Адольфик Гари : Рассказ без названия.
20:27 21-03-2014
Не знаю, красота ли человеческой души, которую способна передать только музыка, открылась мне на разгромленном Майдане, но к вечеру, грипп и страшные впечатления свалили меня в постель. Я выпил «терафлю», и вскорости задремал.
Мой сон был словно и не сон. Бесконечной массой, мимолетные впечатления, яркими картинками кружились в голове, пока вдруг неожиданно застыв, дали начало одному воспоминанию, воскресив в памяти давно забытых персонажей.
В юности мне хотелось стать моряком. Однако судьба поглумилась над моим стремлением, вследствие чего, через вереницу странных обстоятельств, я попал в объятия похотливой полноватой мадам Хорошеженовой принимавшей экзамены, и довелось, стать рыбаком. То есть, вместо обычного мореходного училища, я поступил в мореходное училище рыбной промышленности. После секса с мадам Хорошеженовой, которая была у меня первой, я долго избегал знакомств с девушками. Образы душили меня. Их детализация, казалась, страшно уродливой; вагины жадно хватали мой член и, чавкая от удовольствия, словно переспевшая слива, истекали липкими слоями сока…
Только, на юге Атлантики, возле самой Анголы, я ощутил, как зыбь прошлого постепенно спадает, растворяясь где-то в закоулках сознания, оставляя взамен отчуждение и робость. Там я полюбил кубинские сигары, они до сих пор напоминают мне солоноватый привкус клитора мадам Хорошеженовой.
На юго-востоке Атлантики почти не бывает штормов. Монотонность жизни, сосредотачивается на не свойственных в обычных условиях, химерах. Все разговоры и помыслы заняты шмутками, коврами, заходами, аппаратурой, кримпленом, кринолином..., словно бы оправдывая то замкнутое, вдали берега, добровольное рабство, характерной чертой которого есть, тяжелый многочасовой отупляющий труд. Отвращение к труду, испытанное мной у берегов Анголы, живет во мне постоянно, и в то же время, будто отворяет чувство уважения, которое вперемешку с презрением я испытываю к трудовому человеку. Простота души работяги притягательна, но и груба, до дикости пьяная, смертельная в своих отхожих играх. Я презираю не ее, я презираю «Честный труд дорога к дому», «Arbeit macht frei», и Максима Горького, за его «труд облагораживает человека». Его портрет весит у меня в туалете, где от усталости я иногда забываю спустить воду; - он мучается в запахе мочи до утра.
На рыболовецком судне, где среди адской влажности, я погибал, работало два Коли. Коля «хуй соси», и Коля, «соси хуй». Оба были приятели, но совершенно, начиная от утреннего пробуждения, и до скудных незамысловатых убеждений, разнились в своих привычках. Особенности их прозвищ, и рядом не стояли с сексуальным извращением близким душе любому интеллектуалу. Просто фамилию мастера Чмыхуна, они произносили специфически, шипяще, что по удачному замечанию матроса первого класса Валеры Глянцева, напоминало «соси хуй». Так и прилипло к ним это словосочетание, а чтобы отличать их, решено было слово «хуй», поменять местами.
Первый Коля «хуй соси», был мужчина лет сорока, крепкий, коренастый, угловатый, тупой. Он не мог понять, что значит, две трети. После вахты любил погрузить ноги в тазик с теплой водой, закурить «Беломор» и вальяжно высказаться:
- Сгущенка, жуванина, нормал!
Второй, Коля «соси хуй», был молод, лет не более двадцати пяти. В нем уживались две параллели, будто начертанные на скрижалях его души: он любил море, и в то же время желал стать шофёром начальства. Две мечты, как и положено параллелям никогда не пересекались, не вступали в противоречие, и вели себя скромно в зависимости от обстоятельств. В разговоре он часто скучал по водительской практике, но решительных шагов к перемене профессии не делал.
И вот опять не знаю, промысел ли, случайность ли, но обстоятельства, до сих пор так мирно и непротиворечиво протекавшие, вдруг в одночасье изменились.
Случилось так, что в промежутке между вахтами, а это не более двадцати минут, кто-то насрал в женской душевой.
Женщин на судне много. Чаще всего это повара, рыбообработчицы, технолог, химики, врач…Большая часть из них, живет там нормальной половой жизнью с начальством, начиная от старшего мастера и заканчивая капитаном. Эти «жены на рейс» имеют свои привилегии, облегченный график работы, дополнительный заработок и, конечно же, секс, секс недоступность которого, у простого матроса, вызывает поверхностную зависть и внутреннее омерзение. Матрос мало читает, фильмы смотрит так, без осмысления, в море душа его становится циничной, и кажется, ничто не радует его больше: чем кинуть бабе в жопу замороженную рыбу, облить ее водой, сорвать купальные трусы и зад проштамповать надписью «пересекла экватор». Но только эти привычные в морском обиходе штуки, однако же являются, невинной забавой для членов экипажа. Когда же обнаружено было говно, вопрос неожиданно стал руба.
Усердствовал в расследовании помполит. Расследование долго ничего не давало, но все вдруг заметили, как Коля старший, id est, «хуй соси», от чего-то поник, стал тихий-тихий, безответный с какой-то чёткой неподвижностью в лице и мутным взглядом. Выйдя на палубу, он подолгу всматривался в горизонт, мудрёно качал головой, устремлял взор в небо, замирал. Казалось, он хочет увидеть высоко летящих птиц, или воображением создает фигуры зверей и людей из проносящихся мимо облаков. Но потом заметили, что смотрит он с беспокойством, а затем и тихой опустошенностью, и даже со смирением.
Нежданно, до того совсем не пьющий, он запил, и пил долго как-то грязно, безнадёжно. Во хмелю, стал вдумчивее, все суетился, какая-то дума западала ему, что-то не постижимое, он вздыхал, поминутно чухал давно немытую голову, сыпал перхотью и снова тяжко вздыхал.
Воспоминая минуту его покаяния, все мне теперь представляется картинно и оттого несколько театрализовано. Шум вдруг произошел на вертолетной площадке. Все, кто был свободен от вахты, увидели Колю и помполита.
Помполит, вел его, как школьника, за руку.
Внезапно перед столпившимися матросами Коля вырвался, подбежал к ним и рухнул на колени.
- Я насрал! Винават!
Секунд десять длилось молчание.
- Я насрал! – повторил Коля старший.
Толпа матросов дико и молча смотрела, затем помполит набросился на него:
- Ты, ты…Тебе люди доверили, тебя партия послала, ты…ты!!! – задыхался помполит, но вдруг опомнился, с силой поднял и потащил его в сан часть. В санчасти была каюта с решетками для умалишенных, там Коля старший пробыл до списания с судна.
Во время перехода в Дакар, где нас ожидал перелет в Москву, меня прикрепили к боцманской команде и заставили отчищать ржавчину как раз возле каюты, где томился Коля. Поначалу, кроме редких тупых ударов, я ничего не слышал, но затем сиплый голос позвал меня.
- Кадет, кадет…не бзди.
Я подошел. Никогда еще не доводилось мне слышать столько бессвязных слов, потоком вылившихся на меня, и удивиться исступленной своеобразности его языка. Только сейчас, после многих лет, я могу определить этот феномен, как монизм или тотальный идеализм человека, для которого жизнь и все в ней, не пространственная последовательность событий, а ментальная. Синтаксиса не было, существительные ставились, как попало, как они приходили ему на ум. Отсутствовали прилагательные, почти не употреблялось наречие. У каждого существительного был свой двойник, с которым он был связан, по одной ему только понятной аналогии: женщина-тварь, толпа-прибой, говно-песни, праздник-бакланов… периоды определялись выражением «к ебени фени», а образы сплетались беспорядочно и вразнобой.
Каждый день, я подходил к его зарешеченному иллюминатору и тихо звал:
- Колюня, Колюня… - слушая поразительные речи. Так видимо вещал оракул Дельфийский …
Расскажу все, как сам понял.
Мертвецы, страшно поразили его в детстве, вызвав в душе чувство сладости от душегубства. Особенно, когда разнеслась весть о гибели молодой соседки Серафимы, которую муж из ревности заколол вилами, а затем долго прятался в кукурузе пока местные крестьяне во главе с работником милиции, шедшим впереди с пистолетом в руке, не обнаружили его полубезумного, на Авдиевых холмах возле Лэбэдынського леса.
Похороны Серафимы были ярчайшие. Стоял июль месяц. Увенчанная многочисленными цветами Серафима, потонула среди духмяных испарений тихого вечера, и маленькому Коле тогда казалось, что зеленая кофта покойной, ее черная длинная юбка, дымит пыльцой луговых трав. А когда бабы завыли, он, словно вознесся, пораженный и зачарованный воплем причета.
Десять дней ждал Коля той особой минуты, вдруг подсказанной внутренним чутьём, чтобы в начале августа, во время звездопада, тайно, стиснув зубы от собственной выходки, с глупой и непонятной целью, пробраться к могиле и замереть. Когда, сломя голову, он летел назад и упал, ему показалось что, подножку поставила сама Серафима. В кровати Коля весь дрожал, так сильно было переживание, и, не помня себя, писал в постель, наслаждаясь теплым мигом мочеиспускания, а дальше провалился в бездну сна, пёстрого, дикого, бессмысленного, проснувшись под утро удрученный от ночного недержания.
На следующий день, страдая от непонятного рвотно-поносного расстройства, похитив двух цыплят и шнурок, в лопухах среди мусора, повесил их. Будто свихнулся от злости, ощутив всё туже сладость от душегубства.
Вечером того же дня, после обязательного чтения в слух, тогда это был «Жид» Тургенева, он убежал к себе, и до полуночи рыдал. Жизнь показалась ему страшней страшного. Всю ночь он молился и ждал возвращения цыплят, прислушиваясь ко всякому шороху, случайному треску, отцовскому храпу, сверчку на улице, что свиристел как резаный, и шептал поминутно цыпа, цыпа, цып. А под утро близкий к помешательству уснул глубоким, спокойным сном, и спал долго, а когда его разбудили, проснулся больным. Последующие события почти не помнил, ибо высокая температура вызвала носовое кровотечение, которое едва удалось остановить прибежавшему фельдшеру.
Болел Коля долго. И та болезнь вошла в него райской мукой, мягким томлением и запахом, сливающимся с чувством привлекательности к ранней смерти. Смерти он не испугался, напротив, она связала его с ощущением собственного тела, выносящим мысль к вершинам детского пафоса, погруженного в мечту о подвиге. Он лежал в одиночестве, придавленный сладкими мыслями о подвиге, и болезнь действительно тогда стала сладкой, как бы вкусной, желание которой возобновилось в нем с годами, когда он начал уставать от себя и своих мыслей. А затем умер отец, единственный человек, заботившийся о нем. Раздражительная, не далекая мать болела, сестра блядовала.
После окончания школы, Коля полюбил прелестную умную девушку, перед которой преклонялся словно перед божеством. Девушка умерла через год, от воспаления легких. Коля видел ее еще только два раза. Первый, когда в морге она лежала голая, и мгновенно пытаясь обозреть ее всю разом, взгляд его вдруг остановился на лобке. На миг ему показалось, что это пах мужчины, так смоченные росой смерти волосики, приподнялись. Второй на кладбище, когда заваленная цветами она тихо углубилась в себя. Внешний мир ее больше не интересовал.
И вот после двадцати трех лет разлуки, будучи уже женатым, имея детей, он встретил ее в образе судового врача Оболенской.
Смятение закралось в его разум. Застигнутый врасплох Коля боялся видеть ее, чувствовать ее запах, обострять чувства. У него появились поллюции, даже при отсутствии видений. Казалось, многоголосое эхо впечатлений молодости, словно улей растревожило его разум. Словно карусель закружились образы.
Не знаю, был ли он гений чувств, опустошивший себя мимолетной фантазией, умер ли в его впечатлительной натуре потрясающий поэт, может быть живописец души человеческой. Все это тайна для меня. Впрочем, я не психоаналитик. Одно знаю, свихнулся он от некой жажды ребячьей нежности, видеть свой идеал каждодневно, и покорно слушать его.
Уже после выяснилось, что Коля старший не срал. В душевой тогда насрал мстительный и ехидный Клавдий Гречко, матрос мучного трюма.
После рейса Коля младший ушел из флота, и вернулся к профессии шофера. Я же остался еще на два рейса…