Владимир Павлов : Последнее свидание (III)

03:17  23-11-2015
Брошь изготовили быстро. К назначенному времени, в половину пятого Кириллов подходил к «хазе». Возле забора стояла присыпанная снегом новенькая «девятка». Так-так, это, пожалуй, с броши куплено, подумал Кириллов. Ворота, которыми, видно, с незапамятных времен не пользовались, были наглухо заколочены. На деревянных ступенях крыльца торчала рыжая, спаленная морозом полынь. На веранде Кириллов заметил груду старых досок, приваленных к стене. Из сеней налево был короткий проход, заворачивавший под прямым углом налево-же и упиравшийся в знакомую закрытую дверь, за которой слышались сумрачно-глухие голоса. Кириллов, энергично отряхнув полушубок, отпахнул дверь. С помещением словно что-то случилось: его словно развернули на несколько градусов, отчего окна перекосились, а хлипкий столик и табуретка с неизменным ацетоновым варевом в кастрюльке съехали к занавешенному пыльной шторой окну. Перекосилось само время и текло убийственно лениво, как дым из окурка в пластмассовой крышке. Кто-то, скрытый в синем табачном дыму, поздоровался из-за стола. Не стали дожидаться, докурили. С ним здесь особо не церемонились. А Степа был, как свой. Сидел около Креста, небрежно развалясь в кресле, серьезным и наглым тоном рассказывал какую-то сальность. Они давно не виделись. Степа похудел и как-то изжелта потемнел лицом, был желчен и мрачен. А этот, наверное, и есть ювелир, решил Кириллов, пожимая руку незнакомому мужчине. Пожилой, тучный, тяжело дышащий, того типа, который принято называть апоплексическим, он развалился на диване, заложив ногу на ногу в узконосых лакированных туфлях, покуривал огрызок папироски, ни на кого не смотрел. Кириллов снял шапку, сбросил полушубок и присел рядом; обнял себя за локти и поежился, будто от холода. «Цветем во всех смыслах, говорю я этой кобыле, а сам думаю: нет ли запаха от горшочка с геранями в твоей комнате, куда я ночью отлил, не дойдя до толчка» – закончил Степа, и самодовольная усмешка заиграла на его губах. То-то и видно, какой ты цветущий, подумал Кириллов, глядя на его пепельное, пожеванное лицо с черными подглазьями. Степа поймал его взгляд.
– Чего там, Кириллов, все ливер давишь с той капустой? – улыбнулся он нервно, и в этом почудилось что-то болезненное, какая-то неясная зависть.
Кириллов сделал презрительное, ленивое движение рукой, не желая объясняться. Каждому фуфлыжнику давать отчет. К тому же покоробило «капуста». Плюнуть бы этому сброду в лицо и уйти, но он зачем-то сидел и угрюмо слушал. Да, старый страх быть слабым. Но выходило еще сквернее. Просто сказать: «Я ее люблю и не желаю обсуждать с вами» представлялось слабостью, чем-то не мужественным, и в результате он тупо молчал, что было еще более не по-мужски. Никого не хотелось видеть, только – к Лере. Она одна могла развеять, сказать какую-нибудь жизнеутверждающую чепуху.

Кириллов ожил немного, когда ему предложили самокрутку, и с напряженной гримасой стал затягиваться. Остатки горечи соединились, горячим коконом обволокли каждую клеточку. Густой табачный дым становился золотистым под лампочкой, голо свисающей с потолка, иглы электрического света будто застревали в зрачках, растворялись в мозгу золотой отравой…
– Ну, ты б хоть по очереди, что ли, наслаждался, – забрал Степа косячок с торжествующим оскалом, точно обнаружил постыдный порок, но великодушно его прощает. – Например, разик ты, разик я. Ну, или наоборот.

В каждом постороннем замечании Кириллову чудилась теперь двойная речь, как если бы подтравный ручей выходил вдруг на поверхность и становился единым потоком, единым словом. Кириллов хмуро молчал, а волны смеха разбегались кругами, плескались в темные окна. Какое-то принудительное компанейство привычно сцепляло в стадо. Семен Крест перехватил его тяжелый взгляд.
– Ладно, пусть человек докурит, – сказал он с грубоватой лаской. – Не надо забывать, пацаны, что мы друг другу как семья. Когда ты будешь шагать за что-нибудь, кто тебя погреет, девушка твоя? Не-ет, она тебя забудет сразу же, как только узнает, что тебя загребли. Поможет тебе – братва!
– Братва тебе поможет туда залететь, – резко возразил молчавший до сих пор Кириллов. – Нет никакой семьи, а есть кучка людей, сбившихся в стаю, и помогает тебе эта стая до тех пор, пока ты ей нужен. Вот и вся идея, весь воровской закон. Закон волчьей пасти.

Крест уничтожающе улыбнулся, приподняв верхнюю половину верхней губы и обнажив желтые клыки. Он как-то по-новому, с ног до головы, оглядел Кириллова.
– Ч-и-оо ты там вякнул за закон? – потянул он тоном веселого палача, который с закрытыми глазами, с задорным уханьем, собирается снести осужденному голову.
Кириллов почувствовал, как оледенело все в груди и внизу живота, а вместо сердца во всем теле заработали тысячи маленьких наковален.
– Я не вякнул… Я сказал… что не надо особо на кого-то надеяться… И тебя может спасти человек…девушка…от кого ты помощи совсем не ждешь… – пробормотал он несвязно, но в последних словах зазвенела настойчивость.
– Я сказал… я не сказал, – тоненьким голоском передразнил Семен. – Базарить кончил за воровской закон, о котором ты знаешь не больше, чем курица о рецепте салата, куда ее покрошат.
Кириллов вдруг поглядел на него в упор с отчаянным бешенством и сказал, так глухо, что вышло почти шепотом:
– А Сыч со своими знаешь что творил? Это вот они мне о беспределе будут говорить?! – Он свирепо растер по полу выползшего из-под плинтуса таракана. – Да на них на каждом крови больше, чем на палачах Освенцима.
– Валить таких как ты надо! – свирепо заорал Крест, но тут же оборвался. – Ладно, старик, не прими это, как угрозу. То люди, а то черти какие-то. Разницу чуешь? Кто за тебя слово молвил, забыл? А то не будешь рядом, и выдолбят тебя по полной программе. Сделаем объяву о твоей самостоятельности, если хочешь. – Снисходительная улыбочка передернула его губы: – Иди домой, бей там своих тараканов, – попытался он пошутить. – А то убил моего таракана: кто тебе разрешал?

На улице подмораживало, уже не сочилось с крыш. Удлинялись клыками сосульки, и на конце каждой голодной слюной сверкала твердеющая капля. Опасные, хищные карнизы. В небе, сквозь сизую коловерть, процарапывались скомканные звезды. Сгустилась ночь, не менее полная жизни, чем день, насыщенная звуками и напряжением, как гигантский оркестр, настраивающий инструменты. Все было слитно: голоса в подворотнях, визг возвращающихся в депо трамваев, возня собак, их непонятная грызня в темноте, потусторонний шепот курильщиков, вышедших на свои балконы, и хоровой, органный гул проезжей части. Кириллов брел знакомым путем через промзону. Яснее светились огни гаражного кооператива. Пятиэтажный дом массивно выступал из темноты. Когда Кириллов проходил вдоль двора, шатнулось зарево фар, всплывших в лиловом испарении, причудливо озарились изломы кирпичной кладки. Состояние было не просто подвешенным – веревка угрожающе трещала, как у альпиниста, висящего над пропастью. Пропуская отчаливший седан, он отошел к цоколю, над которым горело красноватое окно. К раме прилипло чье-то сморщенное, как древесная кора, лицо. За голыми, зябкими осинниками с драным лоскутьем на ветках блажилась присевшая на лавку женщина, оказавшаяся тенью ствола. Дом медленно погружался в сон, и только где-то в глубине его утробы, в подвале, слышался войлочно-мягкий, монотонный гул, будто падала с большой высоты вода.

Его охватило внезапное равнодушие. Ну, и что он станет делать со своей долей? На «Урал» с гаражом, пожалуй, не хватит, разве что копить, но держать эти деньги ему не хочется… Спустит все в карты, а эта дура, чего доброго, пожалуется мамаше, могут завести дело. Дойдя до гаражей, где безлюдно и можно вытряхнуть набившийся в левый сапог снег, Кириллов остановился и прислонился к двойняшке-березе. Никуда не хотелось идти. В конце забора высилась серая громада, мерцающая сотнями желтых, красных, зеленоватых окон. За забором видны черные коробки складов, за ними смазанные темнотой дома, трубы, дым в темно-синем вечернем небе, дальше – невидимая, скрытая домами лекала поворачивающей к аэропорту трассы. Суть в том, что иначе поступить он не мог. Все, происходившее с ним за последние месяцы, было единственно возможным. Пусть говорят о выборе, о свободной воле – он катился по водостоку, как талая вода на крыше.
Кто-то вдруг свистнул по-соловьиному из темноты. Страх горячей волной обдал внутренности: он знал, что означает этот посвист. Вышли трое в телогрейках из-за угла. Один взял Кириллова за воротник и потянул в сторону, за гаражи. Он послушно шагает за ним. Сопротивляться бесполезно: сразу выключат, ошарашат чем-нибудь по голове. Они хотят его прошмонать и выбирают для этого место, где темно и никто не увидит. Он поспешно застегивает на пуговицы внутренний карман с деньгами – первое дело перед дракой. Вот только не понятно, откуда они взялись. Из местных Кириллова бы никто не тронул. Какие-то залетные, чувствуется по рожам. Парень, держащий его за воротник, приближает свою красную монгольскую рожу к лицу Кириллова и говорит, не разжимая зубов:
– Ты зачем к сестре Лома приставал на дискотеке? Ей еще нет четырнадцати.
– Не знаю никакого Лома, – сказал Кириллов, с отвращением чувствуя, что у него дрожит голос.
– Знаешь, что за это бывает? – не слушает тот и неизвестно кому приказывает: – Срубай его!
Из-за спины парня вылетел кулак, в правую щеку вонзилась чудовищная боль, как будто с размаху ударили палкой. Кириллов опрокинулся назад, встал на четвереньки, пытаясь подняться, но новый удар ногой в живот превратил его в корчащийся на снегу зародыш. Почувствовав на секунду прилив сил, Кириллов успел вскочить и кого-то смазать одеревеневшей рукой. Он бил куда попало, и его лупили в двенадцать конечностей, в уши, в живот, в спину, он снова упал на влажный от чего-то снег и понял, что это его кровь.
– Запомнишь, сука! Шарь у него по карманам!
Кто-то сзади, со спины, срывает пальто. Шапка давно сбита. Двое валят на снег, ломают руки, а тот, кто говорил, наваливается на лицо Кириллова животом, чтобы Кириллов не дергался.
Внезапно оглушительно засвистели рядом за кустами. Вероятно, кто-то вызвал милицию.
– Стоять, ни с места! – загремел голос одного из людей в форме. – Руки за голову! Кто побежит – стреляю!
Все трое застыли на мгновение. Затем резко поднялись и бросились врассыпную. Двоих поймали. Кириллову помогли встать, он в полусознании тер дрожащей рукой кровавые слюни. Говорун, когда его вели мимо, бросил, не глядя:
– С тобой рассчитаются, в свое время.

Свет плафона рисует узкоплечую фигуру на двери подъезда. Длинные легкие шаги навстречу. Кириллова что-то сильно и сладко кольнуло. Он заготовил целую речь, чтобы отвлечь ее бдительность, но Лера даже не посмотрела на фальшивку – сунула в карман и крепко-крепко обняла за шею, прижалась к его щеке своей, влажной от слез, щекой.


Когда следующим вечером Кириллов шел к Лере, скользя по гребням застывшей грязи, присыпанной свежим снежком, на душе его было пусто и тоскливо. Трудно сказать, откуда взялась эта тоска. Она напала внезапно, точно хищная птица. Ледяными иглами ударил в шею морозный ветерок, он перевел дух на крыльце и только тут заметил, что шел враспашку. Дверь отворила Дарья Леонидовна и как-то неуловимо отшатнулась, увидев его, и чуть помедлила с приветствием: «А, это вы. Лера скоро придет, проходите». Он вошел, несколько недоумевая. Дарья Леонидовна быстрым, небрежным жестом показала на вешалку, словно давая понять, что он уже не свой человек в доме. Так же было указано, где сидеть – на рваном стуле рядом с окном. Он сел. Дарья Леонидовна вышла. Он старался сохранять спокойствие, хотя испытывал неуют и предчувствие болезненных ощущений, как перед операцией. Озадачивало, что так отчетливо холодна с ним. Неужели догадалась? Или это Лера проболталась? Он намеревался, когда Дарья Леонидовна войдет, спросить с искренним удивлением: что случилось?

Она не приходила. Лера не возвращалась. Он слышал, как Дарья Леонидовна шуршит пакетами на кухне, разговаривает по телефону с подругой. Потом раздался звонок в дверь, послышалось гудение мужского голоса. Дарья Леонидовна скала отрывисто: «Вы уже который раз обещаете заменить это старье!» – на это голос ответил неразборчивой фразой, затем все смолкло. В комнату не заходил никто. Кириллов сидел на стуле уже полчаса. Что это за обращение, с какой стати? Постепенно все более настраиваясь против Дарьи Леонидовны и заодно против Леры – в них всегда чувствовалось какая-то спесивость, будто он им неровня, он впервые с тайным злорадством подумал, что, в общем-то, неплохо все вышло с брошью.

Когда Дарья Леонидовна вдруг вошла, неся – не ужин, не вазу с конфетами и даже не чай – газету, которую она тут же отложила на роялеобразный столик, Кириллов произнес с некоторым вызовом:
– Я чем-то перед вами провинился, Дарья Леонидовна?
Она махнула рукой и улыбнулась, – как ему показалось, добродушно. Уселась в кресло, на минуту запрокинула голову.
– Дело не в вас, дорогой. Дело в моей дочери. Она вам совершенно не пара.
Кириллов ощутил укол под сердцем. Он сам хотел попрощаться, а его опередили – грубо указывают на дверь.
– Но почему, что нас так рознит?
– Этого не объяснишь в двух словах. Ах, холодно.
Она смяла несчастную газетку и вышла. Вернулась с шалью на узких худых плечах, плотно заперла за собой дверь, глаза ее блестели, движения были поспешны. Села на то же кресло и, пронзая Кириллова взглядом, заговорила тихо и зло:
– Мне не хотелось с вами такого разговора, но меня это все замучило. Лера изменилась, и не в лучшую сторону. А причиной – вы. Вы на нее дурно влияете. Да, именно так, не делайте такие удивленные глаза.
В нем восставало несуразное упрямство – судьбообразующая черта его характера. Нет уж, если его гонят, он не уйдет. Будет сидеть до конца. Дождется этой крали, недоступной принцессы.
– Вам принести воды? – процедил он, сдерживая бешенство. – У вас очень нездоровый вид.
– Не утруждайтесь, – она схватила его выше запястья, стискивая с неожиданной силой. – Сейчас придет Лерочка, будем пить чай. Я знаю, вы хороший человек, поэтому не скажете ей о нашем разговоре. Пожалуйста, прошу вас, оставьте ее! Хотите, я вам денег дам?
– Что за бред, какие деньги…
– Вы ведь хотите! Не стесняйтесь, давайте, я принесу вам одну очень дорогую вещь, мне она все равно не нужна, а вы за нее дорого получите.
Все внутри него сжалось, собралось в одно место под грудью, он застыл, пришибленный, как гвоздь, вбитый по шляпку.

Вдруг пришла Лера и, посмотрев на обоих, все поняла.
– Мама! – крикнула она, встав перед Кирилловым и загородив его. – Не ломай мою судьбу, если ты хочешь мне счастья!
– Ты – девочка уже взрослая, я не лезу в твою жизнь. – Она впервые посмотрела на Кириллова внимательно, узнающе. – Только потом не надо на меня вешать свои проблемы.

Она ушла в свою комнату и больше не выходила. Чай пили вдвоем. Лера пыталась развеять тяжкую атмосферу, рассказывала о забавном происшествии на танцах, но Кириллов не мог сосредоточенно слушать и угрюмо молчал. Выходка Дарьи Леонидовны взбаламутила что-то склизкое и холодное, каких-то раков на дне души.

Встречались часто. Не было места, иногда просто сидели на лавочке, он дышал на ее замерзшие пальцы. С ней, такой сильной, случались странные приступы беспочвенной тревоги, она говорила, что каждое свидание может быть последним, что-то такое за ней ходит, дышит кладбищенским холодом в спину, принималась плакать, умоляла что-нибудь придумать. И он придумывал – с помощью Степы, который посмеивался, но находил какую-нибудь комнатку в притоне, холодную и гнусную. Встречи получались скомканные, с горьким привкусом неуверенности в дальнейшем.
Была страстная многочасовая встреча в ее квартире, Дарья Леонидовна уехала куда-то на сутки. Поздним вечером пили чай на кухне, ели конфеты, самодельную пастилу со вкусом ореховой пасты, и он рассказывал о своих неприятностях: денег не было, подработка закончилась, со Степой рассорился вдрызг – тот вконец обнаглел, стал просить с него денег за комнату, где они встречались в прошлый раз, плел что-то насчет платы хозяину. Естественно, врал, – Кириллов знал его навылет. Кириллов сказал что-то резкое, едва не подрались. Степу оттаскивали, на прощание он выкрикивал неясные угрозы. Так теперь неизвестно, где встречаться. Лера молча слушала, гладила его руку, спросила: «Может, приходить ко мне? Пока без ночлега, потом видно будет. Мама все равно все знает, не выгонит же она нас на улицу». Он смотрел с ужасом. Сразу представилось, как Дарья Леонидовна, отчаявшаяся его выкурить, идет на подкуп, ищет брошь, несет в ювелирку, где ей отвечают смехом, или роняет на пол, стекла рассыпаются. «Зачем беспокоить твою мать? Ты же знаешь, как она воспринимает наши отношения. Что-нибудь придумаю, не волнуйся. Я и так у нее в неоплатном долгу. Интересно, не собирается ли она свою брошь куда-нибудь сплавить…». В конце свидания прозмеилась трещина. Вдруг спохватилась: «А ты почему интересуешься?» И глаз вспыхнул остро, прицельно. «Да просто к слову пришлось» – мрачно проговорил Кириллов и добавил, чувствуя, что лишнее: «Вдруг негодяи и враги прогресса посягнут» – «Маме эта брошь дорога как память. Она даже если голодной смертью умирать будет, не продаст» – «Даже если ее дочь будет умирать духовной смертью в обществе дегенерата вроде меня?» – спросил Кириллов в полушутливом тоне, хотя направление беседы стало его немного тревожить. – «Она не считает тебя дегенератом. Просто ее ставит в тупик, когда люди откровенно пренебрегают образованием» – «Прости, но твоя мама – ханжа» – «Любить культуру, образование – это ханжество?» – «Конечно, когда ты эту культуру не понимаешь. Любишь не культуру, а свою к ней якобы принадлежность» – «Ну, любить футбол и пиво куда лучше, никто не спорит. Тут ты, Димочка, честен и чист» – «По крайней мере, я не ханжа. Мне не дано, я и не лезу» Из-за ее матери у них и прежде бывали жестокие перепалки, он доходил до дикого озлобления от какого-нибудь ядовитого словца, сказанного Лерой, но такого тягостного выяснения отношений еще не было. В тот вечер простились холодно. Она не поцеловала его, как обычно, на прощанье. Кириллов не отнесся к трещине всерьез. Не могла же Лера, в самом деле, обидеться из-за таких пустяков. Нет, тут была игра, было желание постоянно напрягать и без того до предела напряженную нить отношений.

Прошла неделя, с тех пор как расстались. До этого Кириллов жил, оглушенный и одурманенный, как на солнцепеке возле лазурного моря, когда не хочется ничего делать, а только валяться где-нибудь в сладкой полудреме, будто это блаженство подарено навечно. В школе он ловил каждый ее взгляд, надеясь, что она одумалась и первая делает шаг к примирению, ведь это она дала приказ не беспокоить, и только она могла его отменить. Кириллов слонялся по городу, останавливался возле цветочных магазинов, терпеливо стоял в очередях и уходил без букета. Было неясно, что презирать в себе: слабохарактерность или вздорное упрямство. «Мне кое-что непонятно по алгебре, – сказал он с фальшивой бодростью. – Ты не могла бы со мной позаниматься один вечер?» – «Хорошо». Ее голос оставался спокойным. Она не улыбнулась, не была удивлена и хотела, чтобы он побыстрее закончил разговор. «Хорошо, – произнесла она безразлично. – Приходи завтра, в семь»

Его волнение в течение суток росло по экспоненте. Кириллов не понимал, что с ним происходит, почему так маниакально, так судорожно мечтал он о встрече, как о немыслимом счастье. Но ведь немыслимое было недавно в порядке вещей, не таило в себе ничего неземного, порой приедалось, а порой и внушало отвращение, желание порвать. Теперь же молотило в висках, терялось дыхание, невозможно было чем-то заниматься, он вернулся домой и лежал весь вечер и на кровати, слушал в наушниках музыку – одну и ту же песню, чем-то пронзительно ее напоминавшую. Потом стоял у окна, не зажигая света, и смотрел в зимнюю тьму с огнями, разбросанными в унылой необозримой кромешности. Дом напротив давно почернел, утратил перспективу, сделался плоским силуэтом, а затем и вовсе исчез, и горящие буквы магазина «Продукты» словно висели в воздухе. Завтра, как только они останутся наедине, он вырвет объяснение: что все это значит?