Шева : Жемчужина у моря

20:06  21-05-2014
По утрам человек на постаменте выглядел задумчивым. Или даже заспанным, непроснувшимся.
А что ему?
Как метко заметил Савелий еще в прошлом веке, - Он же памятник!

…Они познакомились здесь же, на площади.
Порфирьевич, можно сказать, тут практически и жил. Нет, в палатках он не ночевал – так, пару раз всего. Уже возраст не тот. Что же ты хочешь – семьдесят пятый пошел уже.
Хотя для своего возраста Порфирьевич выглядел - ого-го!
Высокий, худой, жилистый старик. А руку пожмет – сразу понимаешь, что остались силенки, остались. В жизни, в той жизни, уже подернутой дымкой памяти, Порфирьевич был летчиком. Военным.
Хотя почему был - в душе он им и остался.
В далекой уже середине пятидесятых он поступил в училище. Борисоглебское, высшее военное авиационное имени Чкалова. Потом - войска. Помотался по Союзу, конечно. Оттрубил честно. Освоил, как тогда писали в личном деле, много новых типов боевой техники.
Но в основном на МИГах летал. В училище - на МИГ-15, в частях – сначала на МИГ-17, потом – на МИГ-19.
Двадцать первый появился уже после него, когда он ушел из армии. Никогда не жалел об армейском выборе. Наоборот, гордился - славную и честную жизнь прожил.
А сюда, на площадь, чего приходил – из-за двух вещей.
Первое - всеми фибрами своей души он презирал и ненавидел нынешнюю власть. Самим своим существованием опровергавшую то, чему он служил всю жизнь, что считал основой бытия каждого нормального человека.
Правда, честность, память, добро.
Здесь, на площади, было много его единомышленников. Вот так поговоришь с кем-нибудь - вроде и легче становится.
А второе…
Второе было грустным, мучительным, печальным, то, с чем он не мог справиться по определению
Одиночество.
Самая страшная вещь в старости, оказывается. Раньше никогда бы не подумал.
Вроде, как все и есть у тебя. А на самом-то деле - только воспоминания.
О тех, кто тебя любил, малого еще – мать, отец, дед, баба.
О тех, кого ты.
Особенно о тех, кого уже нет.
И почему, за что жена так рано ушла? Ведь могла бы еще пожить.
Уже столько лет прошло, а…
Сам он не читал, но внук как-то взахлеб рассказывал о знаменитой книге одного колумбийского писателя - «Сто лет одиночества».
Очень Порфирьевичу название тогда понравилось. В «десятку», как говорится.
На своей шкуре проверено.

…А с Катей да, здесь же, на площади, и встретились.
Случайно, можно сказать. Как все в этой жизни.
Катя была моложе Порфирьевича почти на двадцать лет. Если точно - на семнадцать. Она до сих пор работала.
Медсестрой. Сутки через двое. Для женщины удобно, конечно.
Тоже осталась одна.
Катя стояла на той же идеологической позиции, что и Порфирьевич.
А позиция эта была предельно проста: раньше было лучше.
Несмотря на то, что не было нынешнего изобилия в магазинах, засилья на дорогах импортных машин, лживой и болтливой свободы в телевизоре.
Зато люди были честнее, добрее, проще.
Лучше, одним словом. Да, неправда тоже была, но не было того словоблудия, которое сейчас льется на тебя со страниц газет и экрана телевизора.
И агрессивного навязывания идей и понятий, которые ты не то что не разделяешь, а не приемлешь по сути.
Ибо лживы они и идут от дьявола. Так один раз в сердцах сказал, как припечатал, Порфирьевич. Хотя в Бога и не верил.
Ну, идеология идеологией, но еще с училища Порфирьевич помнил, что первична материя. То есть – реальное, осязаемое, ощущаемое. На вкус, на цвет, на запах. Руками.
Порфирьевич и сам не понял, как это с ним приключилось.
Женщин на площадь приходило много. Одни - просто доброе слово сказать, другие приносили что-то из еды или одежды. Как раньше говорили - сочувствовали.
Некоторые, бывало, оставались. Посидеть, поговорить.
Повспоминать.
Порфирьевич сразу обратил внимание на Катю.
Миловидная, чистенькая, аккуратная. И голос очень приятный, грудной такой.
Считай, в голос Порфирьевич и влюбился.
Хотя слово это - влюбился, ну никак не подходило к тем отношениям двух уже немолодых людей, что возникли между ним и Катей.
Так, приязнь. Ну, взаимная симпатия. Но в жизни бы Порфирьевич не поверил, если бы кто-то ему раньше сказал, что он на восьмом десятке влюбится.
Хотя иногда, мучаясь под утро от бессонницы и беспокойно ворочаясь на диване, Порфирьевич сам себе говорил - А что же это, если не? Себе хоть не ври, полковник.

…Сегодня, как обычно, они сидели возле одной из палаток. Разговаривали.
Хотя Порфирьевичу почему-то казалось, что слова были как-раз лишними. И без них было…как бы все ясно.
Нет такого слова, чтобы выразить то, что было у него на душе.
Хотя, хотя, может быть, вот так – чувствовал Порфирьевич себя светло и покойно.
…Толпа налетела на палатки неожиданно.
И было их очень много.
С палками, битами, цепями. Били нещадно, не обращая внимание на возраст. А точнее - убивали.
Это была какая-то страшная стихия звериной злобы и жестокости. Нечеловеческая, неподвластная, неуправляемая.
Порфирьевич «на автомате» крепко схватил Катю за руку и бегом потащил к ближайшему зданию, четырьмя массивными колоннами выходившему на площадь.
Им повезло. Они смогли забежать в здание.
Порфирьевич на бегу еще даже успел взглянуть на зеленое табло электронных часов, висевших в холле – второе мая. И год.
- Фу-х! Укрылись, - запыханно, но радостно сказал Порфирьевич.
Они с Катей не могли видеть, как девчушки возраста его внучек на углу площади споро разливали жидкость в бутылки с коктейлями Молотова.
Как юнцы возраста их внуков хватали эти бутылки и бежали к Дому профсоюзов.
Они не знали, да и в самом страшном сне не могли предположить, что их ждет.
Это был не день Победы.
И не порохом он пропах.

Будь ты проклято, нынешнее племя младое, незнакомое.
Мразь.

Утром следующего, страшно-похмельного, пахнущего гарью дня Дюк выглядел величаво-задумчивым, как обычно.
А вот город стал другим.
И людей в нем стало меньше.
Нет, не на два человека.