились мы на торжокской швейной фабрике, куда я устроилась работать, а Янис на этой фабрике мастером был. Как увидела его нерусское, молодое благородное лицо, как услышала певучий прибалтийский акцент, - на меня как морем тёплым пахнуло и янтарной смолой всю обволокло. А вокруг наши деревенские смазливые личики так и смотрят на него, так и поедают глазками бесстыжими. Он, как меня увидел, взгляд опустил, покраснел - застеснялся очень: я ведь красивая была и не то, что уж совсем скромная, даром, что неумеха в любовных делах. Словом, я поняла – это судьба. И развернулся у нас служебный роман.
Нет, вы только представьте себе: я – Алёна Петухова, а он – Я-а-нис О-о-золинс. Есть ведь разница? Я повторяла про себя имя, звучащее как песня, и думала: «Неужели этот мальчик – тоже советский человек? Спасибо партии за такой подарок». А у самой сердце заходилось: что если быстро полюбил, быстро и разлюбит? Всё готова была ему простить - даже измену - лишь бы не разлюбил.
Сил вдруг откуда-то появилось немерено. Улыбка сама на лицо садилась, как его видела. Движения телесные появились, как из кино. Мечты сладкие одолевали. Одно слово: любовь. А он – точно такой же, в меня влюблённый. Чтобы такое счастье пережить, стоило на свет родиться.
Мы свои отношения не скрывали, и как-то само собой всё подошло к свадьбе. Так я стала Алёной Озолинс, и стали мы жить в комнате, полученной Янисом на производстве. Янис ведь приехал в Торжок не совсем по своей воле. Он покинул Латвию сразу после победы, чтобы не быть обвинённым в помощи «лесным братьям», которые убивали коммунистов. Я не знала, были ли основания в таких обвинениях, и знать не хотела. В 1956 году, когда мы поженились, ему было 28 лет, но выглядел он как мальчишка. Мне было 20, мы жили вместе, любили друг друга, и этого было достаточно.
К этому времени Берию уже давно расстреляли. А сразу после свадьбы - ещё снег не стаял - партийный съезд произошёл всем известный, на котором Хрущёв разоблачил Сталина. Тут же слухи волнующие пошли, и ожидания у людей зародились. Янис всё чаще стал говорить о возвращении домой, да я сама только об этом и мечтала. Больше года мы сомневались, списывались, и в июне 1957 года, наконец, собрались в Латвию. До железнодорожной станции добирались сутки, а как сели в поезд, от окна я уже не отрывалась. Чем ближе к Риге, тем больше встречалось каменных домиков, сараюшек – вообще больше камня в постройках, и почти не видно было бревенчатых изб, которые я только и знала до того. Рига показалась мне тёмным неприветливым каменным городом и сначала не очень понравилась. Понравился только запах кофе на вокзале.
Но когда отъехали от Риги в сельскую местность, тут-то я рот и раскрыла. Всё, вроде, как у нас, а в то же время не так. Деревень, в какой я родилась, там не было. Были хутора со сплошь каменными постройками. Вместо церквей наших разорённых торчали шпили костёлов с закрытыми ставнями, забитыми окнами, но целых и невредимых. Даже коровы на лугу, казалось, смотрели в одну сторону и улыбались - такой там был порядок.
И вот приехали мы в город Кулдигу. Тут у меня восхищение дошло до предела. Городок – ну прямо наша Старица, только такая, какой она должна быть. Уютные улицы каменных домиков с черепичными крышами, палисадниками и двориками, заставленными аккуратными поленницами дров. Витрины магазинчиков с вывесками на незнакомом языке (кольнуло меня, правда: как у немцев, что в хронике показывали). Древний каменный мост через реку Венту (хотя наша Волга-то попривольнее будет, и Старицкий мост новый - повыше). Деревья на улицах расставлены так, как будто их специально рассадили, чтобы красивее смотрелись. Вышли мы на улице у ручья, закованного в каменное русло. Янис взял чемодан, где его и мои вещи были, в том числе платье праздничное, ненадёванное, и мы пошли во двор двухэтажного каменного дома с благородным мхом на древних стенах. У меня внутри всё сжалось. Не то, что я испугалась, нет. Но почувствовала важность момента.
Выбежала младшая сестра Яниса – опрятная, светловолосая девушка, которая сразу невзлюбила меня; вышел крепкий, мускулистый старик – его дед (отец, как ушёл в леса, так и сгинул – в лесах ли, в Сибири ли - неизвестно). Наконец, с крыльца спустилась моложавая мать, они обнялись с Янисом и заговорили на своём латышском языке. Я стояла в сторонке, опустив глаза, и ждала, когда на меня обратят внимание. Мимо пробегали две девчонки лет пяти. Остановились около меня, как вкопанные, и, пролепетав: «Здравствуйте товарищи», стремглав понеслись дальше. Это единственное, что они знали по-русски.
Впустили меня в дом, начали мы жить вместе, и тут же возникли первые противоречия. Я сама часто давала повод, опыта-то ещё не было. Например, долго не замечала, что Янис мой попивать начал, или внимания не обращала. Наш-то, коли пьёт, то не только семья, но и все соседи знают, и участковый, и продавщицы в сельпо. А мать его сразу заметила и расстроилась очень. Мне выговаривала, что русские спаивают латышей - приучают их к водке, а те, мол, только к пиву приучены. А я-то здесь при чём? Я что ли приучаю? Да и пиво у них такое, что лучше уж водки выпить: меньше в голову шибает.
Сейчас расскажу, как я пивом напилась. В июле празднуют у них праздник «Лиго» - Янов день. Это наш Иван Купала. В жизни я этот праздник не праздновала, венки не плела: блажью мне всё это казалось. А в Латвии это чуть ли не национальный праздник – через костры прыгать да пиво пить. В советское время праздник «Лиго» был запрещён. Кому такая идея в голову пришла не знаю: праздники запрещать, но латыши говорили, что запрещён, и очень их это обижало. Тем не менее, молодые в этот день выпивали и какие-то свои гадания устраивали. Но никаких костров, чтобы всё было шито-крыто.
Янис на праздник «Лиго» раздобыл бочонок пива с соседнего хутора, где пиво варили, и было это пиво очень хмельное. Вечером стали во дворе праздновать. К ночи осталась одна молодёжь, и тут я пива-то и перебрала. Посмотрела, что Янис навеселе, и туда же. Напилась и стала стыдить их, что боятся они в открытую праздновать, костры жечь.
Они сидят, молчат. Тогда я взяла и разложила костёр прямо на улице перед домом. Сама дрова со двора принесла, сама подожгла. Мне никто не мешал, но никто и не подсоблял.
- Кто первый прыгать? - спрашиваю.
Молчат. И молодёжи-то всё меньше вокруг меня. Их старшие молча берут за руку и уводят. Словом, через костёр прыгали только мы с Янисом. Всю следующую неделю об этом в Кулдиге говорили. Приходили от городского главы, так ему сказали, что это приезжая русская праздновала языческий праздник Ивана Купала. После этого какое-то время Инга - Янисова мать - смотрела на меня вроде даже с симпатией.
Прожили мы осень. Я в доме хозяйничала наравне с хозяйкой. Всё бы хорошо, но чувствовала: конкурируем мы, не сживаемся. Сталкиваемся на кухне, и как от прокажённых друг от друга руки отдёргиваем. Янис работу искал, да как-то не очень прилежно. Часто отъезжал в Вентспилс, иногда на несколько дней, и всегда возвращался оттуда навеселе. А Вентспилс – портовый город, там пьянство, проститутки. Не очень мне это нравилось, но сказала себе: «Не перечь, пока ты в чужом доме!».
Спали мы вместе в его комнате. Когда он дома был, миловались чуть ли не каждый день, да только никого не приживали. Мне бы уже тогда на это внимание обратить, но нет, не обращала: легкомысленная была, правильно меня собственная мать такой величала.
Зимой я поняла, что жить в каменном доме не теплее, а, может быть, и холоднее, чем в деревянном. У нас в избе русская печь тепло держит. А у них – каминчики хилые, буржуйки. И с дровами плохо было: мало заготовили, да ещё и разворовали у нас полполенницы. Словом, зиму с трудом пережили, а к весне стали нас с Янисом выживать. Из глубины это у них шло, не хотели больше терпеть меня, и поняла я, что кончается наша жизнь в Янисовом родительском гнезде: пора уезжать.
Янис тоже всё понял, но терпел, виду не подавал, а сам списался со швейной фабрикой торжокской и получил от них уверенье, что его возьмут обратно на работу и меня возьмут. Как получил такое уверенье, так собрали мы чемодан, распрощались (сдержанно, без сантиментов, но и без обид) и уехали в Ригу. Остановились в какой-то дешёвой гостинице (хоть у Яниса в Риге родственники жили), переночевали с клопами, а утром отправились обратно в Торжок. Приехали под Пасху, и таким нам Торжок родным показался, что мы на радостях выпили вдвоём, а потом долго миловались, наслаждаясь свободой. А через неделю пошли вместе на работу, и так хорошо нам работалось, как никогда раньше.
Но Янис, отойдя от материнского влияния, начал пить без меры, и это скоро стало видно всем. Я сначала не понимала, что происходит, и поддерживала его, думала: «Одному мужчине негоже выпивать», и – символически – поднимала с ним рюмочку. А это потом мне же и возвращалось: мол, пили вместе, чего ж укоряешь?
Когда поняла, что болен мой Дубок, – уже было поздно. Благодарна ему только, что не бил под пьяную руку. Мне никто не верил: всё синяки на теле высматривали, потому что сами с синяками вечно ходили. А Янис мой меня пальцем ни разу не тронул: ни пьяный, ни трезвый. Это я его, бывало, обихаживала, чем придётся, когда на бровях приползал, есть за мной и этот грех.
У нас в медсанчасти в это время появился новый доктор, Аркадий Семёныч Липкин. Он занимался профилактикой пьянства на производстве, и имел собственную теорию о том, как не впадать в запой. Теория его была проста: с утра только кефир или огуречный рассол. Продержаться без рюмки нужно до двух часов по полудню, а потом можно пить дальше, сколько здоровье позволит. Если же раньше принять рюмку – на неделю можно выйти из строя.
Помню я эти недели: не одна и не две их было. Чтобы похмелье снимать, пристрастила я Дубка моего купаться перед работой, благо речка Тверца под окнами у нас протекала, и пляжик песчаный там был на два человека. Я сама сначала с Янисом ходила, но потом – вижу, что дело пошло, и стала его одного отпускать.
И вот пришёл тот страшный летний день, когда не дождалась я его с речки. Пока сообразила, что время вышло, рабочий день начался, а его нет; пока сбежала к реке, минуты-то драгоценные и утекли. Скатилась я с косогора, отвернула ивовую ветку, гляжу: лежит мой Дубок на мелководье лицом вниз, из воды только затылок русый торчит, и течение волосы трогает. Перевернула я его, а он уже неживой, холодный и неподатливый, во рту и в глазах песок. Не буду я вам ужасы рассказывать, тем более что впереди они ещё будут.
До сороковин я как с мешком на голове ходила – ни вдохнуть, ни выдохнуть, и думать ни о чём не могла – всё свою вину переживала и судьбу проклинала. Милиция меня трепала, потом отстала. Написала письмо в Кулдигу, в котором рассказала обо всём. Это письмо мне нескольких лет жизни стоило. Вину в смерти Яниса я на себя взяла и прощения просила за то, что не уберегла. Отправила письмо с неполным обратным адресом, так как боялась получить ответ. А осенью справила памятник на могилке (фабрика оплатила и памятник и похороны – уважали Яниса на производстве), забрала остатки денег из комода и уехала в Ленинград. В Москву не решилась – куда мне в калашный ряд.
Осуждать меня за это нельзя. Не было у меня иного выбора: или в Тверцу за Янисом, или вон из города, куда глаза глядят. В Ленинграде мне повезло: сразу взяли домработницей в семью родной сестры известной советской балерины – примы Кировского театра. Тут, наверное, и фамилия моя нерусская свою роль сыграла, и то, что я вдовой была. И началась у меня новая жизнь.
Хозяева жили в доме, где из окон гостиной видна Петропавловская крепость, и салют по праздникам можно с дивана смотреть. Я делала всё по дому: убирала, готовила, на рынок Ситный ходила, с сыном хозяйки уроками занималась: почитаешь утром его учебник, а вечером проверяешь знания этого оболтуса. Мне доверяли деньги и даже позволяли гладить вечернее платье хозяйки перед театром. А спала я в комнатке при входе, без окон – типа гардеробной, но большой. Там у меня кровать стояла, шифоньер, где я вещи свои держала, зеркало висело круглое и книжная полочка. К книгам меня тоже допускали, и те, что я читала, разрешали брать в свою комнату и ставить на полочку.
Главой семьи была Инна Сергеевна Вольская, а ещё в квартире жили её муж, сын-школьник, и отец. В семейные праздники к ним в гости приходила её великая сестра – прима балерина Кировского балета с мужем, и разговор тогда шёл сугубо о балетных материях и всегда завершался обсуждением сплетен и склок в балетной богеме. Как вы понимаете, я увлеклась балетом без меры. Сшила выходное платье и ходила по контрамаркам на балетные спектакли – это в семье очень поощрялось. Активно участвовала в группе поддержки нашей примы и громко кричала «Браво», «Бис», подогревая публику. Вообще, с этими криками «Браво» - забавная история. Я сначала думала, что это обожатели из публики кричат от восторга. Оказалось, нет: это родственники и знакомые кричат. Крикнешь «Браво!» после номера своей балерины, и публика поддерживает, входя в экстаз, а потом в кулуарах обсуждают: балерину такую-то пять раз вчера вызывали. А то и в газете напишут. Смешно, когда в спектакле участвуют две известные балерины. Тогда две группы поддержки пытаются друг друга перекричать и завести публику, а потом ссоры возникают, обиды. Словом, балет вошёл в мою жизнь и оказал большое влияние на неё. Об этом я ещё расскажу.
Три года я прислуживала в доме Вольских и к концу как член семьи стала. Семейные ссоры улаживала, обиды гасила. Но не обошли и меня проблемы, главным образом, связанные с мужем Инны Сергеевны - Николаем. Он на меня глаз сразу положил, я это увидела, и Инна Сергеевна тоже увидела. Я твёрдо про себя решила и ей сказала, что никакого адюльтера не допущу (тогда я другое словечко употребила, догадайтесь, какое).
Прошло время, он продолжал за мной тайно ухаживать, и я привыкла к этому, тем более, что Николай хороший человек был: воспитанный, тактичный и умный. Ничего большего я от него не ждала и не хотела, однако он от меня – ждал и хотел. И, не дождавшись, на третьем году стал подкатывать ко мне уже всерьёз. Я противилась, сколько могла, но чувствовала, что сдаюсь, и то, что мне недавно срамом казалось, сейчас желанным оборачивается. Тем более, видела я, что и Инна Сергеевна пассию на стороне имеет и не очень от меня скрывает.
Однако Николай ошибку совершил: решил меня силой взять. Ему бы чуть помягче, и слов хороших чуть побольше - я была бы его в тот же день. Но он не выдержал. А когда человек мягкий, добрый, пытается над женщиной насилие совершить, то это смешным видится. Я и засмеялась, отмахиваясь и больно ему делая, и, глядя на его растерянное лицо, ещё пуще смеялась. Он вспыхнул, как свечка, глаза опустил и ушёл. Инна Сергеевна всё поняла, и спросила меня: «Отдалась ему?» Я честно ответила: «Нет». А она усмехнулась, покачала головой и сказала: «Ну и зря».
И тут, как пять лет назад в доме Озолинсов, я почувствовала, что пора уходить. У меня часто в жизни такое чувство появлялось, и иногда обидно становилось до слёз: нигде не приживаюсь, отовсюду рано или поздно выгонят. Однако поплачешь, соберёшь пожитки и идёшь в новую жизнь с открытой душой, и не жалеешь потом.
Стала я после разговора с Инной Сергеевной энергичнее по сторонам смотреть и мужчин вокруг примечать. Много знатных мужчин встречалось: Ленинград всё-таки, не деревня, а взгляд остановился только на одном. Увидела я это спокойное смуглое лицо с внимательными, понимающими глазами в мороженице на Кировском проспекте. И не смогла оторваться: он видел всю меня насквозь, и понимал, и прощал заранее. А фигура его, как встал из-за столика, оказалась гибкой, стремительной, мальчишечьей. Подкупило меня сочетание мальчишечьей грации со взрослым взглядом – и подалась я к нему всей душой. И он рванулся ко мне - мой будущий второй муж Ильяс Аллахвердиев из солнечного, как принято было говорить, Азербайджана.