Владимир Павлов : Последнее свидание (I)

09:00  20-11-2015
Щуплый малый в поношенной куртке срезал по диагонали неровный квадрат двора. Кирпичное здание о трех этажах, к которому он приближался, еще жило в народной памяти как школа. Ныне же это была выставленная на аукцион скорлупа с такими эрозиями внутри, что возможные покупатели отсеивались на стадии просмотра фотографий. Подойдя к забранному решеткой окну, обладатель деликатного сложения ухватился за верхние лучи железного солнышка, пришпорил правым сапогом кривой ствол малютки-вяза, дряхлого, как сам фундамент, и пополз вверх с паучьей быстротой, словно удвоив количество конечностей. Плоская крыша встретила пришельца выжатым, просевшим снегом. Вытянувшиеся козырьки сугробов доставали ему до колена. Он пошел вброд, погружаясь в снег, как в воду. Где-то посреди этого грязновато-серого, пахнущего кислым арбузом моря был люк, и, если его не заперли…

Кириллов гладил некогда серо-голубые, лущащиеся на последней стадии экземы стены, находил когда-то оставленные бесноватым мальчишкой, носившим его имя и фамилию, насечки, стучался в несуществующие двери, решал инквизиторски трудные уравнения на призрачных досках. Столько времени прошло в этих стенах… На некогда белом потолке чернела тяжелая от сырости штукатурка. От отставших обоев тянуло гнилью. Местами он залезал в кучи мусорных обвалов. Все, чего касался его зоркий летучий взор, виделось ему в очень четком, словно уменьшенном виде, как будто он смотрел через перевернутый бинокль. Удивительно вот что: живешь вожделением, жаждешь любви, успеха, своего дела, счастья близких, а в итоге от всего этого остается единственное желание – понять. Но что же, черт возьми, может он тут понять? Но сердце колотится от предчувствия, наполняется холодной невесомостью. Ей шел бы тридцатый год, как ему, если бы тринадцать лет назад…

Никто и не думал, что столь разные существа, объединенные лишь учебой в одном классе, могут сойтись, да еще так бурно и совсем не в духе тех плоских историй, которые у подростков принято рассказывать вполголоса с циничным бахвальством. В принципе, они оба выпали за границы своих вселенных и повисли в невесомости. За пару месяцев до сближения блатная компания, с которой он «двигался», отлучила его от карт за неуплату долга. Кириллов еще в младших классах драл напропалую всех встречных и поперечных в карты, – с детства изучил картежные премудрости, подтасовки, мухлевания, натирку, подтырку и все такое прочее. И вот – никакой даже маломальской шпилявочки, хотя бы стосика пятиминутного, стой и смотри, как другие радуются жизни. Он и ходить туда бросил, даже уроки стал посещать.

Кириллов тогда жил неподалеку, в густонаселенном общежитии, с очень дальней родственницей. Вся близкая родня посживала друг друга со свету и сама повымерла. Кончились уроки в школе, и он, вместо того, чтобы бежать домой – что там делать, в этом муравейнике? – пошел к Степе Левакову, в просторную «сталинку». Мать Степы принесла поднос с обедом, а они дулись в карты до потемок, пока котлеты совсем не остыли. Степа не был похож на хулигана: очкастенький, с тонким носиком и аккуратненькой белобрысой челкой, – разве что хмурый прищур из-подо лба. Но знал всю окрестную шпану. Мягкая его манера говорить, слащаво картавя, была обманчива – человек он был суровый, даже, пожалуй, жестокий. Степина мать, Светлана Федоровна, подкармливала Кириллова. Степа приносил в школу бутерброды и делил их пополам, ненавистный ему почему-то домашний суп тайком скармливал другу. Светлана Федоровна часто расспрашивала Кириллова о родителях, жалостливо покачивала птичьей головкой с коротким бледным волосом и пищала: «Бедный ты сирота!». Кириллову такие пискливо-звонкие голоса не нравились. Понять нельзя, то ли ей действительно жаль, то ли все равно. Она работала на неотложке, и, к счастью, сил на разговоры у нее оставалось мало, нужно было сготовить еду на весь следующий день, чтобы хватило Александру Фомичу, Степиному отцу, здоровенному амбалу-путеобходчику, который недавно завязал со спиртным и оттого возвращался злой и ко всему придирался. В комнату просунулась усатая маленькая голова Александра Фомича, плоский кошачий рот искривился для крика:
– А ну уроки делать! Приду – выпорю, если не будут готовы!
Степа возликовал: родители уходят на юбилей к маминой подруге, можно смыться на дискач в местном клубе.

Уже тогда этот район перестал быть окраиной. Скучные панельные дома начали вытеснять нищенской желтизны бараки. Напротив стадиона, через улицу, прятался за оградой, за деревьями, двукрылый четырехколонный клуб, а сразу за ним, за двориком, начинался пустырь, через который дорога вела к общежитию, где жил Кириллов. Задрапированные снегом мусорные отвалы, непролазные осинники, овраги с обрывистыми тропками и губительными остриями арматуры на дне, под сугробами… Он ненавидел эту дорогу.

Пролезли сквозь пролом в железной ограде. Кириллов зацепился за что-то отворотом пальто – он не мог не зацепиться. Зрелых лет дама в синем приталенном пальто, тяжело играя бедрами, прошла мимо и свернула под тупым углом к овальной клумбе сквера. Ее взгляд, брошенный в упор, неприятно задел: подтушеванные голубые глаза с холодным и твердым, как у кристалликов льда, блеском, снисходительно усмехнулись. Стайка теней березовых веточек соскользнула по ее крупным ногам на землю, сложившись на миг в силуэт длиннорылого черта, и это показалось Кириллову недобрым предзнаменованием.

Диско-шары и световые пушки зыбко обозначали кайму сцены над разогревшимися головами. Человеческий вар уже заполонил зал. В лад телодвижениям гремели динамики: «Наступает ночь, зовет и ма-а-анит!». Степа незаметно отстал, искать его было безнадежно. Кириллов погружался в неизведанный, колышущийся континент. Шаркающая толпа, гул голосов, чье-то бормотание в микрофон, клочья музыки отовсюду. Запахи сигарет и потных тел. Пара развинченных, нафуфыренных девчонок в тугих узких джинсах, с немыслимыми прическами, норовила у него что-нибудь спросить, придавая голосу воркование и театрально заводя глаза, пока новая живая волна не унесла их в блестящую темноту.

В стороне от всех, вся в аллергических пятнах на хмуром лице, томилась девушка невзрачного роста и сложения. Кириллову не чужда была жалость: иногда в нем просыпалось что-то доброе. Глядя на одинокую угловатую фигурку в черном платьице, черную брешь в пространстве радости, он решил дурнушку приободрить.
– Ну, что, моя дорогая, потанцуем?
Глазки ее посуровели, засверкали сталью.
– Я не твоя, – сказала она бодливо. – И, вообще, отвали. Дай пройти.
Кириллов хотел отойти, но что-то в этих неулыбающихся, немного кукольных, обведенных тушью глазах его зацепило.
– Вход – бесплатный, выход – пять рублей! – заявил он нагло и распахнул пальто, сделавшись шире, объемистей, и тут только заметил у стены двух недружелюбно наблюдавших за ним парней, один из которых, бледный, рябоватый, пугающе рослый, нетерпеливо шаркал ботинком, как готовый к атаке бык.
– Чего ты ей сказал? Чего ты? – верзила, распаляясь, двинулся на него. – Ты чего, бивень?
Расторможенный излишком выпитого, спущенный с поводка, шагнул за верзилой его молчаливый товарищ, приземистый, нескладный, весь сложенный из угловатых крупногабаритных деталей. Исступленно хрипя, верзила занес кулак, чтобы вогнать его Кириллову куда придется, и Кириллов – слишком поздно – попытался уйти в сторону, но уткнулся в подоспевшего молчуна. Коротким ударом под грудину молчун вышиб из него дых, и, когда Кириллов, охнув, согнулся, верзила поддел его коленкой. В ушах занялся звон, потолок и стены начали багроветь.

Рядом стоял с блуждающей психопатичной улыбкой недоносок с рыбьим прикусом губ и с синюшной бритой головой – наверное, недавно откинулся, неизвестно, как такой субъект просочился через вахту.
– Хорош, пацаны! – прозвенел плетью его резкий голос, и драка мгновенно угасла. – Я с ним сам поговорю, идите ловите кайф.
Верзила хотел что-то сказать, но лишь облизнул верхнюю губу. Недоношенный мамкой спаситель обвел всех безразличным взглядом, в глуби которого угадывался волчий азарт. Что-то за пределами этого взгляда, холодное и неприятное, подчиняло.
Молчаливый товарищ верзилы сощурился на недоноска, и на его круглом простоватом лице заиграла детски доверчивая улыбочка:
– Сёма! Не признал! Здорово, братан!
– Здорово, Леший. Как там дела?
Тот развел руки и откинул голову, выпячивая острый кадык:
– Ушастый с Сидором раскололись. Показания дают за магазин, на нас все грузят.
С полминуты он молчал, щуря свои узкие глаза, раздувая ноздри. В это время подошел Степа и успел шепнуть Кириллову, что за него заступился сам Семен Крест – «очень уважаемый человек».
– В каких хатах эти суки?
– Да их мусора кидают туда-сюда, черт знает.
– Сделать прогон по централу. Если в хатах есть люди, пусть поступят с ними соответственно.
Все это время верзила переминался с ноги на ногу, тяжело вздыхая, ломая, сдвигая брови.
– Слышь, отец, он к моей сестре приставал, – сказал он пересохшим горлом. – Мы бы сами его сначала поучили, а потом бы ты ему внушил.
Глаза у авторитета вдруг расширились, налились кровью.
– Короче, не учи давай! Долбить вас, оборзевших, надо.
– Ты чего, Лом, рамсы попутал? – Леший с выжидательной готовностью уставился на Креста: чего, мол, с ним делать? – было написано на его звериной физиономии.
– Да нет, я просто за сестру… – не удержался от возражения верзила, опасливо косясь на Семёна.
– Глохни, Лом! – Леший побледнел и схватил за ворот товарища. – Ладно, Сёма, мы почапали! Бывай.
– И тебе не хворать.

Когда вышли из душного, чадного клуба на улицу, в сладостный тревожный полумрак вечера с его бледными манящими огнями фонарей и студеным воздухом, от которого ощущаешь новую, свежую силу во всех членах, сработал закон стаи.
– Вот что, пацаны, пойдемте к нам на хазу, в гости вас приглашаю, чайку попить, – сказал решительно Крест.
Казалось, если его ослушаться, нарушится какое-то тонкое равновесие, которое потом невозможно будет восстановить, и они пошли. Вдруг Кириллов почувствовал смертельное беспокойство, такое сильно и внезапное, что похоже на приступ: вот-вот случится какой-то страшный поворот в твоей жизни, уже случился. Эти приступы ему были знакомы, они преследовали его с детства. Где-то он прочитал, что время – не просто условность, а вполне материальная субстанция. Обычно люди его не чувствуют, оно протекает сквозь них незаметно, но иногда зацепляется за что-то внутри, и тогда делается страшно: похоже на приближение смерти.

Сохраняя наигранно-веселый вид, Кириллов двинулся за Крестом и Степой, и, выйдя на площадь перед ДК, впился глазами в скульптуру вождя, приваленного шапкой свежего, еще не закоптившегося снега. На мгновение ему показалось, что от пальцев простертой вперед руки в темноту улиц струятся множества разноцветных нитей, три из которых сцеплены с их головами. Глаза слезились от резкого похолодания. Улица влажно блестела, прерывалась темнотой, снова выныривала из небытия, растекалась огнистыми черными переулочками. Опьяненный маревом огней и ночным холодом, Кириллов не мог понять, где он и как долго гонится за своими спутниками, которые, точно бесплотные духи, не знали усталости. Хозяйственные постройки, бараки, притиснутые стадионом к высокому забору, остались позади. Они вступили в пустынную, горбатую улочку. Когда свернули на пробитую в глубоком снегу тропинку, Кириллов узнал пустырь за свинокомплексом, – о нем ходили недобрые легенды. Ночной морозец крепчал, набирал звонкости. Ярче процарапались звезды. Наползающие дымы из кряхтевшего поблизости завода то и дело мутили высь. Приблизились к мирно в снегу спавшему домику с закругленной снегом крышей. В окне флигеля, задвинутом шторой, вспыхнул свет, выплеснулся сквозь щели в шторе, вырвал проваленное крыльцо из темноты. Спустя время затренькал замок, приоткрылась дверь.
– Кто там? – раздался сонный мужской голос.
– Дорогие гости, – ответил Семен. – Брошь к нам сама пришла.
«Какая еще брошь?» – промелькнуло в перегруженном сознании Кириллова, но удивляться уже было некогда. Впустив, ощупав каждого взглядом, долговязый, сутулый, мужичок лет сорока повел их темным коридорам, освещая путь фонариком. Испитое землистое лицо его говорило о застарелом нездоровье, на нем мелкими морщинами была высечена постоянная насмешка, а в глазах голубело ложное простодушие матерого зэка.

В старом пустоватом помещении с высоким потолком пахло ацетоном. На столе, повернутом длинной стороной к двери, стояла непочатая поллитровка. Худой, с широкими костлявыми плечами парень в обносках спортивного костюма следил за кипящей мутной жижицей в кастрюльке. Кипятильник питался от уцелевшей розетки. За кастрюлькой был проем в виде двери, на нем качалась клеенчатая занавеска. Оттуда доносилось преющей старой тканью, трухлявыми матрасами и сырой одеждой.
Степа присвистнул, глаза над бледными впалыми щеками насмешливо блеснули.
– Вы чего здесь, духов вызываете? Напоминает какой-то склеп…
Открывший им мужичок затянулся, близоруко сощурившись:
– Можем тебя здесь похоронить.
Он нарезал колбасу тонкими кружками, положил их на блюдце, в стопки налил водки.
Семен мотнул головой растерявшемуся Кириллову:
– Присаживайся!
И тот, распахнув куртку, с повеселевшим лицом сел на лавку.
– Ты наступил Иванычу на больную мозоль, – обратился Семен уже к Степе, затем придвинулся на табуретке к мужичку и положил руку на его костлявое плечо. – За эту херню, – спиритический кружок, веру в загробную жизнь и тэ пэ, – он по молодости два года в дурике катал. Это еще при товарище Сталине было. Расскажи, Иваныч, как врачи бесов изгоняют.
– Не по кайфу мне такое рассказывать, – буркнул тот угрюмо, со знобящей нервностью теребя прикрепленный к ремню кожаный кисет. – Давайте лучше по стопарику за встречу.
Дружно, с выдохом, выпили, потом громко чавкали колбасой, разгоняя по комнате тяжелый запах спирта.

Когда Иваныч описывал процедуру выбивания подписи о добровольном лечении из больного, накурившийся Степа уже расплылся на кресле в углу, отгороженном низкой деревянной ширмой с грязным куском ткани, что делало кресло обособленным от остального помещения. Низко нагнув стриженую горшком светлую голову, Степа погрузился в журнал с пастеризованной блондинкой в бикини на обложке, взятый из вороха подобных журналов на полу. Плечистый парень в рваной олимпийке, большой молчун, попытался перехватить у Иваныча слово, но его скупая дерганная речь была тут же задавлена. Степа слушал рассеянно, потом спросил, будто бы серьезно:
– Иваныч, скажи-ка, а бывает, что вызываешь дух фараона, а является дух мента?
– Бывает такое, чего ты и не дотямаешь своей пустой тыковкой, – злобно выпрямился Иваныч, распаляясь. – Я лично видел, как фраера вроде тебя после одного сеанса без клеенки спать не ложились.
Иваныч замер с открытым ртом, желая что-то сказать. По-видимому, он выкурил не один косячок, потому что раскраснелся, говорил громко и яростно, до пузырей, и вдруг – как будто потерял мысль.

Кириллова после очередной затяжки шарахнула сонливость, он с трудом удерживал контуры Степы от распада, голубые глаза Иваныча светлели до какой-то нечеловеческой, льдистой прозрачности, стул под ним куда-то уплывал, комната ходила волнами, лампа превращалась в туманное облако.
– Я вот не верю ни в какую загробную жизнь, – сказал он глухим, после зевка, голосом. – Нам и этой-то с избытком: не знаешь порой, чем себя занять. И чтоб нас, таких убогих, тащили в вечность… Да кому мы там нужны?
– И нет никакого суда, кроме собственной совести, – продолжил как бы прерванную мысль Семен. – Совесть не позволяет быть фраером. Мы тебя хотели в тему взять, – он прикурил, пыхнул дымом и щелчком выстрелил в стоявшее у двери ведро тлеющей спичкой. – Все просто. Мажешься к одной капусте, у ее матери есть брошь с брюлями. Дальше – дело техники.

Семен посмотрел пристально своим недвижно светлым, водянистым взглядом – не на Кириллова, сквозь. Кириллов слушал, сведя брови, думая о чем-то своем.
– Вообще-то, я в эти темы сейчас не влезаю, – ответил он, как бы очнувшись. – Если где-то раньше и светился, то было раньше. Детство прошло, сейчас я живу по-другому.
На этом его красноречие иссякло.
– Слышал. Ну, конечно, стерилизованная, пастеризованная, искусственная жизнь – достойная пацана цель, – усмехался Семен по-своему, подергивая краем губ. – И сам ты, как долбанная лактобактерия, приносишь пользу системе своим ничтожным брожением. Но вот если бы не было нас, гребаный легион моралистов, правозащитников, служителей веры и пропитанных состраданием душ потерял бы смысл жизни. Нет зла – нет прогресса.

Семен Крест был настоящий демон и виртуоз в знании психологии. Он надавил именно на то, что тайно зудело подкожным свищом в душе Кириллова. Как ни спорь, не согласиться с этим трудно. И Кириллов согласился.

– С тобой поделимся по-братски, никто тебя не обманет, – заверил Семен. – Или я кого-то обманывал? – Он вытянул подбородок и обвел глазами всех присутствующих. Никто не шелохнулся. – Ну, вот, сам видишь.
– С бриллиантами… – тихо проговорил Кириллов, у которого захлестнуло дыхание. – Интересно, откуда?
– Вот насчет этого я не в курсе, братуха. Наверное, от избытка партийной честности.

Степа что-то спрашивал, как обычно, глупое, насчет четок, которые перекидывал с пальца на палец Крест, а Кириллов уже клубился, делился на куски, и между каждыми соседними мгновениями пролегала серая плоская бесконечность. Непостижимым образом они со Степой опять оказались на дискотеке. Потом пришел выветренный до костей человек, плавая в свободной куртке, в бессильной злобе тряс поднятым кулаком и стал всех прогонять, ругался негромко, но сердито. Наверное, это был сторож. Кто-то, неразличимый в темноте воспоминаний, стал тянуть его за руку.