Шизоff : Купи себе хохлатую собачку

13:13  01-06-2015
Пролог

Она ходит полуголая, и поёт песню.

Песня односложная, образцовый продукт от Кола Бильды. Монотонное повторение речитатива на одной, до одури неприятной, высокой ноте.
«Хочу детей! Толстых детей! Троих толстых детей!»
Это невыносимый пиздец, так думает особь мужского пола, распластанная на супружеском ложе. Особь расплющена ночными изъёбами, свет в окне бесит, звуки бесят, в принципе мутит, ложе тоже псевдосупружеское.
Тоже бесит.
Или мутит.
Пока шумит душ, он слегка отрубается, благо жизнерадостное мычание уходит в низкий диапазон.
Но вот забытье вновь нарушено стуком каблучков по паркету, душетленное соло набирает высоту, пиздец возвращается. Открыв глаза он вновь окунается в псевдожизнь, яркую и насыщеную до тошноты.

Псевдосупруга не просто полугола. Она дефилирует в одном лифчике, маячит бестолково из ванны на лоджию, с лоджии к стойке, от стойки опять куда-то посрать, или морду красить. Иначе говоря, эта вполне взрослая и практически голая баба мешает уйти в иной мир спокойно. Лучше бы она пела псалмы.
Она хочет детей, понимаешь ли. И в принципе это можно понять, он давно это понял.
Но нахуя ж по утрам моросить про жирную тройню?!
Пугает не сама тройня, хотя казалось бы.
Страшит грядущий жир.
Жир. Жир. Жирррррр.
Нет, это слишком абстрактно, господин посторонний. Копнём глубже, дёрнем за нерв, распетрушим к хуям тошноту, разложим на спектры.
Итак: Я лежу и….

1.
… смотрю на большое и сильное тело. Мне нравится это тело. Оно хорошо поджарено пляжами многих стран, отрихтовано солярием, ужато в спортзале. Ладно упакованные в сбрую сиськи могут прожить и без сбруи. Это чудные добрые сиськи. Они удачно ложатся в ладонь, пульсируют в такт, они упруги, но благодушно податливы к ласке.
Мне приятен скромный округлый животик. Это прекрасный живот, вот ей-богу. Серьга под пупком не кажется пошлой, она хорошо диссонирует. Словно капля воды, стекающая по пушистому персиковому бочку. Стекающая туда, где всё хорошо и весьма интересно. В расселину, понимаешь ли. Туда, где райские мёд с молоком. Лавр с лимоном. Сухой лёд и горячий снег пополам с динамитом. Где влажно, тесно, и взрыв по итогу.
Если бы вчера я столько не нюхал.
Но вчера я занюхал весьма больше нормы. Принятые на ход ноги триста не исправили ровным счётом ничего. Я бы даже точнее выразил мысль: нихуя сраный ром не исправил. И я лежу с весь в сраных пульсах. Меня трясёт, блять. Колбасит, колошманит, корячит. И всё припорошено угольной пылью, сквозь которую нагло бьёт в глаза бесстыдное солнце. Солнце оккупирует жадное до детей тело, концентрируется на нём, беззастенчиво ласкает, оглаживает, но!
Но! Я вижу не каплю, сползающую туда. Не абрикосовый пух по янтарному телу. Не задорные груди, прущие из яростных алых кружав.
Нет. Я вижу тяжёлые мешки подплечий. Унылую покатость плеч. Жопные уши. Да и жопа пожёвана кем-то, явно не мной, я на то не способен. Я, помнится, с любовью втирал в эту жопу ментол с экзотическим маслом, ограждая от грядущих неурядиц, да вот видно не уберёг. Апельсиновые корки хороши лишь в цукатах, а эта жопа точно не торт.
Сука, я вижу жир.
А от жира мутит, мутит с детства. Нынче меня и так мутит, и без жира, а от жира мутит в квадрате.
-- Пупок, ну что ж ты вчера так убился? Плохо тебе, пупок?
Не стоило ей ничего говорить про пупка, право слово. Жир поднялся к горлу в кубической форме, и я блеванул этим кубиком прямо на пол.

2.
Хотелось бы без идиом, без той лексики, без говна.
Но вот вряд ли.
Мне бы самому кто объяснил, зачем я опять пропал кхуям на всю ночь. Что я позабыл в бутафорском шалмане, забитом пидарасами всех мастей, девочками с фарфоровыми головами, в этом сраном шапито, пропитанном кислотой и припудренном коксом. Хуй его знает, если по-совести, сам в непонятках. Но ведь поволокло ж, блять, понесла нелёгкая. И кого-то за тощую задницу жал, и груди искал на спине. И зачем мне унавоженные гелем прыщи, когда дома такое? Нет, объяснения этому решительно нет, и не будет. Она ведь понимает всё, потому и смотрит сквозь пальцы. Ну а жестью зачем упоролся? Мало жести вокруг? Да нет, дохуя вокруг жести. Просто экивок, блять, такой экивок. Жест, типа. В сторону жести. Бля, ведь она даже не лезет в трубу, не шмонает карманы, и хоть морщит нос от тошнотворных духов, а может чего и похуже, но вполне так терпимо. И блевотину тряпкой трёт. И я бы смирился, и заплакал бы ей куда в промежь грудей покаянно, что, мол, всё, не будет такого, бес попутал. Ведь стыдно, когда тряпкой снуёт на карачках баба в клифте от «мессони», нелогично сие нихуя, абсурд. Я готов был реально заплакать, и взъебать потом, и устроить тех жирных троих, о которых мне пела всё утро. На всё был готов, вот так нелогично усравшись. Пока вдруг не услышал опять про пупка. Что, пупок, ты вот такой худенький, не бережёшь себя, пупок, а голова лохматая, пупок ты такой блять пупок, и похож ты на китайскую хохлатую собачку, а ты видел таких? – нет? – ну такие пиздец что за собачки, ну пиздануцца, какое зверьё эксклюзивное, ну ахуеть блять и не встать, что за скот, а вот если ты, пупок, не готов к детям, о может собачку потом возьмём, и будет вас, хохлатое говно, таких двое…
Нет, сказал я, пока не готов, иди нахуй работу работать.

3.
Она уехала куда-то к туркам. Или к арабам. Куда-то в «Хайат», где им, проституткам, самое место. Переговоры переговаривать. Сделав лицо напоследок. Что-то буркнула докучи. На предмет того, что мужик должен много и тяжело работать. Ага, сказал я, ехай нахуй, вот сейчас яйца с душистым мылом ополосну, и сразу на биржу труда, искать место офисного хорька по продажам. Давно мечтал, нахуя, собственно, к вам из другой страны и примчался. Про зарубежье услышала, и пятнами аж пошла, плюнула нечто едкое, и съебалась, благо мотор под окнами заурчал. А я мыться даже не стал, назло ей, злобной дряни.
Иду по городу, и он, город этот, приветлив до тошноты. Каштаны в цвету кругом, от которых у меня в глазах будто салом закапано и тошнота опять подступает. Хорошо, что двести крепкого залудил, и теперь не грозит, изморозь отпустила. Я не знаю, куда и зачем я иду, потому что это другая страна, другой город, другие улицы. Дома я ходил по прямой, а тут всё кривое. Дома я был выбритым пусть и под ноль человеком, а тут я хохлатый пупок. Слово хохлатый ставит меня в неудобный и алогичный тупик, я будто уткнулся носом в безысходную стену, увитую сука маками и плющом, и мне хочется порвать этот плющ, насрать в маки и пробить стену башкой. Что-то закипает в душе против воли, и хочется вселенского зла в этот местечковый рай, где троих детей легко можно разменять на китайскую псину. Необыкновенная лёгкость бытия, бурчу я злобно под нос, будь вы все прокляты, суки.
Суки тут же нарисовались. Ровно две. Семенят впереди, одинаковые до боли, только беретики на головах разноцветные. Ни дать, ни взять – сёстры вишенки. Черенка одного на двоих не хватает. Что я им и сообщил, обогнав. И представившись мальчиком-луковкой. Про черенок им понравилось, заулыбались.
Вишенки в кабаке на раз расчехлились. Поначалу мне одна сообщила, что не просто так, а ведьма. И видит меня насквозь. Ну ахуеть, сказал я. Потом она ушла поссать, и уже вторая намекала, что сильно непроста. Я галантно испугался вторично. Потом я показал им свой питерский крест, и сказал, что меня просто так не возьмёшь, тут полкило реального православия. И что выяснить, кто кого можно только эмпирически. Я, мол, готов побороться с обеими сразу. Но только надо отъехать на полчаса за кокосом. А вы пока кушайте «цезарь» дамы, тут он неплох, и пейте, что душа просит, ещё не вечер. Скоро поедем в номера. Сосать локти. И даже колени.
Господи, думал я, ну разве в Питере так кого разведёшь? Да не в жизнь. Ведь просто рай земной тут, несомненный парадиз. Хочешь жарь двоих прямо в полдень, хочешь кинь их к хуям-буям и забудь сразу. Отчего ж так неважно на душе, и отчего ж я тут как бельмо на глазу, как хуй на лбу, как отрезанный ломоть? Ведь всё, вроде, есть. Но нет в душе мира. И вдруг понял, что хуй с ним миром, но похоже хреново с душой.

4.
Где и что я пил, доподлинно сообщить не сумею. Можно даже пытать электрическим током. Смутно помню сраный «Хайат», где сидела заливисто хохоча со зверьём моя грудастая сучка. Что-то там напорол, и вывели за уши пара крепких парубков. Вроде я им пояснил, как на корове сидит седло. Намекая на фраки. Били, правда, не сразу, а лишь когда предложил увлажнить мозги салом. Тогда повредили слегка интерфейс, но не очень. Не настолько, чтобы не пить по дороге к вокзалу. На вокзале приняли менты. Но тоже не очень. По сотке гривен на одно европейское рыло. А потом я помню чудный и всепогодный Днепр под стук колёс. И Нежин помню. Под нефильтрованное из дородной сиськи. Сисек было две или три. В Чернигове что-то было. Но что именно – я не помню. Вроде бабка с баклагой вина. Или водки. Много всякого было в моём распрекрасном отдельном купе, когда ввалились в Горностаевке погранцы, и я остался без денег совсем. Резко и сразу без денег. Кроме тех, что были в соседнем кармане, ха-ха. А потом пошли друзья бульбаши, драники, вся хуйня. Помню, как стоял между полок, держась локтями, и пил стоя, ибо сидя не лезло, мог блевануть. Кажется в ночи за окном была Орша. А Орша это близко, исключительно рядом к душе, уж поверьте.

Эпилог

Да, меня приняли и на нашем, балтийском вокзале. А как не принять, если выпал еблом на перрон, плашмя и со всей дури? Весь в крови, как упырь. И пока сидел в обезьяннике, заклеив переносицу скорбной рекламной газетой, ковырял трубу, распухшую от звонков. Отвечать не стал, но цидулки читал с увлечением. И столько искренней скорби, гнева, покаяния было в этих сообщениях, что ни боже ж ты мой. Под конец накатило валом надрывной любви, от которой стало удушливо стыдно. Уже что-то потеплело там, вовнутри, рядом с сердцем, но вдруг снова вылез наглый пупок, вылез, сука, плодом криворукой акушерки, и всё сгубил нахуй.
«Ну как я без тебя, Пупок, что мне быть?! - с болью восклицала она, и я даже представил, как она долбит эту депешу, -- Скажи, что надо сделать, и я всё сделаю!»
Ну и что я, как культурный петербуржец, как честный человек мог ответить на эту набрякшую чувством телегу?
«Купи себе хохлатую собачку».