Игорь Бекетов : Такая близкая даль
16:14 01-02-2014
Такая близкая даль
Посвящаю Гоголю
Как только на рыдване своём перевалите вы горбатеньким мостком через речку, да свернете влево, да покувыркаетесь еще более прескверной дорогой, которая покажется вам в две версты, саженей триста, то на правое ухо кучера вашего Прошки глянет постоялый двор.
Глянет неприветливо, даже угрюмо, будто исподлобья, будто с хмурой обидою на то, что всяк и каждый, проезжая, волен глазеть на исстиранную дождями, исхлёстанную ветром дощатую убогость его. Так поглядит иной нищий, еще не вовсе притерпевшийся христарадничать по дворам куски, еще лелеющий в памяти сытое время, еще не сдавшийся до последней капли на милость победившей его жизни, так поглядит он, когда по поклону и по "спаси Бог" уложит в котомку пол ваших калача или сухарь и заметит вдруг, что разглядываете вы его не в меру настойчиво.
Да что ж это я? Вот ведь старость... Как насмехается она над человеком. Каким путём направил я вас к тому постоялому двору? Что за горбатый мосток? И каково имя речки? Да разве сыщете вы то самое место, когда накидано всяких мостков и речек по Руси что тли - другой год - на ярославских черёмухах.
Нет, судари мои, по дряхлому беспамятству своему не вспомню уж я в какую сторону отечества править вашему пьяненькому Прошке, который может оказаться вовсе не Прошкой, а Ерошкой или неважно кем еще, но знаю я наверно, что и сами вы гадаете уже немало лет, как это выходит, когда крепостной кучер ваш только-только был трезв, а присел оглядеть, не лезет ли с оси колесо, и карабкается на козлы уже вполпьяна, с картузом набекрень, и иногда даже с песнею на губе, и на посул барина: "вот-ка высеку шельму!" безобразно пучит очи, и так истово открещивается в свою правду, что с гомоном брызгают на разные стороны воробьи, которые до того мирно чиликали на всяких, вблизи происходящих, кустах.
А и ладно получилось, что дырявая память моя стала на вашем пути. И славно. А то ведь известно мне, как может выйти: покончив на террасе с утрешним кофием, оморгаете вы с тоскою приделы своей усадебки, высосите из зуба вкусную крошку, осердитесь ни с того ни с сего на глупых кур, царапающих землю круг крыльца, сбросите с колен обжору кота, изругаете и прогоните с глаз вечно сонного казачка, припомните отошедшую на долги прадедовскую рощу, и тот рубль, что спустили прошлую среду за фараоном у соседа Генриха Гансовича, помяните чёртом всех немцев, какие есть на свете, плюнете в пол и прикажете закладывать.
И ведь поедете, русский вы человек! Всенепременно поедете. Отчего? Погожу о том. А вот окАжитесь в пути, и станет ныть моё сердце по вам: мало ли что приключится российской дорогой. Хоть в Ливонии, хоть в Курляндии, без страху можно усесться в их немецкую бричку, умяться поудобнее в уголку, и ехать себе по своим делам. А ежели нет в делах надобности, то всё равно прикажИте возчику трогать. Пусть правит, куда ему вздумается, лишь бы мимо городов, лишь бы мимо них; и будьте покойны на свой счет, наслаждайтесь хорошей дорогою, натурой, и много светлых мыслей шелково выстелется в голове вашей, и на самой милой думе смежатся веки, и отдадитесь вы во власть отмягшей душе и Морфею, и очнетесь тогда только, когда въедет форейтор во двор столь же опрятной - как и он сам - корчмы, и любопытный индюк пришлёпает к бричке и забормочет у самой её двери.
Но мы на Руси. И путь здесь тернист. И ни за что нельзя поручиться. Стало быть, оставайтесь-ка лучше в дому, и пусть на весь день примется сеять дождь, чтобы в стёганом халате, да за чубуком, да приникши спиною к теплым с ночи изразцам голландской печи, одумались вы от путешествия.
Да и, правду сказать, особого удовольствия в том странствии я не усматриваю. Что за нужда, на ночь глядя, очутиться на худом постоялом дворе, где вместо овса будет положено лошади вашей прелое сено, вам же достанется гиблый дух вареной капусты, яишня на желтом от древности сале, дурная водка в захватанном лафитнике, и нумер, где ночью из-под обоев хором падают в койку клопы, а с полу лезут пруссаки в полпальца телом, да еще норовят забраться в самое ухо.
Но даже если махнете вы рукой на неряшливость хозяйки и проглотите адский ужин, а устраиваясь спать, накапаете на одеяло лавандовой воды и нырнёте под него с головою, приткнув уши ватой, то и тогда не уснуть вам, потому как за фанерной стенкою ночь напролет будет биться в нехорошем кашле старинный знакомец мой Павел Иванович Чичиков.
Да-да, тот самый - милейший во всех отношениях Павел Иванович, коллежский советник, который давным-давно посетил губернский город NN, где соизволил дать почин, мало сказать странному - противоестественному предприятию своему, не завершившемуся мажором лишь случайно, по глупости и по вздорности отдельных лиц, кои встряли не к месту и не ко времени как... как... даже не знаю какое слово на них употребить, но цена им наравне с душой Павлом Ивановичем - грош.
Вы, разумеется, наслышаны о Павле Ивановиче и об удивительных происшествиях, что приключились в городе NN, расположенном аккурат посредине меж двух столиц. Да и как не быть вам сведущим, когда и до ныне дело то на слуху; когда на Моховой, в цырульне парижского мастера Пьера Редькина, клиенты по сию пору получают от Пьера Матвеевича кусок той истории; мало, вовсе развесив уши, не желает иной посетитель покинуть кресло даже будучи остриженным, до блеску выбритым и наодеколоненным, и только подручный мальчик может прервать чрезмерное то сидение, впустив ему под ноги - и по тайному знаку хозяина - дрессированную крысу Нюшку.
А Санкт-Петербург? И там не отстают от первопрестольной. Взять хотя бы литературный салон мадам Жанет на Невском, где прислугою племянник мой Мишель, означенный в церковной книге Митрофаном. Нет-нет, да и примутся у мадам Жанет судачить о том, на кой ляд приобретал коллежский советник мертвых душ. Обыкновенное объяснение околпачить отчизну на изрядные деньги, хотя и видится богеме правдой, но проза та не в ходу, и строятся разные догадки, и даже разыгрываются фанты представить каждую версию в образе. Тогда уж измудряются кто на что горазд: и рядятся в того же Копейкина, упрятывая руку и ногу куда попало, и скачут об одной ноге с тростью по зале и опрокидывают вазы венецианского стекла, которые выдувают в мастерской Ядрышникова на Фонтанке; и мнут из подушки Бонапартову треуголку, спускают на лоб знаменитую прядь, смазанную постным маслом, и декламируют, стоя на ведре, убранным под барабан. А то и вовсе выходит скандал подобный тому, когда пиит Смоковников-Сикоморский, уговорив за вечер три бутылки мадеры, взялся представлять Павла Ивановича графом Дракулой, сбирающим право вынуть из могил прах российских крепостных, наделать из костей порошкового клею, из черепов сальных светильников и сбыть это чохом в Польше. С какой это бедности страшный граф вознамерился нажиться на русских останках? И на что Речи Посполитой сдался бы этакий странный товар, да еще в столь диком количестве? Сикоморский пояснить оное не мог, но жути нагнал, ибо миниатюра разыгралась им в полночь, при двух лишь свечах, и выступил он из анфилады к гостям - большой, как кондаковский шифоньер - в простынном балахоне, с намазанной на лицо фосфорной краскою, и только раззявил губатый ротище прореветь: "Напустив во склеп озноба, приоткрылась крышка гроба!" (и проревел), как стихотворица Вера Рейтузова, больше известная как Муза, хлопнулась в обморок, угадав виском о мраморную пепельницу, в которую как раз тряс папиросой критик и тайный Верин любовник Эммануил Немой. А надобно вам знать, что особа та сбиралась замуж за актера Есина, и на Покров было назначено венчание, но нечаянное до странности упадение виском на пепельницу повело рот невесты совершенно набок, актер сбежал от её рта в Саратов, Немой бросил, а Рейтузова проплакалась, и вчинила лже Дракуле иск в пятьсот рублей, но выискала шиш, напрасно поиздержавшись на взятки.
Впрочем, довольно с вас, судари мои, столичных сплетен. Даже свежие припахивают они плесенью, а уж лежалые и вовсе, и приплёл я их со смущением, только лишь с тем резоном, чтобы предварить рассказ о встрече моей с Павлом Ивановичем Чичиковым.
Случай. Не сбейся в ту великую грозу с пути кучер, не заплутай он, не соверши дугу в шесть верст и не упрись в постоялый двор... Нет, как вы себе хотите, а я и думать о том не желаю!
О, если б знали вы, с каким сердечным трепетом стучал я наутро в дверь соседнего нумера, когда вызнал у хозяйки фамилию и ранг постояльца, не позволившего поспать и минуты кашлем своим.
"Он? Не он?.. Мимо стольких-то лет!"
Боже мой, Боже мой!.. Как несправедливо существование человека на этом свете. Вот, кажется, позавчера только шагал он в полный рост, и обладал многим: и упругие ляжки с утра, и розовые щеки в июле, и отзывалась в нём на всё всякая жилка, и ждалось от жизни лазурного, и выплёскивалось через край из души; и был день - для него одного, и ночь была - только его, и мир стелился пред ним, и волен он был ступать по постланному куда угодно, и ступал, не шибко оглядываясь... потом задумался, задумался, заспотыкался, спала розовощёкость, одрябли мышцы, опросталась душа, попутался день с ночью, мир съежился до десяти квадратных аршин... Всё.
"Батюшка Степан Степаныч, признаёшь ли?"
"Не пытайте его, барин. Он уж никого не узнаёт. Подержите за руку и ладно".
Не скажу, чтобы встретил я Павла Ивановича таким, но то не был уже прежний Чичиков. И, хоть, пока беседовали мы, то и дело оговаривался он сквозь кровяной кашель, что через недельку-другую оправится и станет молодцом, и съедет из проклятой этой дыры доканчивать новый прожект (о коем, смею вас уверить, стоило бы порассказать отдельной повестью), но виделось мне ясно: уж не воспрянуть ему, не покинуть сирого чертога; тут завершит он земной путь, и оплаканный верными Селифаном и Петрушкою успокоится в здешней неприметной земле.
Да, судари мои... Нерадостно. Простите мне. Верно, от слов моих и вас печаль подхватила под руку и повлекла в минувшее. И засматриваетесь вы вдаль, которая чудится вам близкой, и бродите там памятью, и отыскиваете в ней... впрочем, это ваши сокровища, ваши тайны.