вионор меретуков : Меловой крест - роман, 19 глава
08:01 06-12-2013
Глава 19
...Зачем-то я поехал к Сёме. Может, потому что меня страшила моя пустая квартира, и мучила мысль, что мне надо будет как-то убивать время, слоняясь по комнатам в поисках утраченного рая? Да, убивать время, приканчивать то, дороже чего может быть только жизнь, которая, если разобраться, и есть время! Твое время, твое отмеренное Богом персональное время... Вместо того чтобы делать дело. Делать дело надо... Так говаривал, театралы знают, один небезызвестный чеховский персонаж, сам ни черта не делавший, но призывавший к активной деятельности других.
Или поехал я к Шварцу по другой причине? Бывает так, уже решишь не поддаваться уговорам и не ехать куда-то, где тебе, ты это твердо знаешь, будет и скучно и муторно, но, тем не менее, едешь, проклиная себя за слабость воли, а уломавшего тебя приятеля – за назойливость.
— Ты, правда, можешь сглазить кого угодно? Говорят, что... – тихо спрашивал Сёма, отворачиваясь от таксиста, чтобы тот не слышал.
— Кто говорит? – лениво переспрашивал я и отворачивался в свою очередь от Шварца, сонно поглядывая на мелькающие за окном улицы, толпы пешеходов и стада машин.
— Да все говорят!.. Сереженька, сглазь Алекса! Этого мужепёса, возомнившего себя громовержцем. Шандарахни по нему своим волшебным талантом чернокнижника! Знаешь, так широко, по-нашему, по-русски! Эх, раззудись плечо... Чтобы от него, от Алекса, остался только вишневый блейзер!
— Сёма! – повернулся я к нему. – Почему ты постоянно провоцируешь собеседника на разговоры вокруг еврейской темы? Раньше мне всегда казалось, что это русские виноваты, если в компании вдруг возникают разговорчики об этом... Теперь вижу, это вы... Шварцы! Чтобы потом обвинить русских хамов в антисемитизме...
Шварц рассмеялся.
— Это мы защищаемся... Опережаем вас, дураков. Со времен известных и неизвестных евреи должны были вертеться, как ужи на сковородке... Мне, например, в каждом слове, произнесенном не мной, слышится подтекст. Хотя на самом деле его может и не быть. Я всегда настороже. Это уже в крови... Ты знаешь, я ведь не всегда был евреем...
— Ты неисчерпаем, ты неистощим, ты бездонен, о, беспутный сын Рахили и Авеля... Как это – не всегда был евреем?! Кем же ты был? Персом? Халдеем? Или, может, печенегом!
— Если ты и читал Тору, то так, как ее читают безбожники, то есть слева направо. А надо – справа налево. Поэтому ты не знаешь, что у Рахили и Авеля не могло быть детей... А я сын Авеля Шмулевича и Фаины Моисеевны... Запомни, Авеля и Фаины. И до шести лет я вообще считал себя человеком без национальности, поскольку, что такое национальность, узнал, когда кто-то из окружающих сказал мне, что я еврей. Это меня так потрясло, что я несколько дней не подходил к зеркалу. Я тогда, пожалуй, впервые в жизни по-настоящему задумался о себе как о самостоятельной личности. Должен заметить, что, обозначив мою национальную принадлежность, мне никто не удосужился объяснить, что вокруг меня были просто залежи евреев, среди которых были и мой отец, и мать, и их многочисленные близкие и дальние родственники. Я был засыпан евреями, как снегом. Но я долгое время – вот же дурачок! – полагал, что во всей семье Шварцев еврей только я один, а остальные – не евреи. И это оказало влияние на всю мою последующую жизнь. Я тогда впервые познал, что такое быть одиноким... Ну вот, мы и приехали...
Шварц жил на Мясницкой. Его двухэтажная квартира, которую он получил еще в коммунистические времена, была огромна. Естественно, картины, дорогая мебель... Собственно, Шварц занимал три этажа, потому что еще один этаж был отдан под мастерскую.
— Сёма, тебе не тесно здесь, в этом бидонвиле? Я тоже хочу хибару в три этажа с мастерской, в которой бы стояли удобные диваны для совместного отдыха с прелестными натурщицами... Сема, мне сорок лет, а у меня до сих пор нет настоящей мастерской... Я работаю где и как придется.
Шварц плотоядно ухмыльнулся:
— Работать надо, друг мой! Работать! За всем этим стоят годы и годы самоотверженной работы! Я заслужил!.. Я все это нажил непосильным трудом... Вот, будешь хорошо себя вести, и у тебя будет такая же квартира... Но как ты бестактен, однако... Напросился в гости, а теперь кроешь хозяина, будто он вор какой... Знал бы ты, как долго я шел к материальному благополучию! Когда я, бедный, некрасивый еврейский юноша, удостоился первый раз доброжелательного внимания критики, – в «Вечерке» меня похвалил какой-то сострадательный журналист, обычно специализировавшийся на статьях о весеннем севе, коровах-рекордсменках, надоях и прочем сельскохозяйственном говне и временно брошенный руководством газеты на место ушедшего в отпуск штатного искусствоведа, – то со мной сделалась истерика. Я рыдал от счастья! Я подумал, что теперь мое имя узнала вся интеллигентная Москва. Ты знаешь, что он написал, этот говночист? Вот, послушай. Я помню этот опус наизусть. «Пришла страда. Страда нового художника. Имя ему Симеон Шварц. Имя, вызывающее в памяти бессмертное творение великого русского художника под названием «Грачи прилетели». Шварцы прилетели... Шварцы прилетели... В добрый путь, художник Симеон Шварц. Мы будем внимательно следить за вашим творческим полетом!» Что будешь пить? Виски? Водку?
В гостиной стоял рояль. Я посмотрел на Сёму. Он усмехнулся. Он знал о моей слабости. Обожаю хорошие инструменты. Я музыкант-любитель и, надо признать, любитель неважный. Но Равеля играю вполне сносно...
Большую комнату наполнили божественные звуки. Я из заключительной части «Отражения» с выгодой для себя выдрал несколько умопомрачительно торжественных аккордов, которые мне удалось взять без ошибок. Казалось, рояль играл сам. Без моего участия.
Как кисть, которая создала картину, где улица, женщина и мальчик под дождем...
Я закрыл глаза. Запахи уставшего за день моря и знакомых духов, переплетаясь и требовательно взывая к смутным воспоминаниям, вдруг нахлынули на меня из прошлого и окатили мягкой волной... Я отнял руки от клавиш и приблизил их к лицу. Пальцы исходили этими запахами, как ядовитый сказочный цветок исходит прельстительным и сладостным соком...
— Ушла поэтичность, – услышал я голос расчувствовавшегося Шварца. Он неслышно подкрался ко мне. В руках он держал два стакана. – Ушла поэтичность, женственность... Ушло то, что должно побуждать человека творить...
— Женственность? Какая еще, к черту, женственность? Как это понимать?
— Узнаю тебя... Ты всегда был невеждой... Ничего не читаешь... Женственность, Сереженька, надо понимать так, как об этом писал Ромен Гари. Ты хотя бы знаешь, кто такой Ромен Гари? Так вот, он говорил, что женственность – это нежность, обостренная чувственной отзывчивостью. Это утонченность мировосприятия. Как у Иисуса... А сейчас? Человеческие души словно сработаны из дерева, вытесаны топором деревенского плотника, привыкшего ставить пятистенные избы и мастерить грубые осиновые домовины. Жестокий век... Впрочем, тебе всего этого не понять... Ты сам стал похож на деревянного истукана. Раньше ты был тоньше. Это я тебе как друг говорю...
— Жаль, что здесь нет Юрка, – я взял стакан и сделал хороший глоток. – О, Сёма, ты вырос в моих глазах на целый сантиметр: виски что надо! Да, жаль, нет Юрка... Вы бы спелись. Поэзия, поэтичность, тонкость человеческих душ... И это говорит человек, который всю свою сознательную жизнь только и делал, что ради денег и собственного благополучия прославлял быдло, малюя плакатных победителей соцсоревнований... А что ты сделал с Майей? Бросил святую женщину! И ты еще смеешь говорить о душе!
— Каюсь, каюсь и еще раз каюсь! – Шварц поставил стакан на крышку рояля. – Моя жизнь не была свободна от ошибок. А кто не ошибался? Скажи, кто? Может, ты? А кто рисовал мордатых доярок с пудовыми грудями и тевтонистых комбайнеров с квадратными подбородками? Не ты? Чего уж там... Все мы хороши. Все мы дети этого кошмарного века. Все мы вышли кто из ленинской жилетки, кто из сталинской шинели, кто из хрущевской косоворотки... Сколько напрасно потеряно времени! – воскликнул он, любовно оглядывая богатую обстановку гостиной. – И теперь, на склоне лет, я все чаще вспоминаю слова Николая Островского, этого несчастного фанатика, который положил свою юную жизнь на алтарь фальшивой идеи, но которому нельзя отказать в таланте, мужестве и непобедимой вере в красивую мечту. Да и как можно его забыть! Ты помнишь его торжественное обращение к воображаемым потомкам, переполненное банальностями и лживым пафосом?
— Сёма! Заткни фонтан! Ты болтлив, как деревенская кумушка. Лучше освежи бокалы.
— Нет, нет! Я должен произнести эти слова, они так подходят к сегодняшнему моменту! «Жизнь человеку дается один раз...» Какая прозорливость, какое точное попадание в цель! – один раз! «...и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно...», ты обрати внимание, какое миленькое словечко! – мучительно! «...мучительно больно за бесцельно прожитые годы...» Нет, каково! Гениально! «...чтобы не жег позор за подленькое, мелочное прошлое, чтобы, умирая, мог сказать, вся жизнь, все силы отданы борьбе за счастье трудового народа!» Хорошо, что он умер тогда, в тридцатые... Интересно, что бы он сказал теперь, если бы восстал из гроба и посмотрел по сторонам? Наверно, тут же лег бы обратно... Ради того чтобы люди жили в коммунистическом рае, где все одинаково счастливы и богаты, были уничтожены миллионы людей! Подумай, миллионы ни в чем не повинных людей! И он, Островский, в этом участвовал... А в каждом человеке, как известно, живет своя Вселенная. Значит, были уничтожены миллионы Вселенных! И зачем надо было бороться за счастье, даже, если речь идет не об одном человеке, а обо всем человечестве... Бороться... Борются пьяные мужики в подворотне... А счастье... Оно приходит само. Или не приходит. Это уж как повезет. Нынешние двадцатилетние, ради которых и были уничтожены эти миллионы человеческих жизней, мало что знают о тех, кто верил в коммунистическую утопию. У них на уме только пиво и футбол... Они ходят по земле, где на каждом шагу каждый день по нескольку раз слышат имя Ленина и его кровавых подручных. Улица Ленина, Ленинский проспект, Свердловская область, Ленинградская область... В кабинетах на Лубянке и сейчас висят портреты Дзержинского... Ничего не изменилось! Мы продолжаем жить в Советском Союзе, правда, в слегка кастрированном Советском Союзе. Без Прибалтики, Средней Азии, Украины и так далее...
— Что ты хочешь этим сказать?
— А то, что нынешнему поколению на все это наплевать! Наплевать! Зачем тогда, спрашивается, были уничтожены миллионы жизней? И сотни миллионов во всех концах мира продолжают до сих пор на себе чувствовать впрямую или опосредовано последствия того Октябрьского Апокалипсиса. Господи, да что говорить! Мы живем в стране, где улицы, города, области носят имя злодея, по сравнению с которым Адольф Гитлер был лишь шаловливым мальчуганом, из вредности накакавшим в штанишки!
— У тебя нет за пазухой других тем для разговора? Я устал от твоего карканья...
— Это не я каркаю! Это твой Юрок каркает... Я лишь высказываюсь... А Юрку действительно пора прекратить каркать! А то докаркается до мировой революции! В каждой книге он сокрушается по поводу того, как низко пало все, что нас окружает! И искусство, и музыка, и литература, и театр, и нравы! Да, пало, ну и что из того?! Так было всегда... Но Юрок, как тот революционер, который мучительно скорбел, что человек наделен лишь одной жизнью, хочет воспрепятствовать человечеству в его необоримом и целенаправленном стремлении рухнуть в пропасть. Успокой этого пророка, никто никуда еще очень долго не упадет. Расстояние до гибельного края измеряется тысячелетиями, если не миллионолетиями.
Я вспомнил Сан-Бенедетто, синьора Мальдини, Стояна, Антонио, наши шутливые разговоры, Дину... Ах, Дина, Дина... Помнится, она и Мальдини – или Антонио? – говорили что-то похожее...
— Ты сам себе противоречишь, – лениво сказал я и закрыл глаза.
Я с удовольствием отдался воспоминаниям. И – по обыкновению – старался отбирать только те воспоминания, которые были мне приятны. Действуя таким образом, насильственно управляя своей памятью, я вновь увидел открытый ресторанчик, высокое небо, бездонные глаза Дины, рекламной голубизны море...
А Шварц долбил мою голову, как дятел:
— Если нам кажется, что и петь стали хуже и писать стали хуже и что всем этим безобразием заправляет некая злая сила, то точно так же испокон века считали так называемые лучшие представители общества. Вроде Чернышевского, Добролюбова и Герцена, что б им обосраться на том свете!.. Надо понять, что повлиять каким-либо образом на развитие общества невозможно. Это доказывает вся история человечества. Общество развивается по законам, которые невозможно спрогнозировать. Оно развивается не по законам эволюции, а по законам беззакония и абсурда... Об этом еще Лев Толстой говорил. Правда, другими словами...
— Сема, что ты несешь?! У меня от твоей болтовни разболелась голова... Сколько словесного мусора... Ты меня заговорил! Мне кажется, я вижу перед собой не одного Шварца, а двух. И каждый, не слушая другого, талдычит о своем...
— Провались все пропадом! – рявкнул Шварц. – Пусть все идет своим чередом. Кто-то, из слабонервных крикунов и паникеров, начнет призывать... Ах, мы не можем оставаться в стороне, когда речь идет о нашей смене, о будущем России, о европейской цивилизации! Ах, ах, как же так... Молодежь развращена, и все такое... Надо что-то делать, надо куда-то бежать, надо что-то предпринимать, надо что-то перекрыть, надо кого-то спасать, надо куда-то спешить! А то, не дай Бог, что-нибудь случится... Болтуны проклятые! Представь себе, идет пассажирский поезд, а ты, человек отчаянный и решительный, решил, встав на рельсы, помешать его движению, то есть остановить многотонную махину, мчащуюся со скоростью ста пятидесяти километров в час... Вот ты расставляешь в разные стороны руки, как бы пытаясь поймать уличного воришку, а поезд – что ему какой-то человечишка, состоящий из хрупких косточек и говна, – мчится как ни в чем не бывало, и ты мгновенно превращаешься в лепешку. Вот так же и с развитием общества в России...
Сема был пьян. Я заметил это не сразу. Похоже, он пил с утра. Еще до того, как добрался до кабинета Бовы. Или прикидывается?.. Я еще раз подумал, что Юрка явно не хватает... Они бы с Семой схлестнулись...
— Кто играл на рояле? – вкрадчиво спросил я.
— Не скажу! – воскликнул Шварц. Он вдруг стал увлеченно размахивать руками, будто перед ним оркестр и он им руководит. – Вот написал Александр Исаевич, – кстати, отчество у него подгуляло, какое-то оно подозрительное, – да, так вот, написал он, значит, как двести лет русские и евреи вместе жили... Большой труд! На многих страницах... Что он там о евреях написал? Не знаю – не читал... Но, скорее всего, какую-нибудь гадость. А что он может еще о евреях написать... Да... И, думаю, там нет ни слова о том, что очень часто наши отечественные евреи ведут себя так, будто они самые что ни на есть русские. Природных русаков давно перестали занимать такие понятия как национальная гордость и единение в тяжкие минуты испытаний. Взять тот же терроризм. В стране траур, а у нас в кабаках веселье, по всем каналам идут раскудрявые рекламы, где белокурые шлюхи нахваливают прокладки с орлиными крыльями. Даже в прогнившей Европе скорбели простые люди. Поминальные свечи зажигали... А у нас? Всем на все наплевать... И только евреи, взявшие на себя... Кто бьет тревогу, кто печется о благе государства?.. Мы – российские евреи!
— Я тебя спрашиваю, кто играл на рояле?
Шварц замолк и уставился на меня.
— Ну, я...
— Врешь, подлый Шварц...
— Ну, вот... – Шварц на мгновение протрезвел. – Тебе непременно хочется, чтобы дама, живущая со мной в этом доме, оказалась... Диной? Ты еще не насладился – оставим в стороне привычные термины – самоцарапаньем? Как приятно, должно быть, для несчастного влюбленного, самозабвенно потрошащего собственное сердце, запустить в него еще и ядовитую иголку и с болезненным интересом наблюдать за своими нравственными корчами? Спешу тебя разочаровать... Это не она. Ты спросишь, а духи?.. Они продаются в любом парфюмерном магазине... Да-да, я заметил, – да тут и слепой бы заметил! – как ты, принюхиваясь, крутил своим поганым носом и барабанил по клавишам, вышибая из несчастного рояля предсмертные стоны. Сколько экспрессии! Сколько пафоса! Сколько с трудом сдерживаемой печали! Сколько величественного скорбного самолюбования!!! Ты смешон, Сереженька, со своими страданиями мизерабля!.. Не в моих правилах, – Шварц выпятил грудь, – уводить женщин у друзей... И я не поклонник романчиков Достоевского. И здесь нет Настасьи Филипповны, а я не.. этот, как его?.. – Сёма защелкал пальцами, – как его звали, бородача-то этого? Черт бы его побрал! Я не тот несчастный... ага, вспомнил! Я не Парфен Рогожин, который свихнулся от любви к ней и который убил... Увы... То есть, я не то хотел сказать... Я видел вас... тогда, когда вы бродили по Манежу, и ты громко восторгался моими шедеврами. Рядом с тобой шла ослепительная красавица! Я даже зажмурился, представив себе... Это я натравил тогда на тебя охрану... Уж ты меня прости... Но ты меня вывел из себя! Ты так громко матерился... Распугивал посетителей... Да... Дина... Красивая женщина... Роковая! Демоническая... Не женщина – ураган! Это чувствуется... Ты спросишь, откуда я знаю ее имя, и вообще... Так знай же, не только у тебя могут быть скрытые таланты...
Шварц взял паузу, чтобы отдышаться.
— Я еще тогда подумал, – сказал он тихо, – ох, не повезло Сереженьке с ней... Такие женщины, поверь мне, приносят только горе... таким, как ты. Такова их природа – уничтожать тех, кто им кажется слабее... Грубым дается радость, нежным дается печаль... Ты ранимый, то есть нервный... Ты благородный, честный, то есть слабохарактерный... Ты влюбчивый, нежный, то есть бесхребетный... А ей нужен мужик со стальными яйцами, такой, знаешь, безжалостный, бескомпромиссный, словом, крутой, чтобы все трепетали, стоит ему только посмотреть... Вроде железного Феликса, который сказал как-то в подпитии своему доброму другу Иосифу: у настоящего мужика должно быть горячее сердце, а еще – холодная голова, чистые руки и преогромный хер... Повторяю, эта баба не про тебя!
— Великий слепой прозрел! Но прозрел он как-то странно...
— О ком это ты говоришь?
— О ком, о ком... О тебе! Прозрел ты, Сема! Но прозрел, повторяю, как-то странно. Как будто прозрел ты не со стороны лобной части, а со стороны затылка. Все у тебя, братец, шиворот на выворот... Я тут подумал, почему бы мне не начать с тебя и не сглазить тебя, да так, чтобы от Симеона Шварца и следа не осталось?
— Ты с ума сошел! Что я тебе сделал?! Начни уж лучше с... Бовы. Черт с ним, с убогим, пожертвуем беспринципным лицемером! Прекрасная кандидатура, тебя поддержат профком и широкие народные массы. Ты видишь, я уже поднял руку, я голосую...
— Зачем тебе мучиться? – усталым голосом продолжал я. – Ты сам говоришь, что болен... Я тебе верю, выглядишь ты, и вправду, как свежий покойник... Сема, давай я тебя сглажу!
— Ты не посмеешь...
— Это еще почему?
— У тебя есть совесть, я знаю. Ты не отважишься нанести вред другу!
— А вот сейчас мы это увидим! Да и потом, что тебе – вред, другим – польза!
— Мы же интеллигентные люди, Серж! Мы великая нация! Мы нация Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Толстого, Булгакова, Пастернака, Цветаевой, Мандельштама, – принялся степенно перечислять Шварц, – мы не можем так поступать со своими сподвижниками, соратниками и братьями по духу!
— Да, конечно, мы нация Пушкина и иже с ним... Но мы же и нация тех, кто их мучил и убивал, кто мешал им жить и творить... У нас в предках были все – и праведники и богохульники, и убийцы и их жертвы... Может, я потомок Мартынова или Дантеса и не властен над собой, может, во мне заговорили гены? Помолчи, Сема, дай мне подумать...
Я закрыл глаза, чтобы, хорошенько сосредоточившись, сглазить Шварца. Что б ни дна ему, ни покрышки...
Упиваясь своим могуществом, я тянул время, наслаждаясь предвкушением того, чего еще не изобрел. Вернее, предвкушением того, на чем еще не остановился. О, мне стали понятны чувства горбуна, который на самом деле не был горбуном! Он знал много такого, что мне еще предстояло открыть...
Итак...
Болезнями Шварца не удивишь... Нашлешь на него сглаз в виде тропической лихорадки или водянки, а он возьмет и не заболеет... Иммунитет, похоже, у него... Евреи, они такие...
Наградить его сумасшествием? Да он и так ненормальный. Разве может нормальный человек с такой сатанинской силой любить самого себя?
Сделать так, чтобы он, задумавшись, случайно сиганул под троллейбус? Не оригинально, это уже было...
Лишить его того, что называется причинным местом? Шварц изобретателен, закажет или собственноручно вытешет себе из дуба протез детородного органа. Да еще будет похваляться перед барышнями его несгибаемой стойкостью...
Я знал, что некоторые, главные, работы Шварца еще находятся в Манеже, соседствуя с картинами Алекса. А если пожар?.. Как в 2003-м? Стоит подумать. Нет, это не подходит, я же не изувер... Да и где тогда мне самому выставляться? Не у Илюши же Лизунова... Да он и не позволит разместить в своей галерее картины какого-то хулигана, да еще претендующего на первенство. Он ведь, как и Шварц, любит только себя, то есть свое искусство и себя в своем искусстве...
И потом, Манеж – слишком крупный объект. И неодушевленный... До сих пор я упражнялся только на людях.
В общем, как ни крути, Шварца ждала смерть. Ни на что другое он не годился... Мне даже стало слегка жалко Шварца. Ведь он – один из нас... И он производил до сего момента впечатление чего-то вечного, почти бессмертного, чего-то постоянного, неизменного... Как корабельные крысы... Или мавзолей Ленина...
Вот мы и проверим на Сёме силу моего сглаза, решил я. Проверим, так сказать его на прочность, проверим, насколько он вечен. Если все пойдет, как по маслу, значит, можно приступать и к другим акциям...
А пока Сема выступит в роли невольного участника эксперимента.
Испытывал ли я какие-либо чувства? Вроде сострадания, угрызений совести или сомнений? Пожалуй, нет. Может, любопытство... И легкую тревогу, даже, скорее, не тревогу, а приятное волнение, как актер перед тысячным выходом на сцену.
Чуя недоброе и надеясь отвлечь меня от нехороших мыслей, Шварц хлопнул в ладоши и истерично крикнул:
— Сара! Сарочка!
Ответом было молчание. Сема удивленно завертел головой.
— Сейчас я ее приведу! – подхватился он и, пританцовывая, выбежал из комнаты.
— Тебе это не поможет! – крикнул я ему вдогонку. И чтобы его побесить, добавил: – Я все вижу... Твоя вертлявость, которую ты выдаешь за вежливую обеспокоенность, бросается в глаза. Уж если я что-то решу... Сема, смирись, от судьбы не уйдешь. Хотя... посмотрим, может быть, тебе и удастся отдалить Страшный суд. Веди свою пассию...
Я подумал, хорошо бы умыкнуть у Сёмы, этого необоримого Дон Жуана, его новую возлюбленную, которая, похоже, уже успела натворить дел, отправив Майю, которая незаслуженно получила преждевременную отставку, в нокаут.
Интересно, какова она, эта белотелая нимфа? Вероятно, хорошенькая, у Сёмы всегда были классные бабы...
Я закрыл глаза. Вот сейчас она войдет в комнату, эта красотка по имени Сара. Девушка во всей пленительной и знойной прелести своих неполных тридцати.
Обожаю девушек, уже познавших любовь и наслаждение. И умеющих ценить драгоценные минуты близости с мужчиной. Страстная, опытная, зрелая, с длинными, стройными ногами, манящими влажными глазами, высокой грудью, бархатистой кожей... С любовными секретами, которыми владеет в совершенстве. Словом, красивая современная женщина в еврейско-восточном стиле, которая знает толк в сексе, которая понимает все с первого взгляда и которая не станет мешкать и размениваться на пошлое кокетство, а сразу ляжет в постель...
Между тем, признаюсь, я бы не сильно удивился, если вместо писаной красавицы в гостиную, прихрамывая и подволакивая ногу, вломилась бы красномордая торговка с Центрального рынка, ражая баба в засаленном фартуке, с колтуном на голове, подпоясанная веревкой и обутая в кирзовые сапоги, и громоподобным голосом оповестила бы нас о конце света.
Когда живешь в такой загадочной стране, как Россия, и в такое запутанное время, как начало двадцать первого века, и водишь короткое знакомство с такими субъектами, как Шварц, приучишься ничему не удивляться.
Но то, что я увидел, не шло ни в какое сравнение с моими жиденькими фантазиями!
Когда Шварц, крепко держа за руку, ввел суженную в комнату, что-то заставило меня подняться и вытянуться во фронт.
Крупные, представительные особи у многих вызывают неосознанное желание подчиняться им без рассуждений. Если следовать (непопулярной ныне в среде верующих интеллектуалов) дарвиновской теории происхождения человека, то эту унижающую человеческое достоинство черту мы могли унаследовать от наших с вами заросших шерстью предков, которые, возможно, в этом отношении мало отличались от обезьян, волков и тигров, безоговорочно признающих главенство тех, у кого страшнее клыки и сильнее лапы.
Суженая была хорошего баскетбольного роста.
Но главное, она была в форме капитана милиции. Женщина подслеповато щурилась, и когда она увидела хрустальные висюльки люстры, вдруг оказавшиеся прямо перед ее лицом – на уровне глаз, – она инстинктивно шагнула в сторону, наступив несчастному Шварцу на ногу. Сёму перекосило, и было видно, с каким трудом он сдерживается, чтобы не завопить от боли.
Хорошо еще, что женщина была не в офицерских сапогах. Вообще надо признать, она была довольно миловидна. Хотя и очень худощава, если не сказать – костиста. И рост...
Интересно, сколько она весит? Вернее, сколько весят ее кости?.. И так ли уж завораживающе и соблазнительно они гремят, когда она предается страсти?
Чем-то женщина-капитан походила на крупное животное, случайно затесавшееся в человеческую компанию и не знающее, куда ставить ноги. Как с ней справляется Сёма?..
Тут я вспомнил Юрка и его захватывающее описание ночи любви с топ-моделью, у которой он утром обнаружил повадки пробуждающегося ото сна динозавра.
Повторяю, женщина была очень высокого роста, Шварц сокрушался не даром. Что же касается костей, то они – будем строго придерживаться правды – не гремели. Во всяком случае, при ходьбе... Чего не было – того не было.
Зато гремел, сотрясаясь на стеклянной полочке, китайский сервиз в шварцевском серванте. И это вполне объяснимо, ибо женщина-милиционер была в домашних тапочках без каблуков и, идя, тяжело ступала с пятки. Да, подумал я, славная из нее может получиться женушка...
— Вот, познакомься, Сережа, это Сарочка, – елейным голоском пропел Шварц, – моя невеста.
Его распирало от счастья. Посмотри, говорило его сияющее лицо, какую я «оторвал» себе красавицу.
— Вы не знакомы с Юрием Королем? – неожиданно для себя выпалил я. Потом, демонстративно задрав голову, посмотрел на гигантессу, на миг представив ее на подиуме.
Шварц встал между нами, как рефери на боксерском ринге.
— С писателем? – басом поинтересовалась женщина.
— Да. С писателем Юрием Королем.
— А по какому делу он проходил?
— Вообще-то...
— Как обвиняемый? Как свидетель? – допрашивала капитан милиции.
— Скорее, как потерпевший... – сказал я.
Девица отрицательно покрутила головой.
И тут виски или что-то там другое (может, подсыпал какой-нибудь дряни мне в стакан хитромудрый Шварц, пока я мечтал о том, как бы его получше сглазить?) сделали свое черное дело, и я внезапно почувствовал, что теряю контроль над собой.
Мне в голову неожиданно пришла сумасшедшая мысль, что всё она, эта баба-капитан, врет и что знает она, знает Юрка, и что была у них та ночь любви, когда она, в упоении погромыхивая костями, со страстью игуанодона предавалась похоти с моим пьяным другом...
Помню, перед тем как провалиться в беспамятную пропасть, я выкрикнул:
— Будь ты проклят, подлый Шварц!