Владимир Павлов : замороzzки (4)

19:07  08-03-2015
Сергей Дмитриевич увидел Катю на углу проспекта Имярека, возле клешнеобразного навеса остановки. Он шел по другой стороне проспекта и громко крикнул:
– Катя!
И то, что он впервые назвал ее не по имени-отчеству, решило все.
Если бы Капорскому за минуту до того сказали, что он окликнет Катю, подбежит к ней, он бы не поверил: считал себя человеком, подчинившим эмоции, что подтверждало все его прошлое. Он шел по Имярека, рассеянно глядя по сторонам, и думал: почти год прошел с тех пор, как познакомились. Смешно считать дни и месяцы – эта та любовь, которая перечеркивает жизнь. А Катя его не любит. Жизнь стала тусклой и тесной, похожей на коридор подвала. Прежние ценности давно погасли, лишь мысль о ней – что она где-то есть, существует – слабо брезжит в глубине неверным, убегающим огоньком. И отупело бредешь на него, повторяя: Катя, Катя, Катя, – как единственное, что придает смысл движению.
…Смущенные, они идут рядом, быстро, как будто торопятся куда-то. Разговор творит себя сам, без их участия.
– Иду и вдруг вижу возле остановки…
– Странно – я за минуту до этого подумала о вас… Не знаю, что меня сегодня толкнуло возвращаться домой по эдакой загогулине… Обычно я иду коротким путем…
– Вы не торопитесь?
– Нет. А вы?
– Я?
Сергей Дмитриевич по-идиотски приподнял брови, будто вопрос мог относиться к кому-то еще. Странно, но тогда подобные ненужные слова и движение не казались ему бессмысленными, они будто помогали нести нечто бесценное, непомерно тяжелое и хрупкое, о чем он так долго, безнадежно мечтал и что ему неожиданно вручили.

На подоконнике мыла стекла маленькая женщина в халатике, шустро обшаривая тряпкой углы, стекла небесно синели. Из подъезда вышел круглолицый худой мальчик, доедая на ходу мороженое. Девушка с простецки-колхозным лицом, чуть тронутым оспой, несла вербу. Вот эту сосенку Катя помнит – ее привезли осенью, сажали утром, кругом стояли, глазели.
– Куда мы идем? – спрашивала она в забытьи.
Четырехэтажный кофейного цвета дом с башенками.
Они поспешно вошли в подъезд. Здесь еще зябко – застоялась зима. Темнотой стерты все грани и углы, даже непонятно, откуда начинается лестница. Катя откинула назад голову, в темноте блеснули зеленые туманные глаза, рот приоткрылся для поцелуя. Ожидалась романтика, первые робкие лобзания. Капорский так и собирался сделать: летуче прикоснуться губами к губам, бережно снять пенку с кипевших страстей, – но вдруг резко развернул ее лицом к стене и задрал пальто вместе с прилипшей к нему тугой юбкой. А с улицы доносились голоса детей, фанфары машин, сутолока весеннего дня.


Прошел год. Басманова выпнули. Вместо него поставили Висковатого. Басманов все боялся за судьбу института, но проекты не только выполнялись в срок, но и люди повеселели, приободрились. Даже бумагу в сортирах повесили.
На совещании Капорский, только что вернувшийся из Москвы, куда его отправили в бессмысленную бюрократическую командировку, был настолько подавлен, что Браунинг осведомился о его здоровье. Капорский не испытывал к Опричному каких-то особо дружеских чувств, однако относился к нему с глубоким уважением и возмущался, когда в прошлом году Басманов попытался его оклеветать. Браунинг говорил сдержанно, коричневый студень его лица почти не дрожал, признался, что испытывает неловкость («принимая во внимание заслуги и многолетний подвижнический труд на предприятии»), однако самовольное распоряжение главного конструктора, идущее вразрез с распоряжением дирекции он «вынужден квалифицировать как тяжелое нарушение дисциплины со всеми вытекающими»

Капорский подумал: жаль, что меня услали, когда обсуждался проект Опричного. Заречный говорил, что идея блестящая. Пару месяцев назад, когда Владимир Евгеньевич подготовил свой проект, никто и не предполагал, что дело примет такой драматический оборот. Речь шла об использовании в перекрытиях жилых домов радиоактивных захоронений. Правда, обезумевший от благонамеренности Грязный сразу назвал предложение Владимира Евгеньевича «несовместимым с жизнью» Грязный даже вскочил, его небольшая фигурка со впалой грудью, длинными худыми руками затряслась от театрального негодования, впалые щеки дергались, круглый ноздрястый носик словно норовил клюнуть врага в темечко. Произошло это в кабинете директора. Казалось бы, Опричный мог привыкнуть к тому, что слова, проходящие через студень под черепной коробкой Грязного, теряли свое прямое назначение, но на этот раз он вышел из себя, начал говорить о патологической неспособности «родить хотя бы одну свою, доношенную мысль».
– Я снимаю с себя ответственность! – взвизгнул взбеленившийся Грязный.
– Штаны можешь с себя снять, а не ответственность, а отвечать будешь в полной мере, – процедил Опричный, сцепив свои огромные ладони в замок, будто удерживая их от решительных действий.
Висковатый раскритиковал проект не потому, что его убедили слова Грязного: просто его паразит, чуя надвигающееся пиршество чужой раздербаненной психики, не смог удержаться от соблазна и не добить жертву. Если бы Опричный не позволил себе так выйти из равновесия и ослабить свое защитное излучение ненужным раздражением, Висковатый сам бы дал отпор Грязному.

После перерыва Заречный снова попросил слово. Капорский вдруг почувствовал смертельную скуку. О чем они спорят? Ясно, что Опричный не прав, но глупо объявлять выговор человеку, не имевшему за двадцать лет ни одного нарекания. Все-таки он не мальчишка, как Заречный. Тот уже лез оскорблять присутствующих: «Вы, господа, прям как обыватели, скроены из лоскутков заурядных убогих мыслей, кроме готовых фраз и избитых идей, у вас ничего нет, и вы яростно защищаете…» Председатель закрыл прения.
Не стоит обижать честного человека, говорил себе Капорский, но, увидев, что все, кроме Шуйского и Заречного, голосуют за выговор, нехотя поднял руку.

Домой он пришел выпотрошенный, за ужином сидел молча, ничего не ел, сказал, что разболелась голова, потом не выдержал и все рассказал Кате. Она удивленно спросила:
– Почему же ты высказался за?
Он не ответил, продолжая рассказывать:
– Овчина-Оболенский сказал мне, что простой выговор – это выход из положения, он советовался с Вяземским. В общем, все это очень мерзко. Я понимаю, что Опричный восстановил против себя коллектив, но когда Грязный выступает как блюститель общественной морали, меня не в шутку начинает тошнить. Заречный до конца протестовал, кипел. Он смотрит на все идеалистично…
– А это плохо – смотреть на все идеалистично?
Никогда еще он не видел Катю такой; ее глаза, обычно туманные и ласковые, жестко уперлись в него, губы сжались в ниточку…
– Я не то говорил, а просто сказал, что Заречный молод, по-глупому на все реагирует…
– Нет, ты все-таки ответь: почему ты высказался за?
– Не знаю…
Катя быстро вышла из комнаты. У Капорского что-то сместилось в голове, такое с ним бывало. Сначала перед глазами катился на месте черный прозрачный сгусток. Он рос, превращался в воронку; комната погрузилась в темную, прозрачную, стремительно текущую воду. Мысли десятикратно ускорились. В голове возникла сцена: Катя берет книгу, хочет позаниматься, но силы ее оставляют, крупные редкие слезы капают на страницу. Ее голос говорил: «Что с ним? Верю в него, потому что люблю – значит верю. А не понимаю. Сережа очень сильный, мужественный, умеет прижимать свои инстинкты, отстаивать то, что считает правым, даже себе во вред, столько пережил и вдруг – теряется, начинает говорить не то, что думает, повторяет чужие слова… Нет, просто моему пониманию что-то недоступно…»

Капорский засыпал, сидя в кресле. Складки возле рта разгладились – теперь его лицо казалось скорее детским, чем суровым, исчезло выражение решимости и упорства: таким он увидел себя сверху, покинув тело. Может быть, он прочитал ее мысли, а, возможно, ему так только показалось.