Адольфик Гари : Я, Люда, Иисус и Ева. (На конкурс)
08:49 10-10-2014
У налоя на своей свадьбе, я вряд ли мог представить себе такую чепуху, что через год мое супружеское ложе займет толстый еврей, рожденный в Египте. Внезапный разрыв с Людой, ее связь с египетским евреем, выглядело как мстительное торжество, но больше всего поразило меня то, что она оказалась таки права: я был коренной неудачник. Она ушла без волнений, сказав напоследок про разочарование, и все. О всякой чувствительности не могло быть и речи, но такая подлость, причиной которой было мелкое тщеславие, задело меня фатальной ошибкой у аналоя, и… сверх того, терзали меня боли.
Я стал часто напивался. Из последней пьянки, помнил лишь черную, по настоящую темную ночь, когда казалось, конца-края не будет этому мраку, песню хрипло затянутую пьяными голосами, и уютные далекие огни соседских домов. Чем только не была переполнена душа в тот вечер, но попытка овладеть супругой археолога Славы, представившаяся на утро в виде эмоциональной абстракции, могла обернуться хлопотно. Нервическая игра ума страдавшего от похмелья, принесла и свои художественные образы. Утром, глядя на разбитый лоб и колени, мелкие эпизоды вчерашнего вечера восстанавливались в памяти страшными вспышками, но за многие годы, я свыкся с ними. Казалось, нет ничего злого в алкоголе, просто жизнь густую заботами, он словно бы исцелял от тяжкой немочи, растекался по телу без чувства лжи. А через два дня, когда похмелье отпустило меня, спину и правую руку свело судорогой и болью.
В районной поликлинике, куда я обратился и сидел в ожидании приёма, мне хотелось разглядеть взгляды больных. Но оказалось взгляд разглядеть нельзя, он сразу же исчезал, как только я пытался его поймать, оставляя взамен, сухие, маетные глаза. Я выглядел ужасно: отечность и собачьи мешки под глазами. К врачу меня провела медсестра, в затянутом, замотанном под шею белом халате, длинными полными ляжками, выделяющимися при ходьбе, с парой дульок маленькой груди…Она напоминала мне Люду.
В кабинете врача, зашторенном и сплошь заставленном фикусами, верхний свет отсутствовал. От настольной лампы свет падал кругом, на стол и часть дивана, по всей комнате стоял полумрак, и из него выступала голова врача. Ни улыбки, ни участия не выражало его лицо. Он говорил, сжато, и в этой сумрачности, казалось, что снаружи ко мне уже что-то ломится: навязчивое, хамское, мужицкое…
Врач рассказал, что делать. Прописал лечение, скупо улыбнулся и мы распрощались.
Я шел по улице Энтузиастов, а передо мной, вспыхивал желто-голубой свет моего недавнего прошлого: глубокое летнее небо, плывущие облака, и люди, не согбёнными трудом, обманом и старостью. Тогда я к ним, может, и не присматривался, и не помню, чтобы старухи на базарах сгибались так раком, роясь в мешочках, бесцеремонно выставляя на показ свой зад, и грубые очертания больших трусов. В то лето я гулял с Людой.
В ее манере выбирать себе мужчин было, что-то от мужчины. Я вздрагивал болезненной внутренней дрожью, когда соблазнительная, она льнула ко мне на плече, рассыпая по лицу светлые локоны волос.
- Какой ты колючий… - говорила она.
И чудо обладать великолепной женщиной, сеяло в моем мозгу сомнения: особо обрисовались понятия матка, каналы, яичники…
Люда понесла к осени. И чем явственнее, чем очевиднее становилось, что у меня будет ребенок, тем тоскливее делалось все вокруг. Мне вдруг стало жаль моего одиночества. Тихого утреннего покоя, чашечки кофе, друзей из лицокниги… Люда это чувствовала. Из-за постоянной неудовлетворенности она желала меня целиком. Напрасно этого желал и я. Моя натура внезапно взбунтовалась, и я побил ее.
После аборта она вдруг вообразила себе полное безразличие ко всему. Это не то чтобы была слепота; слепота еще подразумевает скрытое отношение к людям. Это было нечто механически безразличное, состояние, которое наибольше боишься, и от которого наибольше страдаешь.
- Так будет лучше. – сказала она мне. Я молчаливо согласился.
Она расстегнула две пуговицы своей кофточки, высвободила золотой крестик, и бесцветно произнесла.
- Поцелуй крест!
Я поцеловал, и через месяц мы сыграли свадьбу.
Ее мама плакала, когда тамада произнес тост об улетевших ласточках, а когда я выпил из Людиной белой туфельки водки, хмель ударивший мне в голову вывел формулу, что тёща, на самом деле, гадкое, противное и злое существо, а сам я, несчастный.
Весь год мне работалось хорошо. Я продал несколько писаных мною работ и засел за большое полотно. Картина получилась огромной; откормленный громадный хряк, задумчивыми человечьими, хотя и маслянистыми свиными глазками, смотрит в никуда, в заоблачную сероватую даль. Рядом помои и изгородь с отрытой калиткой, а за калиткой свобода. Правда, свобода, осеняя, в виде надвигающихся холодных дождей, падших листьев, ночных заморозков…
Люда становилась подчалистой, красивой. Я же, среди крайнего оскудения непонятного тому, кто никогда не испытывал муки творчества, был близок к самоистреблению. Эта страшная черта присущая художникам, живет, дремля в мечтах от безделья, в диком размахе мотовства, безудержной жадности к деньгам, в горьких пьяных слезах, окаянстве, бродяжничестве, в ночной блевотине, в погибающей на наших глазах нравственности…
Боже, на что мне было надеяться? Художника легко обидеть, это, как пить дать, знала тёща. Она повадилась к нам бегать, заебав меня постами и молитвами, причитаниями и жадностью к прославлению прошлого.
- Раньше все было хорошо Людочка. Мы не плохо жили с твоим папой, ах глупая, до чего ты себя довела с ним…
В начале лета, я впервые узрел, как бы странствия, в некие потусторонние пределы. Что же было со мной? Я испытал внезапное ослабление физических и духовных сил, чувство близкое к выжатому лимону. Все: цвет и тень, вкус к изящному, радость творить и видеть, забирало у меня желание жить. Люда уже гуляла с евреем, и этот безобразный поступок, делался в моем сознании нелепо-сложным, сосредотачивающим в себя всю грубость мира сего, его пошлые мотивы зависти и позора. Ах, как помнятся мне те первые минуты, когда гибло мое самолюбие, и не хотелось ни есть, ни пить, а громадный призрак ее измены расплывался на стене тенью, от заходящего теплого солнца, играя и вздрагивая от шумевших деревьев колышимых ветром. Утром все оживало кругом в образе лиц, птиц и растений, а я умирал. И какой неземной ясностью приходило ко мне тогда ощущение смерти. А затем умерла моя мать.
Я остался один, и с тоскою сидел на лавочке, перебирая имена детей, которых у меня никогда не было, рисуя их портреты в своем воображении. Пылила проселочная дорога от легкого ветерка, жгло солнце, и тишина, вдруг воцарившаяся в природе, казалось гулом отупевшей от лени моей души, на скрижалях которой, отобразилось впечатление. Смердело кизяком. Подошла грязная, праздношатающаяся цыганка и спросила:
- Счастливый, угости беременную сигареткой.
Я встал и пошел к каналу. Вдоль набережной шла хорошо одетая молодая стриженая женщина, ведя за руку маленькую девочку, вероятно дочь. Ее резкий неприятный голос, раздразнил мои нервы, поразил меня каким-то безысходным отчаянием.
- Ты что девочка, как ты можешь такое говорить, у меня работа, у мамы много дел…
Солнце спряталось за лиловую тучу, я подождал и оглянулся. Ни души кругом.
Может быть, прошла минута или мгновение пока я опускался в зеленовато-черную глубину воды с противным запахом ила. Времени будто не стало. И тотчас я увидел себя мальчиком, отрешающимся от жизни, юношей, взрослым, в странной перспективе невероятных картин. Я подумал, зачем я пригнул солдатиком, лучше было броситься ласточкой. Вода проникала уже в рот и ноздри. Сердце тупо билось. Оно не хотело умирать. Неизвестно отчего мне привиделась праматерь Ева, в образе восьмидесятилетней старухи (столько было моей матери), каравай теплого хлеба, (как хлеб наш насущный дающийся днесь), соль, (мелким белым порошком похожим на кокаин), рыба и Иисус Христос. Все эти символы моего неудачного образования, особенно Иисус и Ева, стали во главе угла. И опять эта глупая библейность не покидала меня даже в крайних выражении своих чувств. Глупо, все было глупо. Я вынырнул и ошибся. Жить не хотелось, но и умирать тоже. Нырнув еще пару раз, я вылез на берег, терзаемый предчувствием долгой жизни.