Адольфик Гари : Лореляй. рассказ.
09:43 25-08-2014
Лореляй.
Лицом, обращенным к востоку, любовался Гаврилыч индевеющим рассветом. Легкий снежок сваливался на россыпь, кучеряво гонял его ветерок, расковыривал, трепал пушистые снежные откосики возле бордюр, то поднимал, то волочил по низу...
Отходили от ночи окрестные высотки, чаще медным светом загорались огоньки в окнах, серело у фонаря, обнажая белесую зябь. Природа туго наливала день, заставляя все быстрей бежать его, увеличиваться в шаге, и голубеть оголяясь. Дремотная ночь пятилась, белая зима стояла кругом.
Гаврилыч, человек незалёжливый любил восход. Летом услаждался опаловыми облачками, из-за которых выглядывало утреннее еще не притомившееся солнце. Осенью сушил султанистую ковыль, имурку, перей, железняк, шалфей, овсюг, желтую стрепуку, молочай, чингиску: все свое разномастное разнотравье, заботливо собранное его бабой за лето, на зиму чай пить.
Между тем надо было прочищать праймериз и главную дорогу для директорской машины. Уходить не хотелось, засосало ленивой прихотью глаза. Мысль, однако, ревностно точила благостную успокоенность.
- Иду! – сказал он себе, как говорил всегда, когда не отпускала душу его, земная краль.
Приступал Гаврилыч к работе мрачно, с проклёнами. Дело начинало спориться после первой дорожки, и уже шло к строю, радуя душу. Работал со смёткой. Как не просто было привычное занятие, но перед трудом миркувал по-своему: плевал на шоферню, на их стоянку, прочищал главную, и две вспомогательные, через засыпанную снегом площадь к секондари.
Когда зачинали брехать соседские собаки на выгуле, переводил дух; прищурив один глаз, рассматривал входящих в праймериз учителей иностранцев, приветливо кивавших ему головами.
- Доброе утро. Здоровье карашо. – резким английским говором, спрашивала Сара.
- Бог грехами терпит покуда. – раскланивался Гаврилыч. - С чего оно будет нездоровье-то, сызмальства не курю, водку пью натурально…
- Карашо. – кивала Сара, ничего не поняв походу.
Гаврилыч улыбался ласково, но взглядом провожал сурово.
В подвале, где хранился инвентарь, густо пахло мышиным пометом, выпревшей соломой, объедьями сена. Аккуратно в углу отодвинув ящик, Гаврилыч достал чекушку, хмуробородо глянул: избольна бледной показалась ему водка, зубами вытянул пробку, вставил ее в левое ухо, и приложился...
- Ку... - крякнул он, отирая рукавом усы. По бороде от ядрёного напитка потекли слюни. Узколицый непроницаемый, он еще раз глянул на бутылку, убедился, что дна коснулся, кинул ее осторонь, и тут же поднялся на воздух.
Обутрело уже. Взяв снегу в левую руку, натер себе лицо, и пошел прямо в стаф рум, кофе выпить. По дороге попадались монахи, депутаты Государственной Думы, студенты ищущие истины, дети, убийцы, всякая снедь… Кто-то очень похожий на Собчак крикнул ему:
- Ей мужик!
Гаврилыч молча уставился. Хотелось сказать бранное этой отростке:
- К-ак?
- Стоянку почисть сейчас же, детей везут!
- Ага. – мотнул головой Гаврилыч, развернулся и пошел в обратную сторону.
На стоянке препало за ночь снежка. Гаврилыч резко оглянулся. Жестяной шкаф, где хранились широкие лопаты, горел полымем. От удивления он оступился, и на секунду остолбенел. «Ху, ну и дела,» - пронеслось в голове, «хоть надзирателя ко двору кличь…»
- Машину ищешь дядя. – спросил вышедший с будки широмордый, бритый охранник Коля. – Так с ней Женя возле ИСиЮ возится.
Пришлось скрипеть снегом через весь сад к ИСиЮ.
Женя по кличке «Пять минут», молодой краснощекий парень расчищал дорожку к спортзалу. Увидев, что Гаврилыч бежит к нему, заглушил мотор.
- Женя! - запыхавшись, заговорил Гаврилыч, - Стоянку для шоферни чистить надобно, дай аппарат.
- А может - не надо. Пусть колесами топчут.
- Надо. Старший приказал.
Женя плюнул согласный, и снял перчатки. Гаврилыч завел аппарат на гусеничном ходу, и покатил к стоянке.
Ровно в восемь, один за другим въехали автобусы. Гаврилыч успел очистить только половину, другая стояла в сугробах. Дети высыпали гурьбой, и с криками, переваливаясь, толкая друг друга, покатились к саду. За ними в короткой цигейковой шубе, длинных сапогах, меловым, даже на таком морозе лицом, роскошными рыжими волосами, вышла Наташа мониторша. Ее запах насытил все вокруг. Этот, такой приятный тонкий запах, Гаврилыч нюхал, как нюхает собака, как нюхают цветы весной, дышал, как дышат вешним духом, замирая, словно перед смертельной опасностью, и наделенный художественным чутьем и фантазией, он очень ясно представил себе, как это могло бы бить с ней, не в программных раздумьях, а живым образом.
- Вы здесь! – подбежала некрасивая менеджер, - Посыпьте песком дорожки перед рецепшен.
- А кофе брейк?- сгрубил Гаврилыч.
- Потом кофе попьете, давайте быстрей, директор едет.
- Всем давать мужу ничего не остан… - не докончил он, провожая взглядом убегавший зад менеджерши.
Густо засыпав рецепшен песком, Гаврилыч поднялся на второй этаж в стаф рум. Кофе был дешевыми помоями Якобс. Набрав полную чашку, добавив, молока и сахару, он задумчиво уселся возле окна.
Мысль, много ли ему лет, долго ли ему осталось, к чему была его жизнь, и как он ее прожил, не приходила. Но внезапное ощущение красоты готово было взорваться в нутрии. Было похоже на то, будто кто-то к бочке с порохом поднес фитиль, и долго ли, коротко до взрыва, никто не знает. Казалось все и смутно и неопределенно в мыслительных очертаниях, однако, все было и просто и реально. Шуба Наташи висела на вешалке, она топталась в стаф руме, в обтянутом светлом платье. И всего прекраснее в ней были не рыжие длинные волосы, не большой, не портивший ей лица нос, не зад, высоко посаженный, круглый, привлекательный, взгляд на который падал прежде всего: а грудь, большая великолепная грудь. Будто кто руки согнул в локтях и выставил вперед. Лореляй. Именно такой, должно быть видел ее Гейне.
Девушка в светлом наряде
Сидит над обрывом крутым,
И блещут, как золото, пряди
Под гребнем ее золотым.
Проводит по золоту гребнем
И песню поет она.
И власти и силы волшебной
Зовущая песня полна.
А скалы кругом все отвесней,
А волны - круче и злей.
И, верно, погубит песней
Пловца и челнок Лореляй.
После двадцати пяти минутного кофе брейка Гаврилыча погнали выносить полки из класса Рэкса, который временно занимала Лесси. Гаврилыч шел и думал, почему у иностранцев имена как у собак. В обед, стремясь побыть наедине с собой, он вылез на грушу, росшую вдоль аллеи ведущей к стадиону, и сел верхом на ветку. Бороли его тяжкие думы. А крохотная звездочка, еще горевшая в его душе, хотела жизни, пламени, безрассудства…
Любил ли он по настоящему. Знал ли он априори, что в прекрасном теле кроется измена, и поэтому всю жизнь избегал настоящей любви. Он видел тело Наташи в полной наготе, в той простой наготе к чему стремится любящий, и которую сама любимая никогда не увидит. Он творил свою Лореляй: разворачивал ее внутри, ставил в позу, конфликтовал, и чувствовал, что не хватает чего-то, малость недостает отгадать тайну ее. Ему прямо здесь, захотелось теперь знать о любви больше, в идеале все, но… так не бывает. Любим, ибо нуждаемся в этом чувстве, посему предлагаем ее с соей стороны загодя. Любовь это всегда игра в слепую, а женщина как приз, неизменно блядь.
Гаврилыч насупился и слез с дерева. Настроение было никудышным.
- Где вы пропадаете? – вцепилась в него менеджер. – Возле кафетерия пиццу детям раздают, а там снега по колено, мы кого должны беречь, берите лопату и бегом расчищать, я вижу, вы физически не справляетесь…
Гаврилыч не любил детей. Не имел своих, и другим не советовал. Наглые, капризные, живущие только для себя, эти маленькие существа напоминали ему голубей; требовательные птицы словно подтверждали никчемность его существования, словно бы он существовал только для того, чтобы кормить их. Поэтому и голубей не любил. Кидал в них метлой. Уж лучше были вороны, которых он тоже не любил, ибо с утра противно каркали во всё е…, но те хоть под ноги не лезли…
К трем часам засуетилась шоферня, детей рассаживали по автобусам, Гаврилыч побежал к воротам, еще раз взглянуть на Лореляй. Он бежал и представлял, как ее платье кто-то вечером будет задирать, трогать ее прелести, целовать ее нежности, слушать ее томный стон, а он будет лежать на диване, тупо уставившись в телевизор. Ему хотелось крепко обнять ее. Его старческие, отвыкшие целовать губы, искали молодых свежих губ, ненасытно впиться в них поцелуем.
Наташа сидела в скулбасе номер 3, на своем обычном месте возле окна, и казалось, олицетворяла собой, весь такой трогательный, такой соблазнительный девичий стыд. Завидев Гаврилыча, она просто улыбнулась ему…
Дома, с порога, Гаврилычу захотелось заехать своей старухе в глаз. Раньше, правда, он никогда такого не делал, считал, что бить жену не красиво.
За ужином, ему привиделось, или он сам так надумал, что лицо его бабы осветилось красотой, которую иногда видишь в женщине за шестьдесят. Казалось в движениях, сохранялся еще нерастраченный запас молодости. Ее холодноватые глаза вдруг стали насмешливы, лицо смягчилось, разошлись морщины. Мясистое, внезапно оно приобрело привлекательность: слегка косым взглядом, изгибом выцветших губ, белесыми бровями, мелкими, редкими, срезанными зубами и низким голосом, бедным оттенками…
- Тошную я... – сказала старуха ласково, - Побей меня Гаврилыч. Как мужик бабу бьёт, побей…
Гаврилыч задумался: «дать, что ли ей в зубы пару раз...», и что-то трусливое и в то же время жалкое до подлости представилось ему.
- Дрянь ты такая, и дрянью останешься! – вызверился Гаврилыч.
Старуха обиделась. Печаль убила остатки красоты.
- Поцелуй меня. – приказал он.
Она покраснела и глупо улыбнулась.
- Ну!
Она вздрогнула, испугано глянула на мужа, перевалилась через край стола, и чмокнула Гаврилыча в колючую щеку.
Гаврилыч мрачно сидел. Ему хотелось любовного напитка, который свел бы его с ума. Всю жизнь, все, кто любил его, убивали в нем всякую любовь любящего. Бил отец, порола мать. Друзья выгоняли из квартиры, били морду, от чрезмерного чувства любви, как своему; оскорбляли последними словами, от сердца. Толстые, ему худому заглядывали в рот, сколько он ест, нет ли у него глистов; пьяницы обвиняли, что ему лишь бы нажраться, а нажравшись целовали слюнявыми губами, называли божьим человеком… И чем больше его любили, тем чаще он чувствовал, что теряет себя, собственную возможность быть собой, стоять на своем, иметь свое мнение… Он взял себе в жены тихую сосредоточенную дуру, убежал от любящих друзей, как от бесей, пошел в дворники, и многие годы, жил тихо, спокойно, иногда мечтая, но ничто не волновало его.
- Выпей рюмочку и ложись. – посоветовала жена, видя как он мается.
Немая усталость навалилась на него, взяла истома, прибила не освежающим сном. Дикое брожение сил, судороги темных страстей, великое и ничтожное, все, что предлагает жизнь, поглотила бездонная, ничем не насыщенная пустота...