Владимир Павлов : Дом страха (2)
09:55 22-05-2015
Я проснулся от чего-то непонятного и жуткого, пересекающего границы сна и выпирающего в реальность. «Она может в микромизерной присутствовать, а может увеличиться в миллиарды раз! – старательно разъяснял смуглый, как араб, мужичок, сидевший с ногами на постели, своему соседу на койке возле окна, толстобокому, приземистому старику, который все время лежал трупом, навзничь, вперившись в потолок. Голос мужичка напоминал скулеж грустного пса, которого забыли накормить, принимающегося порой беззлобно погавкивать. – Она может присутствовать между двумя людьми и давать через меня информацию. Сейчас она такая – доверяющая, но наполовину проверяющая. Тот, кто узрел Отца Небесного, тот и есть помазанник Его…»
Я закрыл глаза и погрузился в серую обманчивую теплоту. Согретое одеяло, как гранитная плита, прижимало меня к койке; рот наполняла вязкая, размягчающая жижица, от которой снова клонило в сон. Большеухая голова мужичка на вытянутой кадыкастой шее и его тощая долговязая фигура негативом отпечатались у меня в зажмуренных глазах. Скорбный коротышка со шваброй бросил в ведро тряпку, которой тер полы, и растворил окно. Воздух, влившийся в палату, вяло колыхнув обрывок тюля, не смог сдвинуть с места запах разлагающегося пота, такой сильный, словно лежащие на койках не мылись годами. Ржавеющее утро вставляло в глаза спички антенн, которыми была утыкана плоская крыша противоположного корпуса. Одну спичку я попытался переломить – вновь смежить веки – но спасительное забвение растворилось в свинцовых лучах наступившего дня, словно сигаретный дым, и каждый звук весенней симфонии уличной жизни вызывал разъедающий душу, как кислота, подголосок: «Это психушка. Я попал в психушку» Господи, как же такое могло случиться?!
Я хотел крикнуть, чтобы меня развязали, но увидел глазах коротышки предостережение. Рядом с моей подушкой я заметил обломок сухого листика, занесенный ветром. Это был не простой листик – форма его словно зыбилась, при взгляде на него слезились глаза и мозг охватывала приятная вибрация. Коротышка ссутулился и выгреб двумя рывками швабры оставшуюся после черновой уборки сырость под моей кроватью. Его задергавшееся плечо в пятнистой пижаме грязно-коричневого тона коснулось обломка, и это образовало между нами что-то вроде телепатического моста. В голове словно бы открылось окно, и оттуда приходили ответы на мои мысленные вопросы:
«Мама придет сегодня?» – «Придет» – «Когда?» – «После обеда» – «Она заберет меня?» – «Вибрируй синим. Синий Луч откроет все двери» – «Я срываюсь в красное, дьявольские препараты зудением проникают в мозг, прошивают каждую клеточку тела красной вибрацией» – «Дыши чаще. Глубокое быстрое дыхание вынесет на волне Праны» – «Спасибо, спасибо, спасибо! На крыльях подвига полечу»
Я разговаривал с лучшей, светозарной частью его существа, но до его рассудка наш разговор не доходил. Закончив вытирать насухо, он старательно выжал тряпку, бросил ее на край ведра и подошел к санитарам.
В кресле, на месте необъятной бабы, сидела миловидная женщина, забросив ногу на ногу и покачивая полной икрой, свободно болтающейся в широких бледно-розовых штанах. Такого же цвета рубашка прикрывала до локтя ее крупные, мужские руки, державшие награду для коротышки: пару бледных папиросин и кружку с дымящимся чаем. Рядом, на табуретке, нервно затягивался мужчина в медицинском белом халате. В его облике было что-то обезьянье: вытянутое вниз плосконосое лицо с толстым надгубьем и сросшимися валиками бровей, скошенный низкий лоб и беспорядочно лежащая, словно расчесанная пятерней, седая щетина коротких волос.
– Проповедник, хорош бубнить! – рявкнул он так, что храпевший справа от меня длинный тощий бородач, завернувшийся в полосатое одеяло, как в кокон, вмиг проснулся, испуганно хлопая своими выпуклыми рачьими глазками. – Иди, я тебе лучше докурить оставлю.
Смуглый мужичок, рассказывавший об устройстве вселенной старику, совиная рожа которого оставалась ко всему безучастной, видимо, давно уже облизывался на дым сигареты, поднимавшийся от тлеющего кончика призрачной полоской. Он вскочил, будто его током ударили, и вприпрыжку помчался хватать брезгливо протянутый окурок.
– Обоссался этот, – мужчина в халате хмуро кивнул на меня, когда колбаска пепла дотянулась до черных зубов Проповедника. – Выдернешь из-под него белье, постираешь, получишь две с фильтром. Только порошка немного сыпь, а то вы жахаете его, как, блядь, стрептоцид на хуй. Понял?
– Понял, понял, Семеныч! – по-солдатски вытянулся Проповедник.
– Пшел тогда, чего стоишь?
– Семеныч, дай одну сейчас!
– Ну, на, на…
– Развяжите меня, дядя санитар, я рук не чувствую!
Слышу в своем голосе умоляющее нытье. Мне становится противно, но я ничего не могу с собой поделать.
– Чего там, сильно завязали? – Семеныч глядит на меня сквозь завитки вздымающегося дыма колючими серыми глазами. – Тань, смотри, у него руки посинели… Нихуя, одну ампутировать придется. Блядь, пидарасы, все никак не научатся!
Таня неторопливо поднимает с кресла свое гибкое тело и плывет ко мне. Она полная, широкая в бедрах, и кажется еще шире от мешковатых брюк, лицо пухлое, курносое, молодое, но выглядит старше от усталости. Ее пальцы, ловко развязывающие узлы, которые словно впитали чувствительность омертвевших кистей, пахнут Исаакиевским собором, слякотью дурной, ложной весны. Я слышу ангельскую музыку, когда смотрю в виниловую тьму ее глаз.
– Можно мне выйти в коридор? – говорю я голосом, который сам едва слышу.
– Ложись на свою кровать! – почти рычит Семеныч, молниеносно ко мне обернувшись. – Из надзорки не выходят.
– У врача спросишь. – Таня улыбается мне узкой улыбкой, холод которой обжигает. – Если разрешит, пожалуйста.
Я потупливаю на тапки глаза, которые жжет, закусываю губу, норовящую оттопыриться в гримасе плача. Добираюсь до кровати и падаю в пропасть. Яркая, как молния, вспышка ослепляет, ножевая боль в мозгу не дает пошевелиться. Каким-то образом сейчас одновременно утро и вечер, и я присутствую сразу в двух местах: в палате, где ко мне подбегают Семеныч с Проповедником, поднимают меня с пола и кладут на постель, и на соседней улице, возле длинного пятиэтажного дома, окна которого уже зажглись, ощекотывая мохнатыми лампочками вечерние сумерки. Этот дом всасывает меня. Каждая клеточка мозга проходит через сито кирпичных волокон и напитывается влагой едких дождей. В детской кроватке, заплетенной со всех сторон черно-белыми растениями, похожими на уродливые руки, захлебывается слезами малыш. Его личико прорезали глубокие морщины, в скорбных глазках отражается вековое страдание, – это лицо старика, прожившего мученическую жизнь. За стеной, на постели, с блаженным выражением смотрящих в потолок больших глаз, ставших еще больше в темноте, лежит в чьих-то объятиях девочка. Приглядываюсь и вижу рядом с ней скелет в ночнушке. Женщина, сдвинув к локтю надетую на руку сумочку, зацокала вниз по лестнице. Ее останавливает нестерпимый зуд, она впивается ногтями в ровный пробор, бледной полоской рассекающий каштановые волосы, но, кажется, чешется сам мозг. Руки растут, занимают уже весь пролет и, наконец, раздирают череп, успев перед агонией поскрести извилины. Я пью их боль, я кричу их глотками, я – они, они – я, и нет сил разлепиться, потому что душа – одна на всех, как пластилиновая колбаса, скатанная из разноцветных кусков.
Я встал, кое-как отлепившись от черного месива постели. Устремления хватило лишь на то, чтобы в зыбком мраке, где возникали и исчезали, двигаясь с огромной скоростью, плоские фигуры, сцементировать узкий отрезок между моей и соседней койками. Они просовывали руки со шприцами, но в этом пространстве Учительской благодати действовали другие законы: яд, не впитываясь в кровь, выходил безвредно из моего организма.
Вот мысль моя не успевает догнать страх, и маленький смуглый кулачок ставит на моей скуле желвак. Щека горит так сильно, будто к ней приложили раскаленный утюг. Обезьяньей живости и длиннорукости парень в спортивном костюме командует с долей грубоватой заботливости в голосе:
– Ложись давай! Мне тебя сторожить приказали, чтобы ты не бродил.
Пристально смотрю на пульсирующее черное облако, окутывающее его тело, – потустороннего паразита, мысль машинально это облако округляет, срезает с него неровности. Его костистое, прямоугольное лицо чернеет, в лемурьих выпуклых глазах крутятся белые светящиеся воронки. Бес корчится, следует мгновенная реакция: марионетка складывает меня пополам коленным уколом в живот.
– Если будешь еще вставать, покалечу! – рычит лемурочеловек, исчезая из поля зрения.
Кишащая червеобразными нитями тьма выбрасывает медсестру, которую я пытался убедить в пришествии антихриста.
– Ну, как самочувствие? – нанизывает она меня на два черных острия своего взгляда. Отвечаю, что хорошо, хотя перед глазами точно расплавили волнистое стекло, и болят ребра после побоев.
– Поворачивайся, укольчик сделаю. Не бойся, он не опасный.
Не двигаюсь, лишь приподнимаюсь на локте и почти вылезаю головой из канавы, куда я скатился, когда пару дней назад присел на насыпь перед склепанным из профлистов забором, вставив бутылку в слипшийся от жажды рот и запрокинув лицо безоблачному, головокружительно близкому небу. Солнце плавится на полированном железе, клин крыши остро режется и – вот она, бутылка, вот она, долгожданная, чистая вода, растворившая частичку метеоритной пыли из Ее галактики! Но крыша дома скругляется, ставни обвисают, становятся мягкими, превращаются в уши, левое окно подмигивает. Стержень веры не достаточно крепок, чтобы разогнуть прутья пространственной решетки и вылезти из реальности. Снова передо мной красивая недобрая медсестра со шприцом, ожидающая, пока я повернусь. Пожалуй, есть в ней что-то восточное: в черных прямых волосах, в темных, чуть враскос, глазах, в узкой, жестковатой складке губ…
– Сделайте сначала себе, если это так уж безопасно, – улыбаюсь я, довольный, что поймал ее на лжи.
Зрачки ее расширяются, подбородок дрожит от гнева. Реакция такая, как будто бы я выстрелил петардой у нее под ухом.
– Заебал ты меня! – визжит она, трясясь, словно под током. – Мальчики, куда вы все делись!
Я отскакиваю к окну, чтобы успеть теплотой сердца растворить черное пятнышко в рощице берез под окном и, пока подбегают два цепных отморозка, пройти хоть немного, хоть крошечный отрезок с ношей великой, помочь России нести ее судьбу. Если дать двумерному, черному, который ходил за мной по пятам, проявится через меня полностью, ощутить невыносимые для него солнечные лучи, запах распускающихся почек и задышавшей земли, в которой тоненькие стебельки трав открыли форточку, он сгорит, и белое пламя перекинется на его хозяев, на владык опрокинутых миров. Свинцовая чушка заполняет объем моего локтя, и я падаю, прижатый к земле тяжестью моей руки. То же самое происходит с другой рукой, со всеми конечностями. Лицо расплющивается о линолеум, гнусный, омерзительный вопль вырывается из моей гортани, какое-то стрекотание и хитиновый шелест слышатся в нем, словно у меня во рту легионы бешеной саранчи. Происходит воплощение двухмерного существа, первое почти полное в нашем мире. Форма, которую он выбрал, причиняет ему невыносимые страдания: его буквально разрывает еще одно, третье измерение. Ощущаю себя гостем в собственном теле, смотрю, как оно пытается подняться, на полусогнутых ногах делает несколько ломаных, точно у паралитика, шагов навстречу бегущей своре и вдруг ловко перекатывается через соседнюю койку и падает на четвереньки.
– Не, тебе, что, бесполезно говорить, у тебя что, искусственные мозги, сука?! – рявкает подбежавший мозглячок в синей олимпийке, свирепо глядя своими выпуклыми округлыми глазами, придающими ему сходство с лемуром, – мой бессменный сторож. – У меня от этого типа сахар в крови повышается.
Синяя вибрация, – только над ней пребывать умом, парить над синим озером, отразившим свет потаенной сути вещей! Взбираюсь на кровать, ставшую валуном на побережье сердца мира, зеркально спокойного и прозрачного до самых темных глубин. Белый крест парит в небесах, – это воздушный змей, знак Учителя. Он приведет меня в ашрам заповеданный, главное – отрешиться от ума, ум мешает поверить, ум не дает пройти. Провал пещеры дышит могилой, надо обойти его, это точка бифуркации, где волна становится материей, а благословенная синяя вибрация – сизой от сырости известкой потолка. Не думать, не думать, не думать! Только одна мысль – Великая Мать. Раствориться в Ней, без оглядки и без страха. Но страх саднит свинцовой занозкой, мысль – это и есть страх, боязнь потерять форму, отрешиться от личности, – и я впадаю в мысль, я впадаю в проявленность, во время и пространство, в смрадную пещеру с бесконечными рядами коек. Вынырнувший из нее здоровяк с бугристыми кулаками беззубо улыбается, и прежде чем я рушусь под смачным ударом расщепившей мне плечо лапы, вскрикивая от неожиданности и боли, его маленькие сонные глазки дружелюбно подмигивают. Крест в небесах становится белым крестом лейкопластыря на носу здоровяка, он беззубо бормочет, когда я перекатываюсь на бок, чтобы встать, бьет меня по левой ноге прямо под коленом. Лемурочеловек, расслоившийся на множество силуэтов, со скукожившимся и почерневшим, как сушеное яблочко, лицом, холодным взглядом выбирает в моей ауре место, куда лучше вбуриться сверловидным хоботком иномирной твари, полностью подчинившей его узкое сознание. Я пытаюсь отползти, упираясь локтями, но он бьет меня по животу носком тапка. Судорожно выдыхаю, хочу сморгнуть набежавшие на глаза слезы. Здоровяк хватает меня под мышки, и словно пропахивает борозду в цементном полу моими ногами, – так они неимоверно тяжелы. Намного выше плотности даже самых тяжелых элементов нашего мира плотность материи того мира, откуда вырвалась вселившееся в меня существо. Нечеловеческая ненависть мгновенно вызывается одним взглядом этого существа, одним лишь его присутствием. Но оно было связано со мной на протяжении многих воплощений, помочь ему изжить дурную карму – моя обязанность. Пусть бьют меня, пусть привязывают, вкалывают нечто, от чего мысли бьются в черноте ужаса, точно улей, брошенный тебе за шиворот, пусть. Главное, ты лети в светозарные чертоги, бывший бес, ставший добрым элементалом!
Сцепив от боли зубы, растираю онемевшее плечо. Разделяющая палату перегородка каким-то чудесным образом совпадает с плоскостью пересечения всех реальностей больницы. Если не выглядывать за ее обшарпанный край, возле которого я лежу, та женщина с плоским, как блин, лицом, что сидит на кресле у входа, не заметит меня и не введет мне инъекцию, отшибающую память, чтобы я стал, как лежащий слева, и как тот, что лежит на койке у сортира, старый хрипун, который беспрерывно смеется и плачет или вдруг подходит ко мне, присаживается рядом на корточки – он рыхлый и бесформенный – и произносит с торжественностью и скорбью, указуя перстом в небо: «Ан-34 перевозил демонов: небесный танк, раскатывающий облака в блины и кормящий драконов лжи» Его никто не замечает, не слышит его птичьего курлыканья, ничего не весит слово человека, разлученного со своей душой, он пустая оболочка, скорлупа, и мне предстоит тот же страшный процесс отделения формы от сути, вечность иллюзий, безжизненные миражи вместо огненно-прекрасной истины… Я пугаюсь своего же дыхания, громкого и хриплого, как у загнанного зверя. Во рту появляется тошнотворно-сладкий привкус. Курносая уже обняла меня своими костлявыми руками, но не душит сразу, а медленно сжимает в своих ледяных объятиях, парализует дыхание. Слишком уж мне тяжело, не могу, не могу дольше терпеть этот свинцовый кол в позвоночнике, который то превращается в раскаленного червя, выедающего спиной мозг, то вновь твердеет, и невозможно ни на минуту расслабиться, забыться коротким сном. Они превратят меня в инвалида, еще один укол – и мне конец, я потеряю все мистические способности, все, стану как слепое большинство, обрасту слоновьей кожей, личность во мне умрет… Эта мысль холодит горло, как нож. Трещина на розовой штукатурке ползет вверх, все дальше врезаясь в XXI век. Повернуться на другой бок – значит нарушить расположение силовой сетки, сместить оси праматерии, и без того перепутанные в этом адском месте, впасть в красное… Нет, только не впадать в красную вибрацию, оставаться синим, или около того, хотя бы бледно-зеленоватым, человеком, не машиной метаболизма. Поверхность перегородки – апельсиновая кожура – будто разгладилась, перегородка словно вздохнула. Чьи-то белые, пухлые пальцы чистят мне апельсин, в прозрачном пакетике, очутившемся рядом с моей подушкой, кусочком неба синеет платочек. Коричневогубая полная женщина, лицом напоминающая слежавшееся старое тесто, но пропахшее детством, домашним уютом тесто, говорит неожиданно звонким и чистым голоском:
– Мама тебе передачку оставила. Хочешь, банан почищу?
Розовая рубашка топорщится над ее животом, который уже начал наливаться в непомерное брюхо.
Сердце у меня затрепетало, как едва зашитая рана:
– А где она, где? Можно с ней увидеться?
– Мама уже ушла. Покушай, она завтра придет.
«Это ложь»
– Это ложь! Она еще в дверях! Я слышу ее голос…
Подскакиваю, попадая в линию наибольшего напряжения. Главное теперь – двигаться по ней, куда бы она ни вела, и тогда можно будет успеть. Словно море расплавленного олова смыкается возле узенькой светящейся полоски, по которой я бегу, из раскаленных волн высовываются руки и хватают меня за воротник, за рукава, за волосы, но я в них не верю, и они проходят насквозь. Она заберет меня, заберет, заберет, только успеть… Светящийся пунктир сворачивает в первую от холла палату. Я забегаю туда, едва успев перескочить через металлическую кость, выросшую из пола. Чугунные квадратные скелеты выдвигаются из стен, старики на койках гибнут в удушье, задыхаются от серой известочной мглы, заполняющей помещение медленно текучим облаком. Продираться сквозь лес рук практически невозможно, жизнь в моем теле подходит к концу, но я готов умереть, напоследок испив тяжесть и боль всех живущих. И, видимо, за эту готовность достигаю окна. А там запах минувшего дня – сосновая смола. Бежать по нему, думать им, стать им! Никогда еще не проникала в меня так сильно эта горечь – сосновая смола… Створки открыты, надо только нырнуть с разбегу в квадрат решетки, стремительно расползающийся во все стороны, нырнуть в синий окоем… Прыгаю, голова проходит, плечи высовываются в блаженную прохладу, но черная нить сомнения прошивает пространство, исчерчивает поле зрения, становится решеткой, и голова врезается в железную крестовину.
Я очнулся навстречу омерзительному запаху гниющих матрасов. В палату струились косые солнечные лучи. За окном холодно блестело небо. Память, расчесанная на мамин прямой пробор, пахла сиренью. Год назад, перед выпускным, мы с мамой шли сквозь мягкие округлости березово-осиновых рощиц, и серое медузообразное облако нахлобучивало звонкую небесную синь. В переливчатый щебет того дня, который был моложе, чем когда-либо были мы, и старше, чем мы когда-либо будем, вторгалось дремотное бормотание очкарика: «Лаура… Милая моя… Нам зла препоны не страшны... Есть я и ты, есть ты и я… Все остальное – только сны» Он лежал через две кровати от меня, возле стены, накрытый до подбородка одеялом, – маленький, щуплый, с вытянутым мышиным носом. Вневременная ясность сознания позволила мне расслышать голос его души, она металась по серой пустой комнате, которая сходилась за коллективным воображением. Это был Шекспир, вернее, половинчатая душа великого поэта, Лаура, воплощенная в мужское тело. Очкарик, телепатически уловив направление моих мыслей, уставился на меня в каком-то безмолвном потрясении, ни на миг не отводя тусклые глаза. Я стал распутывать клубок кармических нитей, в которых застряла эта светлая душа, мысленно соединился с оторванным от нее паразитами энергетическим телом, и тут же мое сердце вывернула судорога, мне с трудом удалось удержать нить сознания. Половинчатые души встретились на мгновение, воздух расчертили лиловые и голубые лучи, нечто вспыхнуло под потолком, и то, что было когда-то Шекспиром, ушло в Страну Вечного Блаженства, чтобы уже оттуда, будучи освобожденным и светозарным, помогать своей Лауре. Широкий, как у лягушки, рот очкарика сложился в бледную улыбку. «Развяжи меня! – попросил я мысленно. – Сделай это, прошу тебя, мне очень надо уйти!» В голове заклубился светящийся туман, искорки перед глазами складывались в буквы, буквы – в слова. «Нельзя, – возник в уме ответ. – Меня тоже привяжут… Опять привяжут» – «Умоляю! – продолжал я направлять умственный поток. – Мне нужно предупредить грозящую человечеству опасность. Мне нужно…» Он плавно поднялся и на подгибающихся дрожащих ногах пошел к моей кровати. Глаза его уперлись в босые ступни, мышиное лицо утратило всякое выражение, предобморочно побледнело. Чтобы не дать ему упасть, я вырвал из своего сердца энергетический сгусток и забросил в его сердечную чакру. Очкарик сразу оживился. Стоя в тени, на лужице, натекшей от лысого олигофрена, периодически орущего в потолок песни Аллы Пугачевой, он умело потрошил узлы быстрыми тонкими пальцами. Казалось, совершается операция на моем энергетическом теле, ангелы руками этого человека срезают приросшего ко мне астрального паразита. «Теперь ты сможешь уйти, – услышал я внутренним слухом голос Учителя. – Сделайся невидимым, ты знаешь, как»
Я попытался встать, но тут же рухнул наискосок. Все мышцы будто вывалились из моей спины. Очкарик помог мне принять сидячее положение, сам сел напротив, на койку олигофрена, который, к счастью, спал. Я провел ладонью по сизому отпечатку ноги на моих ребрах и едва не вскрикнул от боли. Мы обменялись именами и рукопожатиями.
– Не бойся, тут тебе не сделают ничего плохого, – сказал Антон спокойным и ясным голосом, точно проблем у него было на порядок меньше, чем у меня. – Врачи тебя лечат, ты лучше пей все, что они дают.
– Если ты будешь пить эти таблетки, то станешь инвалидом, – горячо возразил беспрестанно крейсировавший между рядами коек аскетичного вида мужчина, обычно молчавший. Его голос был сух и высок, как и он сам; фанатичный, сгоревший взгляд кольнул меня в самое сердце. – Здесь нас приносят в жертву демону-пауку, эти препараты жрут душу, как рак, психушка – хоспис для догнивающих душ! Каждой таблеткой ты приносишь себе страшный вред. Лабораторный подход к миру длился веками, нет ничего удобнее готовых формул: поместить в склянку и наклеить сигнатурку! Но теперь не то время, теперь все смешалось, реторты разбились, черное и белое слились и закружились в смертельном водовороте… А они не хотят уступать, им надо по-старому, потому что они – оболочка, которая умирает со сменой форм. И дело не в том, что, когда им уступишь, совершишь грех, душу отяжелишь, а в каком-то омертвении. Делаешься бесчувственным, как куль с цементом. Мерзость происходящая сердце иглой прокалывает, а тебе – хоть бы хны, игла входит в цемент. Ты становишься таким, каким им надо: полностью лишенным эмоций. Это по-ихнему высшее состояние, которого надо достичь современному успешному человеку, для того и таблетки…
Я не сомневался, что он говорит правду. Более не проглочу ни таблетки, буду незаметно сплевывать то, что они мне дают, решил я твердо.
В коридоре простучали шаги. Антон мышью шмыгнул на свою койку и завернулся в кокон одеяла. Аскет, замолкнув, продолжал со схематичной четкостью вышагивать по узкому проходу. Влетевшая в палату крупная женщина с большим брылястым лицом гаркнула:
– Петров! В процедурный кабинет!
Губастого паренька, пухлощекого и курчавого, как ужалило. Он вскочил с постели и паучьей раскачивающейся походкой направился к женщине, на ходу чернея и уплощаясь душой. Что-то, вызывающее тошноту и ужас, обессиливающий, как диарея, обволокло меня, ощущение иного времени, иной инкарнации нестерпимым жаром поднялось по телу. Я вспомнил его: помощник Малюты Скуратова в прошлом воплощении, преданный делу душегуб. Ему предстоит всю жизнь провести в психбольницах и научится человечности. То, что я воскресил из памяти его прежний образ, вызвало в нем сдвиг пластов сознания, те из них, что лежали глубже, вышли на поверхность и со страшной быстротой переменили состав его психики.
– Он уои… он уои… – заверещал другой мой знакомец из прежней жизни – скрюченная мумия, предупреждая бесов, что я собираюсь уйти.
– Тарасик, ты опять, блядь, обоссался?
Она нехотя к нему приблизилась, заслонив его своим широким телом. На ней был длинный медицинский халат цвета сырого снега, переходивший книзу в оттенок тротуарной слякоти, так что ярко-синие брюки казались струями хлынувшей из-подо льда чистой воды, отразившей небо. На пол полетели мокрая простынь и одеяло, бесцеремонно выдранные из-под Тарасика, в эту же кучу отправилась с ожесточением сорванная пижама, без которой он напоминал гигантского зародыша.
Обтянутый кожей скелет, подтянув колени к ушам, вытягивает тонкую шею, большая голая голова с вмятиной на макушке, похожая на кулич, на миг пропадает, чтобы вновь родиться из колен с нечеловеческим визгом:
– Нга-а-а! Нга-а! Нга-а-а-а-а!
Не знаю, чего больше в этом звуке: бездушной механики или человеческой боли. Бесы, воруя теплоту душевного импульса, оставляют телу лишь бессмысленный автоматизм, и звук становится психоорудием, бормашиной, которая ввинчивается в заградительную сеть ауры, оголяя сознание.
– Лука тебя не трогает, сиди, – сказала женщина придушенно, сдерживая гнев.
– Нга-а-а! Нга-а! Нга-а-а-а-а! – пронзал крик, выкатываясь из алого провала лязгающим жалом.
Сидящая в женщине тварь что-то почуяла, до нее дошли инфернальные послания другого паразита. Ее глаза стали злым сиянием в черных припухлостях бессонницы. Оглядывая палату, она вдруг уперлась в меня бессмысленным страшным взглядом. Надутые губы сжались, отчего лицо получилось квадратным и злым: маска древнего идола, безличный проводник зла.
Я все это время пытался стать невидимым, как приказал мне Учитель: сделать свое излучение абсолютно нейтральным, прозрачным для окружающих аур, понемногу становясь каждым, и не делаясь ни кем в отдельности. Продукты распада мыслей и желаний больных, оболочки, отброшенные душами умерших в этой больнице и разнообразные звероподобные существа иного порядка материальности вцепились в меня и стали жрать, прогрызая ослабленную заградительную сеть, стараясь добраться до энергетических центров. И все потому, что я с ненавистью отшвырнул волевым Лучом одного из них, смуглую высокую фигуру в плаще, силуэтом напоминающую ножницы. Когда оно приблизилось к моей кровати, складки его плаща сухо зашуршали, точно крылья насекомого, – может быть, это и впрямь были крылья, – проваленные глаза запали еще глубже, красные, точно наевшиеся вишни губы раскрылись, произнеся стрекочущим мерзким голоском: «Стань и мной. Пусти меня в свое тело, я ничем не хуже богов и ангелов, которых ты любишь и которым поклоняешься. Просто я другой, но имею право на существование. Стань и мной!» Темным только и надо, чтобы их пожалели, – вот такая неуместная в данном случае формула маскировала мою ненависть, когда я, открыв ему психические врата, вдруг ударил по нему изо всей силы Лучом уплотненной энергии, напитав Луч рубиновым сиянием оплечий. Ненависть есть ненависть, и противодействие она вызывает пропорциональное своей силе. Я поплатился. Отлетев и ударившись о силовую линию, оно взвизгнуло и принялось вопить от боли и ярости, подтянув колени к груди и обхватив их пальцами, превратившимися в резиновые отростки. Все инореальные создания, наполнявшие палату, буквально спятили от ненависти, перемешанной с ужасом, и накинулись на меня, словно муравьи на упавшего в муравейник жука. От хаотического потока мыслеобразов психов исходил запах резче и гуще, чем от пота их неделями не мывшихся тел. Ненависть вспыхивала у них в сознании как рекламные буквы в витрине. «Учитель – мерзавец! – подделывались они под мои собственные мысли, лишь бы вывести меня из равновесия. – Мать – шлюха!» – «Гнусная ложь! – вскипал я негодованием, стараясь нейтрализовать каждую такую грязную посылочку. – Изыди, изыди, изыди: Именами Господа и Пресвятой Матери заклинаю!» – «Ты любишь зло. В твоей душе лишь пустота, для злых дел плодотворная» – «Прочь, мерзкая тварь! Силу Синего Луча призываю, АУМ, ТАТ САТ, АУМ!»
Это сражение длилось, пока женщина меняла Тарасику белье. Когда она вернулась с пододеяльником, простынею и пижамой, – все было такого же грязно-бурого оттенка, как унесенное, разве что не мокрым, – я блокировал темную свору, дорисовывая ладонью невидимый крест на стене. Мне не хватило буквально секунды, чтобы завершить левую горизонталь. Несколько сантиметров – и хлещущая из моей руки огненная сила вызвала бы нисхождение ЛУЧА, свирепая пляска синих огоньков, сжимающихся и расширяющихся, разорвала бы пласты квази-пола, а потусторонние хищники надолго провалились бы в Пустыню Красных Дождей, – жуткое место в параллельном мире, тесно связанное с больницей.
– Кто развязал его? – спросила женщина со смертоносным спокойствием. – Шевчук, ты? Говорите, кто это, иначе всей надзорке по семь кубов галоперидола сейчас въебут!
Голос ее все возрастал и возрастал, горящие бельма расползлись на пол-лица. Я просил, чтобы мне дали закончить, умолял, но подбежавшие прихлебатели поволокли меня на мою койку. Подошла медсестра с уютным тестяным лицом и чистым высоким голосом девушки – та, что кормила меня маминой передачкой. Она держала в руке здоровенный шприц, думая: «Ну, и доза… Загубят парня, эх…» Эта мысль билась в ее мозгу, будто запертая в клетке птица. Половину шприца она тайком выпустила в воздух. Мне что-то вкололи, от чего возникло ощущение, будто стены сдвигаются все теснее и теснее. Я был расплющен и сжат со всех сторон, меня запихнули в маленький свехтяжелый кубик, который все чувствовал, видел, обонял, осязал и мог с превеликим мучением передвигаться, совершая крохотные прыжочки. А передвигаться надо было: тупая бурая гряда на востоке приближалась, оказавшись совсем не грядой, а громадным бесформенным чудовищем с бугристой, похожей на камень кожей. В той стороне ветер на мгновенье пробил облака, и в проеме, в свинцовой синеве мелькнуло тусклое красноватое светило, его ржавый свет зажегся на гребнях ползущих ко мне живых глыб. Нестерпимое покалывание ужаса заставило меня совершить первый ничтожный прыжок. Глубокий судорожный вдох, потребовавшийся для этого, вырвался наружу воплем страдания. Если дышать чаще, если силу дыхания из рассеянного и распределенного состояния поднять до своей высочайшей степени, то она, как и любая другая сила, начнет проявлять свойства душевного света, ибо в каждой силе есть Божественное Присутствие. Цепляясь за эту мысль с панической силой, я совершил еще несколько рывков вперед. Передо мной была Пустыня Красных Дождей: унылый, серый, будто посыпанный пеплом простор в пупырчатых вздутиях валунов, изрезанный на горизонте волнистыми, хищными скалами.
Я еще не совсем выбрался из Пустыни, когда ноги сами занесли меня в соседнюю палату. На двух смежных койках возле окна кучковались четверо, передавая по кругу большую металлическую кружку с дымящейся чернотой, из которой каждый с почтительной сосредоточенностью делал маленький глоток. Кособокий мужичок в клетчатой пижаме сощурил на меня один глаз.
– Хочешь, садись с нами, – сказал он благодушно, когда мне удалось прорезаться умом в Сверхъединство.
Я присел рядом с ним, на край постели. Его голый бугристый череп излучал белое сияние, корабельный нос казался выписанным величайшим живописцем, улыбающийся несколько простовато крупный растянутый рот словно готов был изречь величайшую истину. В нем сейчас был Учитель, как и в остальных, как и во мне самом. Все совершал Он через нас, нам требовалось лишь не мешать Ему и служить чистыми проводниками.
– Сделай глоток, полегчает, – протянул он мне кружку. – Чифир разгоняет сознание. Здесь его пьют, чтобы извилины от колес прочищать.
Мне действительно стало легче. После трех глотков крепчайшего чая моя воля полностью сложилась с Его волей, и страдание ушло, выскакивающий за пределы меня, как ошпаренная обезьяна, рассудок словно окунулся в небесную купель. Окно было открыто, синел полдень. Во дворе перебегали солнечные пятна, ветер терся о чешуйчатые стволы сосен, пахло просыхающей землей и весной. Напротив меня сидел мой пучеглазый страж в синей олимпийке: ни одной попытки водворить меня на мое место, ни искорки прежней ненависти. Вот что значит – принять в сердце чью-то враждебность и пережечь ее любовью! Он протянул мне свою бескостную руку с обкусанным полумесяцами ногтей, я пожал ее, ощутив почти физический ожог от грязной энергетики. Грозного стража звали Юрой.
– Каких ты там демонов гнал? – Его толстогубый обезьяний рот примирительно осклабился: мол, говори какую угодно чушь, сегодня я добрый. – Типа, Иван Грозный в тебе был, да?
– Нет, просто… – Я глупо улыбнулся, словно оправдываясь. – Сказал, чтобы негатив развеять… Ну, просто из души что-то выплеснуть…
– Ты оккультизмом занимался, да?
– Можно сказать и так… – Мой голос невольно подстраивался под его небрежно-грубоватую манеру разговора. – Учение шире оккультизма… Это как море, в которое впадают реки разных религий.
– Так оккультизм – это же сатанизм?
– Нет, сатанизм – учение левой руки, а оккультизм – правой руки, то есть служащее эволюции. Сатанизм направлен на развитие сверхспособностей в ущерб духу.
Он лениво потянулся, громко хрустнул пальцами.
– Ну, в библии запрещена ведь всякая магия и философия.
Едва ли мой собеседник меня понимал, но я уже увлекся и попал в ментальное клише спора, острыми зубцами насадившее мой рассудок и деформирующее его по своей конфигурации.
– Давайте в сто одно сыграем, – прервал мою пламенную речь доевший заварку жилистый, безбровый татарин. Он все время теребил указательным пальцем свое плоское лицо: то в ухе сверлил, то в нос нырял, то в зубе колупался, то губу тер, скатывая пальцами что-то и сбрасывая на пол.
Юра извлек из кармана потрепанную колоду карт и стал тасовать. Его дыхание отдавало испорченной едой для собак. Красные, будто рубленое мясо, рубашки карт, мелькающие под грязными пальцами, гипнотизировали своим сухим потрескиваньем.
В палате поднялась суматоха. Ворвался потусторонний сквозняк, переместивший целые пласты ауры. По линолеуму застучали нетерпеливые ботинки, опережая на несколько сантиметров их обладателя – внушительного роста и комплекции мужчину в серых брюках и накинутом поверх грязноватой рубашки белом халате. Следом зацокали две пары женских каблучков; более высокие принадлежали изящной молодой женщине в строгих очках. Другая, застывшая за ее спиной в нерешительности, была такая же сухая, узкокостная, но тело ее отличалось меньшей живостью, движения его длились резиново и тягуче. «Это медсестра, Лариса Альбертовна, – всплыло откуда-то из памяти. – Изящная, в очках, – твой врач, Диля Ильгизовна. А важный мужчина – заведующий отделения, Леонид Юрьевич»
– Чифирим? – с напускной строгостью нахмурилась Диля Ильгизовна, по-военному чеканя слова. Лицо ее выражало совершенное безразличие и в то же время глубокую концентрированность. – Ай-яй-яй, какие дурачки, свой мозг портят! Заберем, все заберем…
– Диля Ильгизовна, последний раз! – прохрипел кособокий, театрально приложив ладонь к сердцу, и тут же захлебнулся мокротным кашлем. – Вы меня знаете…
– Привет, студент, – обратилась она ко мне. – Как самочувствие? Жалобы есть?
– Да, есть. Меня здесь держат, абсолютно здорового.
Ее губы сложились в машинально-дружелюбную улыбочку:
– А зачем из дома на два дня уходили? Себя Иваном Грозным считает, видит в окружающих бесов, – нам ваши родственники рассказывали.
«Ложь», – услышал я голос Учителя.
– Это ложь. Я здоров, в полном рассудке. Никуда не уходил, Грозным себя не считаю. Мне известны ваши приемы.
«Сейчас они задергаются. Не верь им, они тебя оглушают, чтобы выбить из равновесия»
– Вы не здоровы, пока не здоровы, – мягко возразил Леонид Юрьевич, но в глазах у него был холод исследователя, разрезавшего лягушку. – Нам сказали, что вы посещали оккультные курсы. Вас там подвергали каким-то испытаниям?
– Нет, это вовсе не оккультные курсы, – засверкал я глазами. – И ни чему нас там не подвергали. Это была просто возможность для человека прикоснуться к чему-то, что лежит за пределами его физической тюрьмы – тела.
На лицах врачей отразился интерес. Из их голов вырвалось что-то обволакивающее, черные точки заплясали перед глазами, закружили меня в вихре, и я понял, что надо срочно выдирать листочки из блокнота своей жизни, менять воспоминания, менять прошлое, пока черные слова, спелыми гроздьями свисающие с кончиков их ручек, не проели весь этот блокнот. Главное верить, верить, верить, что все так и было!
Медсестра как бы сузилась и стала помещаться в тень начальницы. Врач же, при всей своей стройности, распространилась на весь проход. Диля Ильгизовна слушала нетерпеливо, напоминая учительницу, задавшую вопрос нерадивому школьнику. Холодные глаза смотрели, нанизывая на два стальных луча. В линии рта отражалось невозмутимое властолюбие.
– Если у нас свободная страна, и человек волен веровать в то, во что он хочет, то почему меня здесь держат? – закончил я патетически.
Она занесла надо мной папку, как будто собиралась пришлепнуть муху, и отчеканила:
– Пока мы на тебя посмотрим, с недельку потерпи здесь. Там решим.
При слове «недельку» в моей груди словно два поезда столкнулись.
– Если я не представляю опасности, ни для окружающих, ни для себя, вы не имеете права меня здесь держать.
Врачи переглянулись: «Умный» – удивилась Диля Ильгизовна, Леонид Юрьевич с улыбкой кивнул.
– Подпиши. – Единым стремительным движением она открыла папку и достала оттуда листочек альбомного формата. – Это не играет особой роли, просто формальность, чтобы вам было меньше заморочек потом.
«Не подписывай»
– Я не буду ничего подписывать.
Диля Ильгизовна поиграла тонкими бровями.
– В принципе, ваша подпись особо не решает, потому что… Ну, в общем, вы себе просто создадите проблем. Будет суд…
– Хорошо. Когда он будет?
В ее взгляде сверкнули бритвенные лезвия.
– Мы вам скажем, когда.
– А с мамой мне можно увидеться? – пробормотал я. – Я только одного прошу, доктор, вы ведь клятву Гиппократа давали, а мне будет много хуже…
– Пока нет, – сказала она резко, тоном «все дискуссии прекращены».
Под воздействием закона сохранения страдания, то, от чего я спас обитателей этой палаты, переключив внимание персонала на себя, набросилось на меня. Веретено, на котором сплетались все реальности, запустило в мою голову гнилые нити. В мыслях образовалась жуткая табличка, в ней три слова, написанные кровавыми буквами: «Суда не будет». Образы спасительного будущего начали дробиться и темнеть, меня всасывало в ужасающее ничто.
Разошедшаяся было компания чифиристов опять собралась после ухода врачей. Пришло еще двое, и теперь на сдвинутых койках, под мерцающей люминесцентной лампой вместе со мной сидело семь человек. Васильич – так все называли кособокого – в широкой изрезанной морщинами ладони зажал колоду карт и наслюнявленным пальцем выстреливал из нее картами. На меня не сдавали. Просто мое второе сознание, следующее за поверхностным умом, какую-то долю секунды отказалось от противостояния тьме и служило ей для создания пустых мыслеформ, копирующих божественные. Окружающие мгновенно среагировали, их души почувствовали подмену. Юра даже наморщил свой нос в темных конопушках и презрительно отвернулся, когда я на него посмотрел.
Играли в дурака. Перед вислоухим, мешковатым, с двумя дырками вместо носа человечком, похожим на летучую мышь без крыльев, скопилась кучка вышедших карт.
– На, кушай, – бурчал он мрачно, подкидывая шваль очередному отбивавшемуся. – Кушай, никого не слушай. Я тебя перекрещу напоследок, моя семерочка (шестерочка, девяточка и т.д.), чтоб ты мне крестей принесла, чтоб они меня не перечеркнули.
– Мать вашу, вот как назло этих бубей у меня вначале куча была! Закон бутерброда…
– Я вышел, олухи. Ох-хо-хошеньки, кто-то сейчас побежит за кипятком. Не ты ли, Васильич?
– У меня еще есть чем бодаться, – отозвался Васильич. – А ты бы руки мыл, опять засалил карты, блядь.
Этот сухой, поджарый, как борзая, мужичок неплохо сохранился для человека, которому вкалывали серую хмарь ненастных дней на протяжении полужизни. Если бы его отпустить погулять по обоюдоострой юной травке, подобной высунутым из земли зеленым языкам, жадно лобызающим ботинки прохожих, пройтись по аллее исполинов-вязов, вросших голыми кронами в сырую размытую дождями синь, заключить свое весеннее, бескрайнее в форму, подобную форме ног прошедшей сейчас за окном тугоикрой девушки в тюленевых лосинах…
Я обратился к нему, желая получить скорее утешение, чем ответ:
– А… как вы думаете, суд будет?
Он опустил руку с зажатыми веером картами, прищурил свои водянистые навыкате глаза и оценивающе на меня посмотрел:
– Ты напрасно стал с ней спорить. – Васильич подался грудью вперед и заговорил тише: – Диля тебе сейчас такие лекарства назначит, – он со свистом выпустил воздух через нижнюю губу. – Подпишешь все, даже то, что трахал школьниц и готовил из них макароны по-флотски.
– Если человек верит, ничто не сломит его дух! – выпалил я с излишней горячностью, стараясь придержать подкатывавшую к низу живота волну страха.
– У них есть методы, – усмехнулся Васильич из тени и, откинувшись на гору подушек, забросил ногу на ногу. – В дурачка сыграешь?
В животе у меня заклубились змеи.
– Нет… – Мне требовалось срочно куда-нибудь выйти, снять внутреннее напряжение хотя бы немного. – Я схожу, пройдусь по коридору.