Евгений Балинский : Рассказ. 1/5

13:26  05-11-2014
ВОЗНЕСЕНИЕ
Часть 1
1.
- Шах и мат тебе, Василий Василич, - грустно сказал Иван Андреевич, переставив свою королеву на доске, после чего продолжил, - слабовато играешь что-то. Эх ты! – закончил мужчина, и махнул рукой, очевидно, похоронив Василия Васильевича как удалого шахматиста.
- Да ну, что-то не мой день опять, Вань. Давай вечером ещё попробуем, авось и выиграю! – тоже грустно ответил Василий Васильевич, однако фразу закончил с неподдельным азартом.
- Попробуем, что ж ещё делать-то нам? Книги я в библиотеке и так все перечитал давно, а новые что-то не завозят. Будем играть, - проговорил Иван Андреевич, закончив фразу так опечаленно, как только было можно. Он прекрасно понимал, что ни сегодня вечером, ни завтра утром, ни даже через месяц Василий Васильевич не выиграет у него в шахматы, как не выиграет и никто другой из их отделения, играй он в полную силу. А в полную силу Иван Андреевич играл всегда: не любил он поддаваться, и делал это только тогда, когда его соперник, проиграв двадцать партий подряд, совсем расстраивался и огорчённо свешивал голову и опускал руки.
Оттого-то Иван Андреевич и грустил, что не с кем ему сразиться по-настоящему, в интересной и равной борьбе померяться силами на шахматной доске. Все, кто мало-мальски умел играть в шахматы в их отделении, уже давно и по много раз были проверены Иваном Андреевичем на прочность. Иных шахматистов уже и после первой партии Иван Андреевич не желал видеть напротив себя, если перед ним лежала разделённая на чёрные и жёлтые квадраты деревянная доска, на которой в начальном положении были расставлены фигуры. Нет, не повезло ему с соседями по палате в этом плане, не повезло. Да и во всей больнице, в общем-то, не было соперника, достойного шахматистского таланта Иван Андреевича.
А шахматы Иван Андреевич очень любил. И любовь эта зародилась в нём так давно, ещё пятьдесят лет назад, что иногда ему казалось, словно любил он задумчиво склониться над шахматной доской с самого раннего детства, а то и с рождения. Но было это и так, и не так одновременно: полюбились ему шахматы в военном госпитале, куда его в бессознательном состоянии доставили уже на второй день войны. Тогда выпускники медицинского института, занимавшиеся его лечением, буквально вытащили Ивана Андреевича с того света, подарив ему новую жизнь после контузии, получить которую его угораздило ещё в первые часы нападения гитлеровцев на Советский Союз. Тем ранним июньским утром молодой старшина Иван Лядов, только-только заступивший на службу на пограничной заставе, вышел покурить на крыльцо казармы. И не успел он свернуть папиросу, как стал раздаваться стремительно нарастающий вой, как потом оказалось, фашистских бомбардировщиков, и свист летящих на землю бомб ввёл неопытного в военных делах Ивана Андреевича в такой ступор, который парализует все мышцы и мускулы тела, а самое плохое - мышление. А ещё через несколько секунд где-то неподалеку раздался взрыв, и всё исчезло.
Очнулся Иван Андреевич только через неделю, укутанный одеялом, обмотанный разными тряпками на больничной койке госпиталя, куда его, сутки пролежавшего на месте разрыва бомбы без сознания, доставили санитары.
Был у него тогда в палате один сосед, звали его Витькой. Витька был безногим, и лежал в этом госпитале ещё с русско-финской войны. Вот этот самый Витька и привил Ивану Андреевичу любовь к рассудительному и нестандартному мышлению и выдержке в принятии тех или иных решений, любовь к шахматам. Оказался тот Витька к тому же ещё и искусным умельцем, который по причине наличия огромного количества свободного времени, при помощи обычного армейского ножичка научился вырезать из дерева шахматные фигуры и делать доску из двух половинок, скрепленных между собой кусочками проволоки.
Научил он тогда играть Ивана Андреевича, научил рационально соображать, а перед его выпиской подарил ему комплект только-только вырезанных шахмат.
Ивана Андреевича снова отправили на фронт, где он до самого окончания войны излазил всю Беларусь и восточную Польшу с солдатским мешком, в котором помимо всего прочего непременно хранились те самые шахматы, обёрнутые в тряпку. И играл он с бойцами в перерывах между атаками или обороной, на некоторое время погружая их в увлекательное действо, и оттаскивая от ежесекундных мыслей о предстоящем или прошедшем бое, об убитых товарищах-сослуживцах, о войне, о смерти.
Где-то под Варшавой Ивана Андреевича вновь ранило, и его снова отправили в госпиталь. Вновь вернуться на фронт ему было уже не суждено - Красная Армия вошла в Германию, взяла Берлин, и выиграла эту войну. Своя же война для Ивана Андреевича закончилась так же быстро и внезапно, как и началась тем туманным утром на заставе. И он её выиграл, потому что был одним из тех, кто вернулся живым.
А спустя тридцать лет Ивану Андреевичу предстояла ещё одна схватка, которую он на сей раз проиграл. Схватка за право на спокойную и размеренную послевоенную жизнь, за право тихо и мирно стареть у себя дома, за возможность наслаждаться прогулками по парку, расположенному совсем рядом от его дома. Его родная и любимая дочь, сговорившись с каким-то мерзавцем, выселила Ивана Андреевича из его собственной двухкомнатной «хрущёвки». Они выставили Ивана Андреевича сумасшедшим, применив для этого какие-то связи любовника-проходимца. И проиграл он эту борьбу, потому что ждал такого предательства от дочери ещё меньше, чем повторного нападения немцев на Советский Союз. Опешив от неожиданной перемены дочери, от самого факта вопиющей несправедливости, безнравственности и аморальности этого поступка, Иван Андреевич ничего не смог противопоставить собственной дочери. И был навсегда отправлен в психиатрическую больницу: врачи в городской поликлинике вдруг вспомнили о давнишней контузии Ивана Андреевича, о его ранении, и сделали выводы о том, что он, настоящий боевой ветеран и примерный пенсионер, опасен для общества.
2.
- Ладно, Василий Василич, пойду я к себе, - всё так же безрадостно сказал Иван Андреевич, встал из-за стола, собрал свои шахматы, и вышел из палаты.
Это были те самые шахматы, которые он получил в подарок от Витьки перед самой своей отправкой на фронт. Берёг их Иван Андреевич как зеницу ока, не смотря на то, что фигуры были нескладные, угловатые и несимметричные, а половинки доски едва держались между собой. Но так они были ещё лучше, ведь имели свою, уникальную историю и даже, наверное, душу.
В их отделении было только две палаты, которые никогда не закрывались – одна, в которой лежал Василий Васильевич, и другая – где располагался Иван Андреевич. Остальные же десять всегда были закрыты, их обитателей и в туалет, и в столовую водили исключительно по расписанию и под строгим конвоем крепких санитаров с малоинтеллигентными лицами, а свободный выход на улицу или даже просто в коридор для них был строго ограничен. Исходя из этого, Ивану Андреевичу повезло чуть больше: он мог свободно перемещаться по отделению, и даже в специально отведённые для этого часы имел возможность выходить во двор, чтобы посидеть на скамеечке, прогуляться до ворот и обратно, и просто подышать свежим воздухом, которого в душных и тесных палатах всегда не хватало. К тому же, сейчас было лето, и эта проблема стояла довольно остро.
Не смотря на то, что палата Ивана Андреевича была довольно маленькой, в ней лежало четыре человека. Было четыре железных кровати, с ободранной эмалировкой на спинках и жутко скрипящими пружинами посередине, на которых лежали довольно изорванные матрасы. Возле каждой койки стояла тумбочка, тоже видавшая виды: лак с них был давно вытерт, а дверцы у некоторых из них висели на одной ржавой петле, и плотно уже давно не закрывались.
Неизменным атрибутом таких палат, жителям которых доверяли чуть больше, чем остальным больным отделения, была алюминиевая миска, в которую ставилась белая кружка, с облупившейся на ручке эмалью, и всё это всегда располагалось на углу тумбочки. Ложки же в палату даже им уносить не разрешалось, и их оставляли в столовой.
Их палата находилась на первом этаже трёхэтажного здания, потолок в ней был низкий, окно небольшое, отчего довольно рано в их палате становилось почти совсем темно. Электрический свет включали каждый вечер, но лишь на несколько часов. Стены и потолок хоть и были совершенно белыми, но когда за окном темнело, в палате становилось невыносимо тоскливо, безысходность и неисправимость ситуации заваливалась без спросу в сознание её обитателей. Особенно в такие дни, как сегодня: уже начинало вечереть, и густые серые июльские тучи совсем затянули бывшее ещё недавно голубым небо, окончательно заслонив проход солнечному свету внутрь палаты. К тому же, за окном росла старая, но по-прежнему ветвистая и обильно покрытая листвой ива, которая прикрывало окно, и мешало солнечному свету проникать в помещение.
Иван Андреевич вошёл в свою палату. Лампочку на потолке ещё не включили, небо за окном было тяжело-серым, лил сильный ливень, и, не смотря на то, что в палате находилось целых три человека, в ней царило угнетающее безмолвие, которое, казалось, тяжко и почти осязаемо повисло в комнате. Лишь на стенах и потолке, которые из-за пасмурной погоды тоже выглядели серыми, то и дело неспешно двигались широкие, сбившиеся в одно пятно неясные тени, которые грузно ложились от густых ивовых ветвей.
Время в больнице и без того всегда тянулось невыносимо медленно, но в такие полутёмные и очень долгие летние вечера совсем казалось, что оно ещё сильнее замедляется, а то и вовсе останавливается; обволакивает во что-то густое и мягкое, и неизбежно увлекает в гнетущее нечто, не испытывая ни толики жалости к тем, кто находится в палате, и коротает его - Время - от завтрака к обеду, от обеда к ужину, и, что самое тяжёлое - от ужина до сна.
Иван Андреевич зашёл в палату, сел на свою койку и крепко задумался ни о чём. Не было в его голове никаких насущных мыслей, которые следовало бы хорошенько обдумать, он словно просто погрузился куда-то вглубь себя, будто застелил своё сознание густым плотным туманом, и сидел так некоторое время. Через несколько минут он услышал, что сквозь эту пелену доносится чей-то голос, и смог различить лишь обрывок фразы:
- …увын вок-вок, Амвеить… - говорил кто-то, очевидно, обращаясь к нему. Иван Андреевич поднял голову, нехотя выполз из-под толщи тяжёлого небытия, и, оглядев палату, понял, что обращался к нему Максимка, сидящий на своей кровати и искренне счастливо улыбающийся. Передних, как, впрочем, и многих других, зубов у Максимки не было, и шепелявил он всегда, непременно дополняя свою речь детской, невинной улыбкой. Иван Андреевич обратил на неё внимание и сейчас, окончательно сбросив с себя липкие волокна забытья, и, несколько секунд приходя после него в трезвое сознание и понимая, что сказал Максимка, спросил:
- А ты как узнал, Максим?
- Касвюли гемяк, я усвышав, - ответил Максимка, расплывшись в улыбке ещё более широко и весело.
- Да, действительно. Это хорошо, - с добротой в голосе сказал Иван Андреевич, обращаясь уже не совсем к Максимке.
Иван Андреевич сразу заметно приободрился, узнав, что скоро будет ужин: это означало, что ещё один день близился к концу, и, скоротав несколько часов после еды, дождавшись темноты, можно будет лечь спать, таким образом, закончив ещё один, бесконечно долгий день, прожитый в больнице.
Через непродолжительное время к ним в палату заглянула санитарка, и позвала на ужин. Обитатели палаты оживились, каждый из них взял с угла своей тумбочки миску с кружкой, и все вместе они направились в столовую. Выходя последним, Иван Андреевич обратил внимание на то, что идущий впереди него Николай заметно нервничает: у него подрагивали руки, а в движениях прослеживалась чуть резкая нервозность. У Николая была эпилепсия, и, помня это, Иван Андреевич почему-то не придал состоянию мужчины особенного значения – мало ли, вдруг он себя просто неважно чувствует. Хотя, подобные симптомы могли бы быть предвестником скорого припадка, но Иван Андреевич, видавший за последнее время не один приступ у Николая, всё же, в этот момент об этом не подумал.
Они прошли в столовую, и, получив в окне раздачи еду в свои тарелки и чай в кружки, взяли ложки, хлеб, и расселись по своим привычным местам ,куда садились изо дня в день, из месяца в месяц, а кое-кто, как Иван Андреевич и четвёртый их сосед «афганец» Сергей – из года в год.
На ужин сегодня, как и в любой другой четверг, традиционно подали коричневую, с оранжевыми, вероятно, морковными вкраплениями тушёную капусту, которая, как и всегда, была перетушена до такой степени, когда становится похожа, скорее, на капустную кашу. Хотя, может быть, это было и к лучшему: большинство обитателей психиатрической больницы были люди пожилые, и грызть твёрдые, хоть и небольшие ломтики капусты им было бы непросто. В дополнение к капусте шёл небольшой кусочек какой-то рыбы, кожа которой была липкой, мерзко приставала к пальцам при чистке, а само мясо на вкус было пресным, и тоже изрядно перетушенным, или пережаренным – сложно было сказать, каким способом обрабатывалась эта рыба. Часто случалось и так, что кроме кожи и пары-другой малюсеньких мясных кусочков с хребта съесть больше было нечего, поэтому выбирать не приходилось.
Иван Андреевич был из того подавляющего большинства обитателей больницы, к которым ни в будни, ни в выходные, ни даже раз в месяц никто не приезжает, не привозит жёлтое и ароматное домашнее картофельное пюре с аппетитной котлетой или хотя бы сосиской. А вот Сергей, сидевший напротив Ивана Андреевича, был как раз в числе счастливчиков: каждое воскресение к нему приезжали или сын, или его супруга – невестка Сергея – и привозили ему из дома разные вкусности. Очевидно, от этого, он и был придирчив к больничной пайке. Вот и сейчас, от чего-то вдруг сильно оскорбившись положенным ему в миску куском рыбы (хотя видел он такие уже третий год подряд), он, резко ударив по столу своим большим кулаком и расплескав чай из всех четырёх кружек, гаркнул своим твёрдым, командным голосом:
- Это что за дела, вашу мать?! Я за такую рыбу в 87-ом за скалу бы отвёл и руки штыком поотрубал!
Взрыв его голоса получился таким громким, резким, и, главное, неожиданным для всех, относительно спокойных обитателей их отделения, что сидящие за столами разом вздрогнули, а кто-то в дальнем конце столовой безудержно зарыдал. Максимка же, напротив, стал весело гоготать, да так самозабвенно, что едва не захлебнулся чаем; однако самое неприятное произошло с Николаем: он, задрожав сильнее прочих, негромко вскрикнул, свалился со стула, и затрясся: Иван Андреевич, насмотревшись такого и ранее, быстро понял, что у мужчины начинается приступ эпилепсии. Он понимал, что ничего уже с этим сделать нельзя, и самое главное было то, чтобы Николай, не чувствовавший в момент припадка ровным счётом ничего, не нанёс себе каких-нибудь травм. Иван Андреевич быстро встал, и, подойдя ко бьющемуся в сильных конвульсиях Николаю, обратил внимание на то, что мужчина обмочился. Вместе с подошедшими санитарами они перевернули мужчину на спину, и крепко зажали голову, чтобы Николай не бил ею о бетонный пол: гримаса на лице мужчины была поистине ужасной и устрашающей, густая слюна сваливалась на подбородок, глаза выкатились и беспорядочно вертелись в глазницах, зубы были оскалены и сильно сжаты. Увидев эту картину, Максимка стал всхлипывать, испуганно вжавшись в стену, а видавший и не такое Михаил, наоборот, как ни в чём не бывало, стучал ложкой о миску, уже доедая свою капусту, презрительно откинув рыбу в сторону.
Иван Андреевич кое-как стянул с Николая его спортивную кофту, и набросил ему на ноги так, чтобы не было видно его мокрых штанов.
Вскоре судороги Николая стали пронзать всё реже, его, сжатые добела кулаки расслаблялись, мышцы на лице разглаживались – приступ отступил, и мужчина пришёл в себя.
Николаю сделали успокоительный укол, и повели в палату. Максимка, успокоившись и совсем перестав всхлипывать, спокойно доедал свою порцию. Бывший вояка Сергей спланировал, как ему казалось, отличную военную хитрость, и, воспользовавшись отсутствием Николая, пододвинул его миску к себе, с неприкрытым отвращением отбросив злосчастную ненавистную рыбу на пол, и, не обратив никакого внимания на раздражённый окрик раздатчицы из окошка, быстро съел его капусту, а затем выпил и его чай.