вионор меретуков : Меловой крест - роман 16 и 17 главы

01:01  04-12-2013
Глава 16

Я лежал в своей излюбленной позе на кровати и полировал взглядом потолок.

Было раннее утро.

От нечего делать я представил себе, что я не художник, а писатель. И мне предстоит написать книгу. Книгу истории жизни Сергея Бахметьева, начав ее с сегодняшнего дня.

Итак, в путь...

Главный герой разрывает отношения с Диной...

Используя свой дьявольский дар, он уничтожает соперников. Он становится кумиром толпы, но его ждет печальный и глупый конец – на своей средиземноморской вилле, где он отдыхает с молодой женой, ему приходит в голову мысль покончить жизнь самоубийством.

Происходит это следующим образом: попивая виски, сидя с соломенной шляпой на голове в шезлонге на берегу моря, он вдруг понимает, что его слава – ничто в сравнении с разрушениями, которые он принес не только своим врагам, но и друзьям. Но самое главное – он разрушил самого себя. Он стремился не к гармонии с миром, в которой только и возможно счастье, а к ее отрицанию. И пришел к краху.

От него остается только шляпа, которая покачивается на волнах...

Где-то я уже читал нечто подобное. То есть, я был бы не первым, кто, придя к отрицанию общечеловеческих ценностей, был вынужден в холодную погоду, бросив выпивку, ни с того ни с сего бултыхнуться в неприветливые морские волны...

Я повернулся набок и уперся глазами в окно. Сквозь листву за окном я увидел дом напротив, ветхий балкон, а на нем сидящего в кресле старого человека, который дремал, уронив голову на грудь. Невольные параллели пришли на ум... Старый человек, прожил долгую, скучную жизнь...

Но как хорошо и покойно ему сидится в этом кресле!

...Я подумал, как-то все слишком быстро произошло... Не успел насладиться молодой женой и белоснежной виллой, как извольте пожаловать на дно... Сказывается, наверно, отсутствие литературного опыта.

И символ какой-то сомнительный. Шляпа...

Вероятно, роман, как и жизнь, можно сконструировать... И записать в голове план на будущее. Чтобы, не дай Бог, не позабыть.

Но, как верно заметил один мудрый человек, писатель лишь угадывает сюжет и переносит его на бумагу. Конечно, он имел в виду настоящих писателей. Кстати, он и сам был настоящим писателем.

Тот же мудрый человек объяснял, как это делается. Писатель улавливает существующие в воздухе, в пространстве некие сигналы, перерабатывает их своими сверхчувствительными мозгами и затем пускает в дело, выдавая на-гора потоки бессмертных творений.

То есть писатель как бы уподобляется приемнику с антенной, которая выхватывает из окружающего мира импульсы, несущие всевозможную информацию о жизни на земле. Ему остается лишь внимательно прислушиваться и старательно все записывать. Но это дано далеко не каждому. Только избранных Бог наделил такими антеннами.

Я тщательно ощупал свою голову, но, естественно, никаких следов антенны не обнаружил.

...Как показали дальнейшие события, что-то – что?! – не позволило мне следовать вышеупомянутому плану. Он так и остался в голове, вызвав лишь потребность мысленно побродить вокруг него, неторопливо рассуждая о его неприемлемости.

Я был не в силах спланировать роман (или жизнь) по заранее приготовленному рецепту.

Все – все! – произошло совсем по-другому. И ничего не надо было изобретать.

...Я встал с постели, поплелся в ванную. Почти не глядя, побрился. Так брились древние греки. Не потому, наверно, что у них не было зеркал, а потому, подумал я, что им осточертело смотреть на себя в зеркало, видя изо дня в день одну и ту же рожу.

Мне страшно не хотелось ехать в больницу. Больше всего я боялся, что Юрок всё поймет...

* * *
— Посмотри, я совсем поседел от страха – говорил Юрок, наклоняясь и показывая абсолютно гладкую, воскового цвета, лысину, – видишь, до чего меня довели эти сволочные врачи?! Я, в свои неполные сорок, совершенно сед!

— Голова – как голова, – пробурчал я, делая вид, что внимательно разглядываю его идеальную лысину. – Только уж больно она у тебя блестит. Видно, правду говорят, что ты ее по утрам смазываешь коровьим маслом. Ах, как я тебе завидую! Как, должно быть, удобно быть обладателем такой головы! Особенно, наверно, хорошо ее умывать! Поплевал на ладонь, протер, и готово! Давно хотел спросить, зачем ты бреешь голову, ведь ты же не плешивый? И вдобавок повадился летом носить соломенную шляпу! И этого попугая Алекса научил!.. Ты себе представить не можешь, какой фурор он произвел в Венеции, когда с этой шляпой появился на набережной Большого канала. Что ты надулся? Говори, зачем бреешь голову?

— Дурррак! Как ты недогадлив и примитивен! Как не остроумен! Как глуп! Не обижайся, но ты действительно иногда меня изумляешь. А ведь это так просто, я тебе сейчас объясню, и ты сразу все поймешь. Только слушай внимательно и не перебивай. Ты вообще, если слушаешь, становишься иногда страшно понятливым. Если будешь внимательно слушать, обязательно поймешь. Другие же идиоты, которые спрашивали об этом же, ведь поняли. И ты как-нибудь поймешь. Если будешь не отвлекаться и внимательно слушать. Слушай! Представь себе лето, душный августовский день, парит, и, похоже, скоро, грянет гроза. Всем жарко! Асфальт плавится. В воздухе повисло марево. Всем хочется пить. Люди идут медленно, чтобы не помереть от жары. Они даже не смотрят по сторонам, потому что напряжение, связанное с этим, может вызвать у слабонервных усиленное потоотделение. Я спешу на деловое свидание. С бабой... Мне нужно на автобусе добраться от Красных ворот до Дорогомиловки. Иду степенно, размеренным инвалидным шагом, стараясь не растрясти недавно съеденный обед, который жарой утрамбовался до размеров козьих катышков. До остановки метров сто. И тут, чувствую, летит мой автобус, на который, я точно знаю, мне опаздывать никак нельзя. Скашиваю глаза и боковым зрением вижу его. Он! Мой автобус! Он равняется со мной и, притормаживая, начинает накатывать на остановку. Я стискиваю зубы, строю страдальческое лицо, как у бегуна на дальние дистанции, перед которым маячит ненавистная спина соперника. Левой рукой придерживаю на голове шляпу, правой делаю маховые движения, которые, напоминая работу парового механизма, динамически согласуются с топочущими ногами, обутыми в широкие мягкие сандалеты; несусь целеустремленно, неотвратимо, как поставленная на гусенично-каучуковый ход колесница смерти. Козьи катышки трясутся во мне наподобие раскаленного гороха. Птицей влетаю в салон автобуса, за мной тут же захлопываются двери, и машина, как живая, лязгнув металлическими яйцами, трогается с места. Я широко раскрытыми радостными глазами осматриваю равнодушных попутчиков, клюющих носами в пропахшем дизельным топливом салоне, достаю из кармана брюк платок, одним ловким движением, встряхнув, разворачиваю его, затем снимаю – вот оно! – шляпу и вытираю чистым, спрыснутым тройным одеколоном платком вспотевшую лысину. Равнодушные попутчики разом просыпаются и смотрят на меня с завистью и уважением. Теперь понял?!

Юрок рассмеялся. Потом, помолчав, уже совсем другим голосом сказал:

— Скажу тебе честно, я так перепугался!.. Сейчас, когда уже все позади, я могу об этом говорить спокойно, а тогда... Я передать тебе не могу, как это страшно! Еще несколько дней назад я думал, вот я умру, а дальше что?.. Будет что-нибудь там, за порогом?..

— Что-нибудь да будет...

— Ты так думаешь? – с сомнением спросил Юрок и вдруг взорвался: – Ну, конечно, это ты верно подметил, что-нибудь да будет! Я это и без тебя знаю, разумеется, будет, еще как будет, но только – без меня! Серега Довлатов как-то мне говорил, что каждый раз, покупая ботинки, он задумывался – а не в них ли его будут хоронить? Я тебе вот что скажу, – он почти орал, – не сшили еще ботинки, – Юрок глухо закашлял, – в которых будут хоронить Короля! Но, – Юрок поднял вверх указательный палец, – это страшно... Я вынужден был жить в постоянном страхе... в ожидании смерти... И еще. Скажу тебе по секрету. Только никому не говори. Не то меня упекут в сумасшедший дом... Вот послушай. Я исчезал... Да не смотри ты по сторонам! На меня смотри! Повторяю, я исчезал. Мне иногда казалось, что я – уже не я. И будто по больнице кто-то ходит в моем халате, откликается, когда кто-то произносит мое имя. Но это не я! Сейчас это уже прошло...

Мы сидели с ним на скамейке в больничном парке. Скамейка все время норовила опрокинуться, и нам – без устали балансируя – стоило больших трудов сидеть таким образом, чтобы не завалиться вместе с ней назад, в кусты заросшего боярышника. Казалось, у скамейки вместо четырех ножек – две.

Я слушал Юрка и думал, что наш разговор напоминает это балансирование на кривоногой скамейке...

...До наших избалованных ресторанными обедами носов долетали эфирные фрагменты запахов из больничной кухни, где местные кудесники-повара создавали кулинарные шедевры из костей павших в неравной борьбе с прожорливым человечеством парно и непарнокопытных меньших братьев наших.

Теплый ветерок разносил эти запахи, сдобренные духом вареной капусты по всему больничному парку, он сочился между кустами, забирался в складки одежды и оседал там, казалось, для того, чтобы утвердить примат ужасного над прекрасным.

Какие участки подкорки вдруг заработали – не знаю, но именно эти капустно-костяные запахи заставили меня глубоко и печально задуматься о краткости того отведенного нам кем-то времени, в течение которого человек, без передышки греша, успевает прожить каких-то жалких шестьдесят-семьдесят лет. А кто-то – и того меньше...

Я посмотрел в сторону мрачного – несмотря на белые стены – кардиологического корпуса клиники и вдруг остро сердцем почувствовал боль, которая была разлита во всем, что видел глаз.

Все здесь было придавлено безысходностью, горем и страхом смерти.

Я услышал прекрасную музыку. Какой-то не очень искушённый музыкант на рояле перебирал пальцами клавиши. Пальцы неведомого пианиста, подчиняясь его болезненной воле, искали мелодию, которая то ускользала от музыканта, то временно, непрочно обреталась им, и это, как ни странно, и составляло смысл, настроение и прелесть игры в волшебные звуки.

В груди у меня зашевелилось тяжелое предчувствие.

Юрок посмотрел на меня, тоже прислушался и недовольно сказал:

— Я, наверно, все-таки немножко тронулся. И это не удивительно. Меня можно понять. Сначала яйца, будь они неладны... Потом Цвибельфович с его безжалостным юмором... Теперь эта треклятая больница. Я могу говорить только о смерти. Ты уж меня прости... И еще о литературе.

— Говори уж лучше о смерти...

— Думаешь?..

— Да, так будет веселее.

— Ну уж нет... Вот послушай... Ошибка многих пишущих заключается в том, что они берутся за темы, в которых ни черта не смыслят... Возьми Конецкого, например... Пока он писал смешно и занимательно, а он умел писать смешно и занимательно, его читали. Но как только Виктор Викторович принялся философствовать и поучать, он все испортил! Никаких нравоучений! Как только писатель решил, что он знает, как надо жить и этим знанием принялся делиться с читателем, пиши пропало... И еще, народу подавай все на тарелке, в разогретом виде, мелко нарезанным, чтобы было легко и удобно глотать... чтобы все было понятно и просто... И мне понятен пафос Конецкого... Нам, писателям, так много нужно сказать читателю! Всякую, даже самую ничтожную, мыслишку нам непременно надо записать... Чтобы она не ускользнула, не пропала бесследно, не стерлась со временем из памяти... Каждый из нас думает, моя мысль – это и есть я! Живет мысль – живу и я... Одна из версий человека – это версия человека-писателя, которая является своеобразной, придуманной жизнелюбивыми борзописцами, разновидностью бессмертия... Есть же человек-ткач, человек-булочник, человек-генерал, человек-политик, человек-бабник, маленький человек, человек-спортсмен, человек-еврей, человек-мужчина, человек-жен-щина, человек-оркестр... Но они смертны... А человек-поэт?.. А? Человек-поэт – это звучит гордо! И он бессмертен! Какой искус! Ты заметил, сколько отлитых из бронзы литераторов туманными ночами шатается по московским площадям и улицам...

...Трудно представить себе такое, поведал мне Юрок позже, но врачи в случае с ним ошиблись с диагнозом точно так же, как и тогда, когда чуть было не отрезали ему – якобы раковые – яйца. Ликуя, Юрок мне долго рассказывал, как и почему произошла эта ошибка, но я слушал его невнимательно.

Я-то знал в чем дело! (Так мне тогда казалось...)

Мне удался сглаз наоборот. Я сглазил его болезнь. Но не говорить же ему об этом!

Я еще до конца не уверовал в чудодейственную силу своего необычного дара, и поэтому ехал в больницу с чувством тревоги и тяжких сомнений.

А встретил Юрок меня совсем не ласково.

«Ну, какого рожна ты приперся? – пролаял он, когда увидел меня в больничном коридоре. – Кто тебя звал? Прощаться пришел, старый черт? Сестра! – капризно окликнул он пробегавшую мимо девушку в белом халате. – Я же просил никого ко мне не пускать! Ходят тут всякие... Покоя не дают!»

Хорошенькая сестричка притормозила и подозрительно уперлась в меня сильно подведенными глазами.

Вся больница знала, что в кардиологическом отделении лежит известнейший писатель Юрий Король, и, вероятно, сестра от начальства получила, как и остальной медперсонал, указание быть особенно внимательной к просьбам и даже капризам знаменитости.

Мой друг производил странное впечатление. И лысина сияла вроде по-праздничному. И Юрок был как бы прежним Юрком. Только облаченным не в цивильное платье, а в синий больничный халат и в когда-то роскошные, а сейчас рваные, домашние туфли с загнутыми кверху позолоченными носами. Но я видел в его глазах, сузившихся, ставших маленькими и почти квадратными, притаившуюся растерянность.

«Постыдился бы ходить в таком виде, – сказал я. – Ты бы еще клоунский колпак надел, а еще знаменитый писатель!»

«А что? Форма одежды – парадная, – Юрок расправил плечи. – Только так и следует наряжаться в этом паноптикуме ходячих мертвецов. Болезнь, – заявил Юрок, царственным жестом отпуская сестричку, – болезнь не заслуживает того, чтобы я относился к ней с почтением и одевался во что-то приличное. Вот выйду на свободу, приоденусь... уж тогда я покажу этим, – он ткнул пальцем в сторону исчезающей в дали коридора девушки, – покажу им, где раки зимуют...»

И он, крепко взяв меня за локоть, увлек по коридору прочь из больничного корпуса.

...Осторожно приподнявшись со скамейки, Юрок, расхаживая передо мной, принялся с задумчивым видом излагать наметки своей новой книги. Говорил он долго и невнятно. Видно было, что в голове у него еще далеко не все утряслось после переживаний последних дней.

— Ты ведь получил мое письмо? Дай мне только выйти из больницы!.. Я напишу книгу. Это будет книга о короле...

— Король, лошадь во дворце...

— Да! О самом настоящем короле, который владеет королевством где-нибудь на юге современной Европы. Я уже вижу, как он ходит, утром, пока еще все спят, по мраморному полу в своем роскошном дворце. Идет тихо, шаркает в старых шлепанцах, – Юрок посмотрел на свои тапочки, – вот в таких же, идет он, значит, охрана спит, а он, мурлыча себе под нос песенку о глупом короле, идет и размышляет о своей королевской судьбине. Это должно быть ударное, забойное произведение! – вскричал он, погрозив кулаком кусту боярышника. – Ты знаешь, иногда мне кажется, что ради славы, успеха я готов душу дьяволу продать...

— Ты полагаешь, он купит?.. Зачем ему твоя душа, похожая на дырявую ослиную шкуру? Кстати, почему ты, с твоими деньгами, оказался в этой занюханной больнице. Мог бы, кажется, устроиться и получше...

— Я должен быть всегда с моим народом, – усмехнулся Юрок. – А если честно, я здесь потому, что в обычной больнице врачи лучше, чем в дорогих клиниках, где только деньги дерут с проезжающих. Ведь именно здесь распознали, что этот идиот Цвибельфович ошибся. Ох, и отметелю же я его! Хочешь составить мне компанию? Ворвемся к нему в кабинет, свяжем и начнем пытать. Я даже пытку придумал. Изуверскую. Положу его на пол и защекочу до смерти!

Юрок замолчал. Я искоса посмотрел на него. Он часто моргал воспаленными, грустными глазами.

Спустя минуту он сказал:

— Я здесь, брат, навидался такого, чего мне на полжизни хватит... А для писателя нет ничего лучше, чем быть в гуще народной жизни. Со мной в палате лежит один чрезвычайно забавный субъект. Какой-то отечественный Швейк. Швейк со Среднерусской возвышенности. На любой случай жизни у него припасена байка. Например, на днях у меня украли кружку. Так он тут же рассказал мне историю о том, как один его приятель по имени Саврас украл в синагоге кружку с деньгами и как за ним по проспекту Мира гнались конные раввины. Страшный хохмач. Кстати, думаю, именно он и стибрил мою кружечку...

Во время нашей беседы Юрок несколько раз ненадолго замолкал. На него словно нападал кратковременный столбняк, из которого он выходил, каждый раз слегка встряхивая головой.

— У меня зреет замысел новой книги, которая поставит всю современную литературу раком. Именно раком! Так ей и надо! Заслужила! Господи, какого только дерьма нынче не печатают! Книга будет о короле... Впрочем, я тебе уже говорил...

Он опять, продолжая расхаживать передо мной, замолк. На этот раз он молчал минуты две. Наконец он остановился и вперил в меня свои квадратные глаза.

Юрок напомнил мне сейчас ученого козла, виданного мною много лет назад в цирке, который вот так же, подолгу, стоял неподвижно и прислушивался к командам дрессировщика. Козел стоял, делая вид, что думает перед тем, как выполнить немыслимо сложный трюк – взобраться по узенькой лесенке на импровизированный холм, на котором его ждала белоснежная козочка с распутными красными глазами, или угадать, в какой руке помощник дрессировщика прячет морковку.

— Великие люди проживают великие жизни, – сказал Юрок и дернулся. – Ты никогда не задумывался над этим? Вспомни Хемингуэя, Ромена Гари, Грэма Грина... Большую часть жизни я провел тускло, бессодержательно. Ну, ты знаешь... нелюбимая работа, игра, бабьё, пьянки... Так вот, я хочу, чтобы у меня хоть конец был великим...

— Ну, конец у тебя и так не маленький...

— Фи, как грубо!.. – скривился Юрок.

— Для тебя – сойдет... Ты слишком воспарил. Тебя пора спустить на землю. И вообще, долго тебя будут здесь держать? Будь я врачом, немедля бы тебя выставил. Кстати, почему ты прозябаешь в одиночестве? Почему я не вижу тебя в окружении сонма юных почитательниц? Которые были бы счастливы удостоиться внимания великого писателя? Где твои многочисленные родственники, притаившиеся с благостными физиономиями под сенью крыши больничного морга в нетерпеливом ожидании долгожданной смерти знаменитого сочинителя? И где, наконец, твоя ненаглядная, свободолюбивая и вольнодумная жена, мечтающая о богатом наследстве?

— Жену я выгнал сразу после первой книги. Она мешала мне мыслить! Она требовала, чтобы я разнообразил наши постельные отношения. Представляешь? Когда я в ударе, со мной трудно тягаться в этом интимном деле, это общеизвестно... Но я предпочитаю традиционный метод или иначе – старый казачий способ. Это когда мужчина наверху, а женщина – внизу. И что, ты думаешь, эта идиотка выдумала! Я же пишу по ночам, а она – вот же дура! – вообразила, что она со своей сексуальной неотразимостью невесть кто, и повадилась приставать ко мне с ласками и нескромными предложениями как раз тогда, когда ко мне являлась муза... Ну я и выгнал ее к чертям собачьим. Я имею в виду, конечно, жену, а не музу... Слышал бы ты, какой поднялся бедлам, когда я спускал жену вместе с ее мамашей с лестницы! Это было что-то вроде боя быков, и я был прекрасен в роли матадора! Как они обе визжали! Еще бы! Их выкидывали из дома писателя-миллионера! Ведь я неожиданно для них стал богатым мужем и зятем! Терять такой куш!.. Когда я был беден, теща ко мне иначе, как сукин сын, не обращалась... Старая перечница! Впрочем, я и сейчас-то не очень богат.

Он замолчал.

Я внимательно посмотрел на Юрка. Его вид и настроение мне нравились все меньше и меньше.

Уныние и внутренний разлад у него временами заслонялись бодрым, наступательным тоном и искусственно возбуждаемой развязностью.

У Юрка был такой же несчастный и в то же время остаточно-воинственный вид, как у Александра Васильевича Суворова на известном портрете кисти Иосифа Крейцингера. Портретист запечатлел Суворова незадолго до смерти. Великий полководец понимает, что все его победы – полнейшая бессмыслица, что они не нужны ни победителям, ни побежденным, что они ничто в сравнении с вечностью, которая – он уже видит это своим мертвеющим совиным глазом – неотвратимо стоит пред ним во всей своей ужасающей красе.

Юрок прятал от меня глаза мнимого победителя, который неожиданно потерпел поражение там, где не ожидал. На самом дне его глаз, я это видел, прятался страх.

Уже никогда ему не черпать радость полной мерой. Не отдаваться любви самозабвенно и до конца. Не наслаждаться дивным закатом на берегу моря. Не вдыхать полной грудью сырой воздух и не восторгаться усталой прелестью соснового бора поздней осенью, когда все в мире – тишина и вечный покой...

Теперь его чувства будут натыкаться на этот страх, который навечно поселился в нем и будет пребывать с ним до последнего его вздоха. И этот страх исчезнет лишь тогда, когда он исчезнет сам...

— И потом, она мне изменяла, – как бы оправдываясь, сказал Юрок о жене и с возмущением добавил: – да, да, изменяла! Притом буквально у меня на глазах! И цинично, лицемерно и безосновательно ревновала к другим бабам!

Вот таким он мне нравился! Сейчас в Юрке просматривался прежний веселый демагог. Уж не от него ли я слышал захватывающий рассказ о постельных забавах, которые он устраивал со своей женой и ее любовниками?

— А что касается юных созданий, – продолжил он, – то они, как известно, любят молодых, длинноногих и политически грамотных. А больных да старых они любят только за деньги. Да, деньги... Эх, если бы у меня были деньги!.. Но, увы, нету у меня этих маленьких кружочков, кои я так страстно люблю...

— Куда же они подевались?..

— А их никогда и не было! Я был так доверчив! Мой издатель заключил со мной такой людоедский контракт! Я в то время, ради того чтобы увидеть свою первую книгу напечатанной, готов был подписать все что угодно. Даже собственный смертный приговор... Попадись мне Мефистофель...

— Не отвлекайся... Ты подписал контракт...

— Да, а что мне было делать? И любой бы подписал, будь он на моем месте... Так что все эти разговорчики о моем богатстве не более, чем завистливая трепотня... Если бы моя жена и ее почтенная матушка знали это, воплей при расставании было бы куда меньше.

— Ты никогда не рассказывал мне, как вообще тебе удалось прорваться? Что тебе помогло, связи, знакомства? Везение?

— Всё вместе. И связи, и знакомства... И письмо... В первую очередь письмо.

— Письмо?

— Да, дело, видишь ли, в том, что почту в редакциях и издательствах давно уже не разбирают и, естественно, не читают. Окажись в сегодняшнем времени Достоевский или Чехов и отправь они свои шедевры, такие как «Братья Карамазовы» или «Дама с собачкой» в адрес любого издательства, их ждет судьба сотен и сотен наивных авторов, посылающих свои произведения в надежде, что они будут напечатаны, и чьи творения никто и никогда не прочтет, потому что они будут тотчас по получении отправлены усталой рукой скучающего от безделья и тоскующего от безденежья редактора в мусорную корзину. На что может рассчитывать неизвестный автор? Только на то, что, может быть, хотя бы прочтут сопроводительное письмо, торжественно лежащее на кирпиче из полутысячи страниц, который и есть собственно роман, призванный прославить имя автора в веках. Ты знаешь, какие письма пишутся обычно в таких случаях? Каждый автор знает... Роман, пишет автор, трогательно слюнявя кончик карандаша, нигде и никогда не издавался. Тон письма просительный, словно автор голоден и просит накормить его хоть каким-нибудь обедом: он согласен даже на макароны по-флотски... В конце литератор выражает робкую надежду, что редактор снизойдет... и напечатает многостраничный роман, в котором автор, превзойдя самого себя, раскрывает животрепещущие проблемы современности, мимоходом прогулявшись по категориям Добра и Зла. Конечно, и сопроводиловки тоже никто не читает... Если кто и прочтет, то лишь для того, чтобы, распалившись, воскликнуть в сердцах: «Никогда и нигде, говоришь? Никогда и нигде не издавался, говоришь, твой сраный роман? И правильно, потому что он никогда, слышишь, писатель херов, никогда и нигде не будет издан! Сколько вас развелось, писак проклятых, покоя нет! Всё пишут и пишут! Занялись бы лучше делом, чем людей от работы отрывать!» И, сняв башмак, – чтобы удобнее было! – ногой в дырявом носке, ухарски вскрикивая, трамбует роман в мусорной корзине. Я всё это знал. Надо было что-то придумать... Что-нибудь эдакое, исключительное. Что-то, что било бы в глаза. Чтобы задерживало внимание. Чтобы вырывало меня из заурядной массы. Чтобы про...ло редактора до печенок! Был момент, когда я подумывал отправить в письме, чтобы привлечь внимание, живого таракана или мумифицированную гадюку. Долго ломал я голову... Может, спрыснуть послание французскими духами? Или написать письмо разноцветными чернилами? Или отправить диппочтой на правительственном бланке, сейчас в подземных переходах можно приобрести что угодно... Я понимал, что в том, как будет написано письмо, моя слабая, но единственная надежда. И я написал письмо главному редактору нашего крупнейшего издательства «Симплициссимус» господину Иванову И.И. В письме было все то, о чем я тебе рассказывал, и даже более того... Я просил редактора, чтобы он, когда будет читать письмо, не наложил от возмущения сразу в штаны, а потерпел до встречи со мной, отставив мне исключительное право подтереть ему задницу страницами моего романа. Я писал, что уже много лет – после смерти Довлатова – место первого писателя России свободно. И скромно изъявлял готовность, если меня хорошенько попросят, это место занять. Дальше было делом техники, чтобы письмо попало к нему на стол. На мое счастье, редактор оказался человеком умным, веселым и дальновидным... Но это было еще полдела. Оставался еще издатель... Но тебе, вижу, не интересно...
— Нет-нет, интересно! Что ты теперь будешь делать?

— Как что?! Ты разве не слышишь, как натужно скрипят весы? Их кренит в одну сторону. В мире нарушено равновесие! Неужели я должен тебе, как малому ребенку, объяснять, что в мире тогда царят покой и всеобщее благорасположение, когда Добро и Зло уравновешивают друг друга? А сейчас Зло ощутимо возобладало. И если мы, здоровые силы общества, лучшие люди России, будем равнодушно взирать на то, как Зло раз за разом празднует победу, мир очень скоро разлетится на куски. Эх! – Юрок засмеялся и потер руки. – Через пару дней меня выпишут, вернусь домой и примусь опять писать книги... Мне еще так много надо сказать моему читателю... Что мне еще остается? Ты знаешь, оказывается, я уже не могу без этого... Это как добровольная повинность, от которой никуда не уйти. Я ведь и раньше писал...

— Но ты никогда не проповедовал. Помнишь, чем закончил Лев Толстой, возомнивший себя пророком? Слава богу, никто не читает его многостраничных нравоучений. И он останется для нас гениальным автором «Войны и мира»... А Солженицын?..

— Я ведь и раньше писал, – громко перебил меня Юрок, – только никто об этом не знал. И я не проповедую! В этом у меня со Львом Николаевичем серьезные расхождения. Я про-по-ве-дую?! Как ты мог сказать такую чушь? Откуда ты взял? Я объясняю людям, как надо жить. А это совсем другое! Толстой останется для нас гениальным автором... – передразнил меня Юрок, – как ты фальшив, банален... Прямо не человек, а какой-то школьный учебник о двух ногах...

— А каково чувствовать себя знаменитым?

— О, это... это такое возвышенное и возвышающее чувство! А почему ты спросил? Готовишься к славе? Хочешь быть во всеоружии?

— Просто интересно... Так, каково?..

— О, это неописуемо... Кстати, к этому привыкаешь быстро. Я имею в виду известность... Приятно, особенно поначалу, что тебя везде узнают. Да, привыкаешь быстро... И очень скоро тебе кажется, что иначе и быть не могло. И уже забыты годы, проведенные в унылом ожидании чуда. Когда каждый новый год убивал во мне надежду... Мог ли я представить себе такое, что вдруг стану известным... Конечно, в мечтах я порой заносился очень высоко и иногда видел себя на троне, но то в мечтах... А если еще вспомнить, сколько мы пили... И вообще, мне иногда хочется уснуть...

— И не проснуться...

— Нет. Проснуться, а мне...

— Двадцать лет...

— Нет. Десять... и завтра не надо идти в школу.

— Так не ходи...

— Я сделал открытие, – с таинственным видом поглядел по сторонам Юрок, – в сорок лет мне хочется жить ничуть не меньше, чем в восемнадцать. Я хочу жить! – со страстью воскликнул он. – Если бы ты только знал, как я хочу жить!

— Все хотят...

Юрок покачал головой.

— Так, как я, – он сурово посмотрел на меня, – не хочет никто.

Короче, если рассматривать исключительно техническую сторону вопроса, то можно было с некоторыми оговорками сказать, что мой опыт с Юрком удался: сглаз болезни прошел удачно, моего друга освободили из госпитального заключения, и он вышел на волю, тускло посверкивая своей лысиной.

Он вернулся домой и, по его словам, немедленно засел катать роман о короле...

Забегая вперед, отмечу, – со сдержанным прискорбием, – что ни одна книга знаменитого писателя больше не увидит свет.

Повторяю, Юрок произвел на меня странное впечатление. В нем как бы не было жизни... Вернее, это был уже не Юрок, а его неясная, слабая тень. Или – призрак, фантом, высунувший свой толстый нос уже из иного мира...

И хотя он говорит, что рвется к письменному столу, я думаю, он врет. И не только мне. В первую очередь – себе.

Юрок – бесплоден. Похоже, в нем иссякли чернила.

...На прощание он мне сказал:

— Я тут ходил по этому скорбному парку. Я представил себе, что это лес... Настоящий лес где-нибудь под Москвой... Хорошо бы умереть не в больнице, а в лесу... Постоянная мысль о смерти заслонила все... Эта мысль не закалила меня, она меня уничтожила... Меня уже никогда не сможет взволновать ветка сирени, выпавшая из тонкой руки прекрасной незнакомкой... Или случайно подслушанный разговор в автобусе... Или газетный обрывок, который гонит весенний ветер по безлюдному переулку... Я уже никогда не буду прежним... Это ужасно! Меня ничто не способно тронуть. Единственное, что меня еще может возбудить, это мысль о возможности бессмертия... Иногда мне кажется, что я уже умер, а вместо меня по земле разгуливает кто-то другой, взявший мой облик и имя... Я уже это говорил? Из меня будто вынули покой и восторг, которые я иногда испытывал при виде чего-то, что мне было мимолетно дорого... Еще совсем недавно я, как все нормальные люди, выйдя в трусах свежим рассветным утром на балкон и благожелательно оглядывая окрестности, мог, наслаждаясь чистым, прохладным воздухом, восторженно заявить во всеуслышание: Ах, как хорошо! Как прекрасен мир! Да здравствую я, живущий в этом прекрасном, всегда обновляющемся мире!

Юрок достал платок и поднес его к глазам.

— Это было раньше. Теперь я этого не сделаю... Меня постоянно занимает другое... Я и не подозревал, как это, оказывается, тяжело свыкнуться с мыслью о смерти... Как, оказывается, вообще трудно умирать! Хорошая фраза, не правда ли? На карандаш ее, на карандаш!.. Это надо будет использовать, когда буду писать роман «Жизнь и смерть». Простенько и со вкусом. Чем не «Война и мир»? Мои герои будут говорить о том, о чем не принято говорить... О смерти.
Только и только о смерти! Какая широкая, привлекательная и жизнеутверждающая тема! Это должно заинтересовать читателя... Надо на него, на читателя, навалиться и задавить своим безграничным кладбищенским интеллектом! Вот, видишь, каким я стал оптимистом... Мне почему-то кажется, что меня похоронят на Новодевичьем. Ты думаешь, по статусу не положено? Там хоронят только великих? А я кто?.. Но ведь дозволяется же простому смертному помечтать! Я уже живо – слово-то какое уместное – «живо»! – представляю себе, что вот я лежу в гробу, в вышине шумят кронами корабельные сосны, которые в избытке понатыканы повсюду на Новодевичьем. Что, там мало сосен? Странно, я думал иначе... Хотя, прожив в Москве всю жизнь, я так ни разу не удосужился посетить это веселенькое местечко. Да и когда? Среди тех людей, чей прах я имел честь предавать земле, все больше попадались люди незнатные, которые находили вечное успокоение на общедоступных кладбищах вроде Химкинского или Хованского... Да, так на чем я остановился? Ах, да, сосны... Итак, напряженное ухо ловит такие приятные и подходящие под общее настроение шум лесов, пенье птиц, что не хочешь, а помрешь – такое вокруг благолепие и правильный порядок... В руках думающих о сытном поминальном столе родственников цветы, купленные по дешевке на летучем базаре... А я, прекрасный своим чистым, просветленным, уже успевшим позеленеть лицом, вдруг к ужасу родных и близких, приехавших поучаствовать в занимательном представлении, встаю со своего деревянного ложа и, потрясая тронутыми тленом кулачищами, гласом велим возглашаю: «Будьте вы все прокляты!» Что, хорош пассаж? Ты знаешь, я тут подумал, а ведь хорошо, наверно, помирать, когда тебе восемьдесят! А девяносто? В девяносто – это уже не смерть, а одно удовольствие!.. Да, такие вот дела... Серега, послушай, я все о себе знаю. Никакой я не писатель. Так, неожиданно повезло... Обо мне скоро забудут, – Юрок всхлипнул. – И еще, чтобы не забыть. У меня, в моей писанине, главное – это слово. Слова я красиво пишу... Это я умею. Но так умеют многие. А надо, чтобы главным было другое – мысль! Мыслей у меня много, но мне всё никак не удается их выразить так, как я их понимаю... И я никому не нужен. И никто не повезет дорогой прах из Парижа в Москву. Зачем возить прах, это ведь так скучно?..

...И, действительно, зачем?

Может быть, жизни Юрку было отмерено аккурат до встречи с бессердечным Цвибельфовичем? И тот вовсе не из зловредности, а по соображениям своеобразно понимаемой им врачебной и человеческой этики, сообщил Юрку, что дни его сочтены.

Юрок совсем уж приготовился помирать... И страшное предчувствие на этот раз не обманывало его. И Цвибельфович говорил правду. А тут я, старающийся своим сглазом прогнать болезнь Юрка... Вот его предчувствие и было поколеблено. И потому Юрок такой безжизненный.

Отмерено же было Пушкину, Лермонтову, Гоголю, Чехову, Булгакову, Маяковскому, Есенину, Высоцкому, Довлатову... Российский список гениальных и выдающихся, которые умерли молодыми, может быть продолжен.

Не было у них будущего. И все эти глубокомысленные рассуждения о том, что они-де не написали еще чего-то там, что могли бы написать, если бы не ушли из жизни так рано, вряд ли заслуживают внимания. А не заслуживают по той простой причине, что не нами в этом мире установлен порядок вещей. Не написали бы они ничего. Потому что отмерено. Свыше...

Как это ни цинично звучит, но они и не могли написать ничего более значительного, нежели то, что написали.

Впрочем, и того, что написали, достаточно, чтобы понять, что сейчас воспроизводство подобных людей приостановлено и таких людей наши женщины больше не рожают. Увы...

Других рожают. Таких – нет.

...Я забрался в горние выси. Не моего ума это дело. Богу Богово, кесарю кесарево, а кесаревой жене – кесарево сечение, а мое дело – сторона.

И как бы я ни желал добра Юрку, а залезать в запретную зону, подчеркну – в случае с Юрком – мне не стоило.

Из всего этого вовсе не следует, что пафос настоящих строк состоит в том, что из пункта А в пункт Б отправился литерный поезд без машиниста. Поезд все равно прибудет когда-нибудь в пункт Б.

Хотим мы того или – нет.

Только в поезде этом не будет пассажиров...

Не правда ли, весьма глубокомысленный пассаж? Красиво и непонятно...

Глава 17

Я начинаю понемногу освобождаться от мыслей о Дине. Но как же бедна жизнь без любовных переживаний! Нежные чувства способны довести нас до отчаяния, до исступления, но когда их нет... В сердце, в ощущениях возникает пустота, которую замечают – спустя время – оставшиеся без душевной подпоры мозги.

Меня «заедает анализ»...

Сейчас я живу воспоминаниями. Они, как старые игральные карты, положенные – по причине износа – в дальний ящик стола. Они покрыты пылью времени и забвения.

Иногда я достаю их, сдуваю пыль и – ради минутной победы над скукой – раскладываю старушечий пасьянс.

Повторяю, я живу воспоминаниями. Если воспоминания осторожно дозировать, они восполняют, – к сожалению, в недостаточной степени, – отсутствие реальной жизни.

Пусть мир бушует за окном, нам и за закрытыми окнами неплохо. Тем более, что я опять весь погрузился (слово-то какое поганое! – напоминает школьный урок физики) в работу.

Неожиданно моя рука обрела прямо-таки воздушную легкость, иногда мне кажется, что она пишет независимо от моего разума. Я только угадываю ее движения – отнюдь не управляю.

Посмотрим, что из этого выйдет...

Может, я, и вправду, гений?

А кто это определит? Толпа, которую мы с натяжкой называем народом?

Критика? Господи, да когда она говорила правду...

Скорее всего, я сам себе высший судья, благосклонный прокурор и изворотливый адвокат. Кто как не я способен по достоинству оценить мои картины? Я выстрадал право называть свои картины либо гениальными, либо говенными.

По количеству мыслей, которые бушуют на беспредельных просторах моего сознания, я в последнее время сравнялся с рекордсменами по этой части – малярами.

И мне становится страшно за маляров.

Неужели можно жить с такой жутчайшей пропастью мыслей?..

И при этом еще не забывать о своей основной деятельности – покраске заборов?..

...Наконец я добрался до желтеньких листочков, изъятых у горбуна. Перед сном я просмотрел их. Сначала было трудно разобрать, что там нацарапано. Листочка местами из-за ветхости пришли в неудобочитаемое состояние, да и почерк писавшего оставлял желать лучшего, и мне довелось порядком помучиться, прежде чем я приспособился к достаточно сложным особенностям этого письменного памятника.

То, что я прочитал, заставило меня удивленно поднять брови.

Эти истончившиеся листочки были ничем иным, как записанным шатающимся детским почерком русским текстом Каббалы. На первой страничке так и было выведено – «Каббала». Я что-то слышал об этом мистическом учении, которое, насколько помню, предполагает способность некоторых людей, свято верящих в него, активно влиять на божественно-космический процесс.

«Летучий порошок, – читал я, лежа в кровати, – готовится из листьев секвойи...» Хотел бы я знать, где он в Москве разживется секвойей? Разве что в Ботаническом саду. И потом, секвойя – это что-то вроде огромной елки, у нее и листьев-то никаких нет. Одни иголки. Чушь какая-то...

Смотрю ниже. «Растирать пестиком из слоновьего бивня в медной ступе вместе с ядом гремучей змеи и канифолью...» Час от часу не легче! Ну, медная ступа – это еще туда-сюда: можно позаимствовать у Бабы Яги. Но яд гремучей змеи! Да еще с канифолью. Это ж какой надо иметь луженый желудок, чтобы без ущерба для здоровья принимать такое снадобье внутрь? А, судя по всему, оно именно для этого и предназначено...

Читаю дальше. Ага, вот оно. Все правильно... «Принимать по столовой ложке до восхода солнца вместе со святой водой из Вестмолоузского источника, стоя на коленях перед портретом Исфаила Бака. Через несколько мгновений во всех членах должна появиться дрожь, переходящая в удивительную, возвышающую душу, легкость. Затем наступает великое прозрение и свобода желаний. Первый полет не должен длиться более часа». Интересно знать, чем может закончиться такой полет? И кто такой этот Исфаил Бак? Почему так необходимо стоять перед ним на карачках? Он, что, Господь Бог?! И где этот чертов источник?

Надо бы вернуть эти пожелтевшие свидетельства всеобъемлющего клинического кретинизма их владельцу. А то еще чего доброго он, обнаружив пропажу, возобновит охоту на меня.

Сумасшедшие правят миром. Эти листочки – лишнее тому подтверждение. Стремление к власти – удел умалишенных. Все дело в степени их ненормальности. Если властитель – параноик, дело заканчивается тридцать седьмым годом или газовыми камерами... Если – подвихнувшимся алкашом, – развалом империи и гражданскими войнами. Хрен редьки не слаще...

Нет, раздумываю я, листочки нельзя отдавать в руки этого, по-своему талантливого, сумасброда. Если он научится летать... Для него, человека безмерно богатого, никакого труда не составит добыть необходимые для изготовления летательного снадобья ингредиенты.

Что ему слоновий пестик, портрет невыясненного Исфаила Бака, секвойя, не говоря уже о святой водице и канифоли... И тогда он взлетит, как ведьма на помеле! Взлетит, как пить дать, взлетит! И его никто не поймает. Даже Алекс, который, видимо, прекратил свои полеты из-за тучности. И потому скрывает от меня свои проблемы, делая удивленное лицо...

А для горбуна эти листочки – программный документ. Недаром он таскал листочки на себе, уложив их вместе с игральными картами в котомку калики перехожего...

Интересно, что там дальше. Но прежде необходимо выпить. Я встал с постели, подошел к шкафу, который выполнял у меня роль бара, и достал бутылку виски. Вот так-то лучше. А то недолго и самому заболеть душевной болезнью.

И вдруг меня, как громом, поразила мысль. Господи, что я делаю? Я же теряю время!

Я теряю время, а что ждет меня завтра, не знает никто. Кроме Создателя. А Он, как известно, не отличается чрезмерной болтливостью. Он ничего не скажет. Сколько мне отмерено?.. Не скажет ведь... Не кукушка... На примере Юрка я понял, какой хрупкой может оказаться жизнь. Любая жизнь. И моя – в том числе...

Дины нет, и неизвестно, когда она вернется. Я от нее уже давно не имею вестей. Я сплю с другими женщинами... Сплю, потому что я мужчина, и мне нужна женщина...

Я теряю время...

Мои мысли приобретают телеграфный стиль.

Это оттого, что я немного выпил.

На чем я остановился? Мне нужна женщина... Нет, не то. То есть, женщина, конечно, нужна, но я остановился не на этом. Ах, да, вспомнил. Я теряю время... Мне необходимо забрать свои вещи из дома Дины. Заодно все-таки узнать, нет ли новостей от нее или о ней.

Вырвавшись из логова горбуна, я так ни разу не был в особняке на Арбате. А там ведь мои картины, которые с некоторых пор опять стали мне дороги. И они должны вот-вот стать моим козырем в войне с незримым пока супостатом, в которого с некоторых пор для меня могут превратиться все те, кто – в перспективе! – способен помешать моим грандиозным планам.

Завтра же поеду и заберу, решаю я, и опять принимаюсь за чтение.

Смотрю следующие странички. Чем дальше в лес, тем больше дров.

Покончив с младенческой Каббалой, автор перешел к прогнозированию будущего. Ну и почерк же у него! Когда он все это писал? Сколько ему было лет? Почему он хранил всю эту галиматью? Неужели все властолюбцы ненормальны с детства?

А чем мы, все остальные, лучше?

Например, я, мечтающий о славе? Больной этой мыслью тоже с детства?

Почему я не могу жить спокойно без этой изнуряющей воображение и душу мечтой о славе?

Сколько люди совершили всяческого зла из-за низкого, подлого стремления к известности, восторженному обожанию, раболепному поклонению, оправдывая это невозможностью отказаться от неведомо как попавшего в их голову, когда они были еще детьми, всепожирающего желания выделиться из безликой массы людей и возвыситься над ней?

«Когда мир падет к моим ногам, – читал я, – я буду править людьми, как управляет дрессировщик цирковыми лошадьми или учеными свиньями. И тогда я буду счастлив. И мне будет хорошо...»

Нет слов, сказано сильно... Конечно, тебе будет хорошо, скотина!

Почему горбуну так не понравился Шварц? Ведь они похожи, как две капли воды.

«...И мне будет хорошо...»

Я вдруг понимаю, что и мне по душе эти слова...

* * *
...Я тяну время. Это отражается на многом. Я никак не могу решиться. Трудно стать негодяем. Трудно преодолеть короткое расстояние, ставшее неожиданно длинным, которое отделяет порядочного человека, каковым я всегда себя считал, от мерзавца...

Я бездельничал, слоняясь по квартире, когда раздался телефонный звонок. Я стоял рядом с телефоном, не решаясь снять трубку. Что-то говорило мне, что звонок не совсем обычный. Так и оказалось.

— Это Марго, – услышал я мальчишеский голосок.

Я переминался с ноги на ногу.

— Это Марго, – опять сказала она и засмеялась.

Почему бы и нет, подумал я... Девица сочная, молодая... Пусть приедет, что-то же в ней есть помимо проколотого булавкой пупка...

Короче, приехала она. Юная, соблазнительная, в джинсах и короткой майке, позволявшей любоваться отрытым загорелым животиком с очаровательным пупком.

Едва поместившись в дверном проеме, рядом с ней стоял огромный детина, одетый, как мне поначалу показалось, в форму капитана дальнего плавания. На детине была фуражка неизвестного яхт-клуба. Это я увидел, когда присмотрелся к детине и его одежде более внимательно. У моряка были наивные голубые глаза жулика, белозубая улыбка и коротко подстриженная светлая борода.

— Исфаил Бак, – вежливо представился гигант.

У меня брови поползли вверх.

— Шучу, – успокоил меня яхтсмен, – Виталий.

И протянул лопатообразную ладонь, которая оказалась на ощупь удивительно мягкой.

Я посмотрел на Марго.

Если она спит с этим викингом, ей, должно быть, приятно прикосновение его больших, широких ладоней.

...Накануне я сглазил предполагаемых любовников Дины. И теперь жил в ожидании сообщений в газетах о смертях знаменитых теноров и импресарио.

Я представил себе, как миланский театр «Ла Скала», не выдержав-таки верхнего «ля» моей бывшей возлюбленной, рухнул и погреб под своими обломками весь цвет современного оперного искусства, включая Корелли, Доминго, Паваротти и Коррераса, которые как раз в этот расчудесный летний вечер, думал я, развлекали обвешанных драгоценностями толстосумов, хором распевая веселые песенки из оперы Верди «Аида»...

(При этом, конечно, Дина не должна была пострадать. А вот осознать – должна...)

Ах, как прекрасно, должно быть, звучали голоса великих под сводами лучшего театра мира! Как, вероятно, неистовствовала публика, потрясенная ангельским пением вышепоименованных солистов! Какие бушевали аплодисменты, как восторженно надрывали глотки бисирующие молодые люди, любящие почему-то всегда и везде бывать вместе!

Но о жалости следовало позабыть.

Сглаз должен был быть основательным.

Окончательным и бесповоротным.

Мой беспощадный, свирепый сглаз должен был пробрать до печенок весь подлунный мир.

На свете будет еще много всяких там Корелли и Паваротти.

Одним Паваротти меньше, одним Паваротти больше... Какая разница?..

Оглашая окрестности ужасающими звуками, прекрасные стены величественного здания покроются безобразными трещинами сразу в нескольких местах. Стены грузно осядут, поднимая красную пыль до самых небес, раздастся жуткий стон тысяч людей, и...

Никем и ничем непобедимое желание разрушать, калечить, уродовать, ломать, крушить, приводить в негодность, садистски при этом похохатывая, заложено в нас с детства.

Я предвкушал дьявольское наслаждение...

Хотя и предполагал, что сглазить ее любовников мне будет не просто. Как-никак у Дины в предках – всякий цыганский сброд во главе с шаловливым бароном и успешно волхвовавшей бабуленцией. Дина могла и воспрепятствовать...

— У вас нет случайно с собой свежих газет? – обратился я к викингу. В последнее время в моем голосе – я это слышу! – все чаще появляются ноюще-визгливые нотки, какие бывают у сварливых старых перечников, которым, как ни старайся, никогда не угодишь.

Молодые люди устроились в креслах. Гигант сидел в напряженной позе, держа капитанскую фуражку на коленях. Когда он снял свой замечательный головной убор, то на макушке его светловолосой головы обнаружилась неожиданная плешь, которая напоминала миниатюрное плато.

На это плато очень хотелось поставить блюдце, на него – чашечку, в нее налить чаю, положить три кусочка сахару и, дождавшись, когда сахар начнет оплывать и опадать на дне, ложечкой его размешать до полного растворения.

Марго развалилась в кресле, красиво скрестив ноги, и разглядывала картину Алекса, которую он подарил мне когда-то на день рождения.

На огромной картине был изображен сам Алекс, в ту пору бравый, тридцатилетний мужчина, который, казалось, в полном изумлении из своего далекого прошлого таращился на соблазнительный пупок Марго.

Мощная фигура Алекса разместилась на сюрреалистическом фоне обширного, вспученного с одной стороны (с известной долей уверенности могу предположить, что Алекс, когда писал картину, был безобразно пьян), клонящегося к горизонту, кладбища; позади Алекса виднелась надгробная плита с моей фотографией и датами рождения и смерти. Плита была грубой, кустарной работы. Видимо, автор посчитал, что после смерти я лучшей доли не заслуживаю, и потому плита получилась такой ущербной и вызывающе жалкой.

Когда писалась картина, дата смерти на могильном камне была удалена от момента написания несколькими последующими годами жизни. Моей жизни.

Таким образом, поставив мою жизнь в столь жесткие временные рамки, Алекс недвусмысленно призывал меня готовиться к смерти, причем не просто к смерти, а к смерти в установленный день и год, в соответствии с датой на могильной плите.

Против его ожиданий, мне удалось ловко проскочить эту печальную дату, и уже несколько лет я жил, как бы беря годы у жизни взаймы, значительно превысив отведенные мне скупым Алексом полномочия живучести.

По этому поводу мой жестокосердый друг, всегда обожавший кладбищенский юмор, как-то с укором заметил, что я, по его мнению, основательно зажился, чрезмерно задержавшись на этом свете и, видимо, решив установить рекорд долголетия для художников моего класса. «Уж не на бессмертие ли ты замахнулся?» – ревниво поглядывая на меня, поинтересовался он...

— Газет нет, – ответила за викинга Марго, – зато есть письмо от моего папахена.

И она протянула мне конверт.

Что-то слишком много я стал получать писем в последнее время. Возрождается эпистолярный жанр?

Я бросил письмо на стул.

— Виталий у нас певец, – с гордостью сказала девушка и бросила на гиганта ласковый взгляд. Тот слегка зарделся.

— Хотите спеть? – любезно осведомился я. – Могу саккомпанировать на рояле...

— Нет, нет! – заволновался викинг. – Я сегодня... – он замялся.

— Не в голосе?.. – подсказал я.

— Да... то есть, я хотел сказать, что публично пою только под фонограмму... – выпалил он и салфеткой вытер пот со лба. Похоже, длинные разговоры не его стихия.

— Что будете пить? – спросил я, заходя за их спины. – Не желаете крысиной настойки? Или адской смеси из толченых листьев секвойи и святой воды из Вестмолоузского источника, приправленной ядом гремучей змеи?

Я увидел, как напряглась голова гиганта. Он, видно, соображал не слишком расторопно. Мне показалось, что я услышал, как у него зашевелились уши.

Марго засмеялась.

— Я бы выпила кока-колы...

— Не держу. Я бы мог вам предложить виски, но у меня сегодня препоганое настроение, и я не намерен ни с кем делиться свои любимым напитком...

— Тогда принесите воды.

— Я передумал. Я вовсе вам ничего не дам.

— Чего это он?! – повернулся к Марго обладатель примечательной плеши.

— Марго, – сказал я, – я полагал, вы приедете одна, и мы с вами мило скоротаем время, а вы притащились ко мне с каким-то свинопасом, от которого за морскую милю воняет сухопутной крысой... Скажите, цель вашего визита состоит лишь в том, чтобы вручить мне письмо вашего батюшки? Или в чем-то другом? На примере своего отца вы уже поняли, что со мной шутки плохи... Кстати, как его здоровье? Он еще не окочурился?

Гигант взирал на меня, широко разинув рот.

— Спокойно, Виталик, – остановила Марго своего спутника. Она нервно прищурилась.

— Марго, я жду...

— Видите ли, я бы хотела объясниться, – проговорила Марго голосом, совершенно не напоминавшим ее прежний мальчишеский говорок. – Мы с Виталиком действуем практически без ведома отца. То есть, я хотела сказать, что если бы не было письма отца, я бы все равно приехала к вам... Да, забыла сказать, Виталик – мой старший брат.

— Вот как? Что-то мало вы похожи друг на друга... Да и на вашего, как вы говорите, папахена – тоже...

— Тем не менее, это так. Мы брат и сестра. Виталик недавно вернулся...

— Из заключения?..

— Зачем вы так? Он учился за границей... пению...

— И где же он учился? – спросил я, внимательно посмотрев на гиганта. У меня пропало всякое желание устанавливать на его плешивой макушке чайный прибор. Мне вдруг захотелось совсем другого. Например, треснуть по его башке чем-нибудь увесистым...

— В Италии. В Милане... – любовно глядя на бородача, ответила Марго.

— Ну и?.. – сдавленным голосом спросил я. Желание треснуть бородача по голове становилось нестерпимым...

— Дело в том, что...

— Ну?..

— Дело в том, что она случайно присутствовала при телефонном разговоре Виталика со мной...

— Она? Кто это она?..

— Ну, она... Дина. Я как раз говорила ему о переполохе, который вы учинили в нашем доме. Назвала вашу фамилию. Виталик, переспросив, повторил за мной... Вот она все и узнала...

— Дальше...

— Она просила вам передать вот это...

— Опять конверт? – усмехнулся я. Господи, прямо-таки какой-то парад писем!

В руках Марго держала маленький конверт. Розового цвета. Розового будуарного цвета. Какая пошлость! Нет, Дину решительно нельзя оставлять надолго без присмотра!

Как только я упустил ее, она мгновенно превратилась в ту порочную, потасканную девчонку, которая при первой нашей встрече залихватски свистела возле спальни. Господи, ну почему мне так не везет в последнее время?

Дина, Дина, любовь моя... Зачем ты все это делаешь?! Дина без руля и без ветрил... Связаться с этим типом!.. Я опять посмотрел на бородача. Какая же пошлая рожа у этого Нибелунга!..

Вскрыв конверт, я обнаружил в нем аккуратно сложенный носовой платок. Развернул и в уголке увидел знакомую монограмму. Серебряная нитка на белом фоне. АВЭ. Александр Вильгельмович Энгельгардт.

Вспомнились Венеция и почудившаяся мне, как я тогда подумал, истерика Дины. Значит, не почудилась... И Дина действительно вытирала тогда слезы платком Алекса...

В конверте кроме платка больше ничего не было. Узнаю Дину. Вечно она со своими причудами...

— Спасибо, – сказал я и не узнал собственного голоса. – Как она... там?.. – обратился я к бородачу.

— Поет... – покосившись в мою сторону, ответил гигант.

— И хорошо поет?

— Восхитительно! Она... – викинг засуетился и полез в карман. Он достал малюсенькую шпаргалку и по ней, запинаясь, принялся читать:

— Вокальный, контральто, трели... э-э... бельканто...

— Простите мне мою бестактность, – перебил я его, – но мне хотелось бы знать... В каких вы отношениях с... Диной?

Гигант насупился и с достоинством отчеканил:

— Нас связывают...

— Ни слова больше!..
— Нас связывают только...

— Я же просил... Лучше скажите, кто такой Исфаил Бак?

— Вот по этому поводу мы к вам и приехали, – оживилась Марго. – Как бы вам это сказать... Бак – не человек...

— А кто же он?

— Ну, есть Бог... Есть Дьявол...

— Вы уверены?

— Конечно! А вы разве нет?

— Не знаю...

— А я знаю! Есть Бог! Есть Дьявол! И есть Бак. Его придумали... Его вывели, как новый сорт кукурузы или тыквы... И он теперь действительно существует.

— Вы его видели?

— Я нет. А вот мой батюшка...

— Ах, вот как, ваш батюшка?..

— Да! Он с ним разговаривает! Каждую ночь!

— И что же они обсуждают?

— Исфаил Бак дает отцу уроки...

— Хорошего тона?..

— Можно сказать и так... Он учит его, как надо править миром.

— Сумасшествие какое-то...

— Да, править миром... И отец, по мнению Бака, оказался способным учеником...

— Но о мнении этого легендарно-мифического Бака вы ведь знаете лишь со слов отца, не правда ли? Так, может, Исфаил Бак лишь плод больной фантазии вашего сумасбродного папаши, и он существует только в его расшатавшемся за годы лихолетья воображении?

— Нет, – вздохнула Марго, – к сожалению, это не так...

— Но вы же сами говорите, что не видели его...

— Да, но... Я видела следы его пребывания! Он оставляет следы. Наш отец не курит, как вы знаете...

— Но прикурить дать может, – сказал я, вспомнив пистолетик-зажигалку.

— А после их ночных разговоров пепельница полна окурков. А я ведь знаю, что к отцу никто не приходил! Значит, Исфаил Бак появляется каким-то таинственным образом и...

— Вам-то что? Пусть себе появляется... Покурит, покурит и исчезнет.

— Да, но Исфаил Бак в последний раз велел отцу избавиться от нас. От меня и Виталика! Он приказал отцу отправить нас...

— На Колыму?

— Если бы!.. Этот окаянный Исфаил придумал кое-что похуже. Нас ждет смерть через повешение... Бак сказал, чем страшнее мучения, которые испытывает умирающий перед смертью, тем быстрее его душа попадает в рай... и после казни нас с Виталиком, якобы незамедлительно, ожидает райское наслаждение... Отец сначала уперся, как же это так, заорал он, собственных детей да на виселицу, но Бак убедил его, что нам же будет лучше, если мы с Виталиком, не успев порядком нагрешить, побыстрее покинем этот мир.

— Старик совсем рехнулся... – подал голос Виталик. – Подручные папахена уже принялись сооружать эшафот. Прямо в гостиной! Бак сказал папахену, что лично будет присутствовать на процедуре казни, потому что хочет посмотреть, как отец будет руководить всем эти делом и многому ли тот у него научился. Папахену так понравилось, что Бак будет лично присутствовать, что он тут же распорядился начать сооружение эшафота. Он Бака очень уважает...

— М-да, вам крупно не повезло. Думаю, что ваш папаша уже давно не в себе и ему не мешало бы обратиться хотя бы к психоаналитику.

— Был тут у нас один психоаналитик... – криво усмехнулась Марго.

— Представляю себе его конец...

— Да, он продержался минут пять. Когда он начал воздействовать на отца с помощью молоточка, которым поочередно принялся колотить его то по правой, то по левой коленной чашечке, в ход пошли папины пистолетики. Только мы этого психоаналитика и видели...

— Неужели он прикончил бедолагу?..

— Нет, а стоило бы... Разве можно было вообще дотрагиваться до отца?! Этот психоаналитик просто болван! Надо было бы ему догадаться, что человека нельзя просто так колошматить молотком по коленям! Папаша страшно рассвирепел. Он был просто вне себя! И как только он потянулся за своими пистолетиками, психоаналитик бежал через окно, разбив своей лысой головой бронированное стекло... Отец уже предъявил счет фирме, которая устанавливала эти стекла...

— Я думаю, вашему отцу поможет только клиника имени Сербского. Там владеют технологиями вправления мозгов. И, причем, не только здоровым, но и больным пациентам. За долгие годы там наработали такие приемчики, что о-го-го! – враз вылечат...

— Я хотела просить вас...

— Нет, нет и еще раз нет! И не просите. Я не психоаналитик...

— Но вы же можете, используя ваш выдающийся талант, – вкрадчиво сказал Виталик, сумев неожиданно для меня сложить достаточно длинную фразу, – так сказать, сглазить...

— Так сказать, сглазить... Что я вам лесная колдунья, что ли?! Начитаются, понимаешь, всяких эзотерических книжечек... Я вам вот что скажу... Бежать вам надо, бежать!

— Сергей Андреевич, ну, пожалуйста, – умоляющим голосом воскликнула Марго, – что вам стоит? Хотите, я перед вами на колени встану?

— Не хочу.

— Я все готов отдать... – страстно прошептал Виталик ярко-красными губами.

Что ты можешь отдать, ничтожество! – подумал я...

— Прочтите хотя бы письмо, – упавшим голосом произнесла Марго.

— Будь по-вашему...

К этому моменту мое терпение лопнуло. Я взял конверт в руки. Холодно глядя в глаза Марго, я неторопливо разорвал его на множество мелких клочков и бросил все это в пепельницу. Затем поднес к ней зажигалку...

Марго и ее телохранитель, как завороженные, следили за моими действиями.

— Вопросы, поданные в письменном виде, – сказал я, когда костерок погас, – рассматриваться не будут. Впрочем, и в устном – также...

В моих руках гости увидели бейсбольную биту.

Я уже знал, как надо разговаривать с этой публикой.

...Опережая вопли хозяина, вниз по лестнице, подпрыгивая на ступеньках, катилась великолепная морская фуражка с белоснежным верхом и синим околышем, надпись на котором утверждала, что обладатель дивного головного убора является непременным членом сочинского яхт-клуба.

Скача, как заяц, вслед за фуражкой по лестнице несся бородатый мужчина в наглухо застегнутом морском кителе и широко раскрытым ртом извергал проклятия.

Движения мужчины были несколько беспорядочны. Это происходило потому, что он руками, вместо того чтобы помогать ими себе при беге, держался за окровавленную голову.

Рядом с ним, нос в нос, пытаясь обойти на повороте, стремительно шла по дистанции красивая девушка, на пупке которой внимательный взгляд – не будь бег юной особы столь стремительным – рассмотрел бы украшение в виде серебряной булавки. Глаза девицы были полны ужаса.

Не полагаясь полностью на свой талант чудотворца, я для подобных визитов припас бейсбольную биту, зная по фильмам, как ей удобно отмахиваться от врагов.

Но Дина!.. Неужели этот Виталий?..

Подумалось, напрасно я сглазил весь мужской цвет мировой оперы. Всех этих Паваротти и Корелли. Ведь миланская опера может остаться без сладкоголосых певунов, и ее хозяевам придется обращаться за подмогой к дирекции Большого театра.

Разорвать и сжечь письмо... Жест, конечно, красивый. Но я так никогда и не узнал, что же там нацарапал сумасшедший горбун.

В связи с этим я некоторое время испытывал смутное сожаление, потом успокоился, вспомнив, что из подобных опрометчивых поступков состоит большая часть нашей жизни.

Я был по-прежнему на распутье. Несмотря на открывшиеся мне откровения, я продолжал сомневаться в правильности принятого решения.