Игорь Домнин : Ника (история одного романа)

15:43  16-01-2016
НИКА (история одного романа)

В иллюминаторе уже блестел в холодном, почти арктическом пространстве яркий свет высокого солнца, и здесь, в этой бескрайней выси четко просматривались, клубясь хлопкообразными краями вершин, будто застывшие внизу облака. И весь воздух был словно напитан этим, ярким светом, что наполнял своим блеском и весь салон самолета, струясь легкой невесомой дымкой над спинками откинутых кресел.

И Грекову, вдруг как никогда захотелось, курить, и он, приходя в себя от состояния легкой полудрёмы, так помогавшей ему перенести долгие мучительные часы перелета, опрометчиво вскинулся в кресле, взглянул на часы, прикидывая сколько еще осталось до желанной посадки и, убедившись, что еще есть время вернуться к легкой полудреме расслабленно откинулся в кресле, закрыв глаза, томительно ожидая, когда шасси лайнера коснутся бетонки, и самолет стремительно побежит по полосе.

Вернуться к расслабленному состоянию ни удавалось, и он, решив скоротать время, достал ежедневник, вытянул из середины сложенную вчетверо копию письма, из издательства, еще позавчера полученную по электронной почте, развернул офсетную белую бумагу, украшенную типографским готическим оттиском издательства «Вебер-ферлаг», стал перечитывать, казалось уже наизусть заученный текст:

«Глубокоуважаемый господин Греков!

Издательство «Вебер-ферлаг», приглашает Вас для заключения договора на новых условиях с целью продолжения нашего сотрудничества, а также приглашает Вас принять участие в литературной дискуссии «Писатель и современное общество», которая периодически проводится нашим издательством. Сообщите перед вылетом рейс самолета, и на аэродроме в Гамбурге мы встретим Вас. С самыми наилучшими пожеланиями и ожиданием Вас.
Директор департамента по международным связям Фрау В. Вебер »

Прочитав он, также аккуратно сложил листок, снова спрятав его в ежедневник. Снял очки, зевнул, нарочито равнодушно покосился на ослепляющее стекло иллюминатора, подумал, что это интересно за новые условия договора, который был заключен всего лишь три месяца назад, и тогда литературный агент сам приехал к нему и уже был начат новый роман, который из-за поездки пришлось оставить, на восьмидесятой странице.

Все еще чувствуя, какое-то неуверенно невесомое состояние, еще слыша в заложенных ушах звенящий рев двигателей при посадке, Греков вместе с группой пассажиров вошел через пневматические двери в стеклянное здание гамбургского аэропорта, как вдруг услышал окликнувший его приятного тембра женский голос:

— Господин Греков?

Высокая, в светлом брючном костюме женщина лет тридцати, с, аккуратной прической, улыбаясь, издали, сразу же быстро направилась к нему из толпы встречающих около дверей первого зала, и Греков, тоже улыбаясь, поставил кейс и не вполне твердо проговорил на немецком:

— Госпожа Вебер! По-моему, я не ошибся? Здравствуйте! Да, я Илья Греков, как говорится собственной персоной. Значит, вы все же узнали меня? По фотографии? Неужели?
— Да, да, господин Греков. Я очень рада, что вы приехали! Но только я не госпожа Вебер, –и она виновато улыбнувшись, протянув ему руку поспешила представиться,- фрау Герберт- ответственный секретарь издательства. Я прошу вас к машине. Она здесь недалеко. Но, сначала мы получим вещи. Как вы чувствуете себя после самолета?
— Терпимо, — ответил Греков. —Хотя, не очень хорошо переношу перелёты, но на сей раз кажется всё обошлось.

Получив вещи в зале багажа, они вышли из здания аэропорта и фрау Герберт, не расслабляя на губах улыбки, незамедлительно повела его к стоянке машин.

—Мы сейчас поедем в отель. Вещи можно положить в багажник. Если вам удобно, господин Греков, то сядьте возле меня. Так будет легче общаться.

Машина госпожи Герберт, новый, весь отливающий лаком серого цвета «мерседес», была удобна, вместительна, сев возле неё, Греков почувствовал пряный запах, сладковатых духов разбавленных специфическим запахом кожаного салона.

— Вы первый раз в Гамбурге, господин Греков?
— Вы спросили, первый ли я раз? Да. Я вас прошу, фрау Герберт, говорить медленно. Иначе не пойму, с непривычки.
Она виновато поморщилась,
— Но хоть раз… когда-нибудь вы были в Германии?
— Да, был, не один раз.
— В Берлине?
— Не только, в трех городах. Берлин, Потсдам, Кенигсдорф. Впрочем, Кенигсдорф — это дачный, маленький городок, вы можете его и не знать, — сказал Греков.
—Скажите, вам нравится в Германии?

Он отвечал ей так же замедленно, вникая в звук немецкой речи, в растягиваемые ею точно на домашнем уроке фразы. И отвечая, не без интереса глядел по сторонам на сумрачно-серый, ноябрьский, сыплющий мелким дождем город, насквозь промокший, напитанный сырой влагой, на рано зажженный свет за витринами магазинов. Смотрел на обмытую, еще не по-осеннему зеленую траву тщательно подстриженных газонов, по которым ходили нахохлившиеся чайки, хотя он и знал, что многое, к сожалению, забудется позже, останутся лишь размытые временем детали или первые запахи, как запах химии и духов в машине.

—Я хотел поинтересоваться, с чем же все же связано моё пребывание здесь, по- моему, в договоре всё предельно ясно.
—Как я понимаю, но это инициатива руководства издательства, детали вы узнаете несколько позже, я же расскажу вам о программе пребывания, господин Греков. Сегодня, у вас свободное время, вы отдыхаете, завтра же встреча с издателем, потом первый день дискуссий в литературном клубе.
—Гм, - сухо кашлянул,- Греков, что еще за дискуссия?
—Это инициатива фрау Вебер, она возглавляет департамент международных связей в издательстве, и по совместительству является женой владельца, - улыбнулась фрау Герберт.

Она остановила машину перед стеклянным подъездом отеля в узкой, заросшей деревьями улице, сравнительно отдаленной от непрерывно шелестящего шума, от ревущего потока машин. И здесь, он вошел в просторный пустынный вестибюль, застланный коврами, по-особенному тихий, где не слышен был даже бегущий по асфальту стук дождя.

Отовсюду повеяло домашним, устоявшимся покоем, и, выражая услужливую приветливость, вышел навстречу из-за стойки человек, тоже по-домашнему спокойный, размеренный в каждом жесте. Он воспитанным кивком пригласил Грекова к стойке, попросил паспорт и после минутной процедуры заполнения регистрационных бланков уважительно вынул из круглых гнезд ключи номера с маленьким, отливающим перламутром брелком.

— Большое спасибо. — сказал Греков. — Каково теперь дальнейшее?
— Говорить медленно, господин Греков?
— Пока да, мне надо еще привыкнуть.
Она улыбнулась:
— Я думаю, вы устали после самолета и вам нужно отдохнуть. Завтра я заеду в десять часов.

В номере было несколько темновато, Греков снял пальто, зажег свет — и тут же пленительно засверкал чистотой белоснежный конверт постели на широкой кровати, полировано засияли деревом большой бельевой шкаф, журнальный столик, в окружении трех мягких кресел.

«Все педантично, начищено и прибрано по-немецки», — подумал Греков, и прошел в ванную, ярко залитую люминесцентным светом прямоугольных плафонов, где приятно белели разглаженные личные полотенца; затем он вернулся в комнату, повалился в благодатно вобравшую его глубину кресла, вытянул ноги, и наслаждаясь тишиной, подумал:

«Что ж, вот и начинается отельно-ресторанная жизнь разбавленная дискуссиями, приемами, аперитивами и разговорами. Он не хотел в эту минуту думать о том, что осталось позади, далеко отсюда, за дождливым тысячекилометровым пространством. Не хотел думать о Риме, доме, потому что знал, что лишь при мысли об этом наступит неистребимая тоска по своему кабинету, по жене, по их Римской квартире, по работе над романом начатом по договору с издательством.

Подумал лишь о том, что неплохо было бы для начала подкрепиться и отправиться на знакомство с городом. Потому, как был убежден, что первоначальное расположение или нерасположение к незнакомому человеку определяется в той или иной мере его внешним обликом, так и первое ощущение неизвестного города подчиняло Грекова доверчивой силе толкающего любопытства.

И в любом городе манила его кипящая хаотичная, казалось никогда не утихающая быстрота жизни. Маленькие бары, шумные увеселительные кабачки, торговые улицы, свет неоновых проспектов, широта центральных площадей и динамичная, заполненная казалось нескончаемой вереницей несущихся машин полнота магистралей.

Дождь не переставал, нудно сеял над Гамбургом водяной пылью, серая мгла висела в воздухе.
Греков расстегнул пальто, достал из бокового кармана план города, взятый в отеле, посмотрел на сеть улиц, сразу обсыпанную мелкими каплями дождя по глянцу бумаги, но вопреки неблагоприятной погоде всё-же решил не менять своего намерения прогуляться по городу.

И он пошел по скользкому тротуару сально блестевшему, а навстречу неслись, шелестели, отражались в асфальте отлакированные дождем железные потоки машин. Тускло зеленела трава бульваров, мокли в лужах желтые листья— пахло поздней осенью, было слякотно, промозгло, и всё вокруг казалось, дышало сырой тяжестью близкого моря. Эти ноябрьские улицы Гамбурга, затянутые ненастными сумерками, с притушенным светом в магазинах и барах, вдруг показались Грекову совершенно промозглыми и тусклыми. И захотелось скорей в отель, в теплый номер, уютный своей чистотой, тишиной, свежей постелью, захотелось переодеться, побриться, как обычно на новом месте, и сойти потом в ресторан, посидеть за чашечкой горячего, душистого кофе.

Утром, фрау Герберт заехала в отель за Грековым, чтобы отвести его в издательство, где должно и быть заседание литературного клуба.

После того как он, вслед за госпожой Герберт, вошел в зал, она представила его всем собравшимся здесь. После принятых в таких случаях поочередных знакомств, корректных вопросов о дорожной усталости, не обязывающих замечаний по поводу сырой гамбургской осени, которая, к сожалению, в нынешнем году необычно дождлива и простудная, после вежливого выяснения, — кто что будет пить, господин Карл Диц, известный швейцарский эссеист, которого Греков хорошо помнил по прежним публикациям, с намекающим подмигиванием завладел сразу двумя бутылками (мозельское и коньяк — про запас!) и довольно настойчиво отвел Грекова в угол гостиной, со смехом сообщив остальным, что он на время аннексирует русского писателя для выяснения некоторых истин.

Они сидели около камина в большом зале. Ворсистый ковер подстриженной лужайкой зеленел под светом торшеров, пружинил под ногами, потрескивали, разгоревшиеся поленья, и вместе с благостным целебным жаром и вкусом коньяка, отпиваемого между фразами, Греков чувствовал, теплую доброжелательную атмосферу, будучи уверенным, что она сохранится и до конца дискуссии, вне зависимости от того, какие вопросы станут задавать ему.

Он только начал свой доклад, уже увлекая ходом мысли, приятно удивленных его немецким слушателей. Как вдруг в зал вошла высокая, вся легкая и неповторимая в своей элегантности женщина, в темном строгом вечернем платье, с длинным шарфом, изящно подчеркивающем бледную тонкость шеи, медленно подошла к нему, протянув руку для знакомства:

—Добрый день, господин Греков, меня зовут Вероника Вебер, это я писала вам, прошу, вас садитесь, так будет удобнее, ведь здесь у нас совершенно непринужденная беседа, не так ли господа?

И он заметил как в ее по-молодому горящих, возбужденно-радостных синих глазах мелькнуло выражение, похожее на какую-то теплую, совершенно неожиданную радость. Глаза её заискрились, а рука нежно дрогнула:

—Так садитесь же, - жестом она пригласила его сесть, сама присев напротив,- прошу, вас продолжайте, а мы все внимательно будем слушать, а потом станем задавать вопросы, ведь у нас дискуссия, а не клуб по интересам, - тепло, улыбнувшись, сказала она.

И вдруг он почувствовал на себе ее ищущий пристальный взгляд. Как от чужого прикосновения, как от сквозного холодка, он нахмурился, но продолжил доклад, и всё чаще её взгляд наталкивался на взгляд Грекова, как-то понемногу раздражающе начинал беспокоить, будто она подробно, украдкой от других, изучала и его костюм, и галстук, и его запонки. Он был удивлен этим ее вопросительным пристальным ищущим взглядом остановленных перед ним глаз, знакомым выражением, что-то отдаленно напомнившим, но пока еще туманно, неясно и неуловимо.

—Вы определенно романтик, сказала она, когда Греков, закончив читать, аккуратно сложил отпечатанные листы с крупными чернильными правками на краю стола, а сам потянулся за коньяком,- что незаметно по вашим книгам. Не согласитесь ли вы, что большинство людей не знают, чего они хотят. В чем тогда истина? В чем конечная цель? Нет, люди сами для себя — инкогнито. И как сделать, чтобы они поверили в самих себя?

—Я думаю, что вера — это эмоциональное отношение к надежде и истине. Если ее нет, выхода я не вижу, - ответил Греков, взглянув на мадам Вебер, теперь тщетно мучаясь одним единственным вопросом: «Что это напоминает? Ее взгляд, жесты, поворот шеи. Что?»- Может быть, когда-то увиденное, но скрытое памятью? И он мучительно пытался вспомнить это, некогда пережитое, но уже где-то утраченное, пытался вспоминать так, как вспоминается теплый летний ветерок сырой промозглой осенью, или легкая вечерняя прохлада после дождя жарким знойным днем.- «Что это? Этого не может быть, ведь я никогда не видел госпожу Вебер, никогда не встречался с ней, только здесь, и сейчас впервые» - подумал он.

—Что же тогда делать?- Спросил Диц.

— По-моему, поиск истины в человеке и поиск Бога в мире и в себе. Для ясности Богом будем считать — добро и прозрение. Давайте, спорить, господин Диц!
— Совсем нет, господин Греков… Наш разговор — это не спор, а откровенный диалог двух мировоззрений на глазах аудитории, кстати, по вниманию и тишине в аудитории я вижу, что у нас с вами есть точки соприкосновения, как это ни странно.
— С тех пор как моими текстами и моей персоной заинтересовались в издательстве «Вебер», меня стали приглашать на международные дискуссии. И я люблю спорить, как всякий писатель, и хочу что-то понять — хотя бы позицию своего оппонента. Просто истина, господин Диц, — чересчур серьезная вещь. Если вы любите женщину, вы же не станете обнимать фонарный столб и целовать его. Что бы вы ни утверждали, существует в мире абсолют.
— Прекрасно сказано, господин Греков! Тем не менее, я не соглашаюсь с вами. В понятие «любовь» современный человек вкладывает совершенно другой, индивидуальный смысл, чем вкладывал человек девятнадцатого века. Здесь вы заблуждаетесь, вы имеете в виду одно позитивное начало, как объединение, но — нет и нет! — любовь современного человека это и разъединение полов. Никто не знает, в чем любовь истинная. Любовь — всегда альтернатива.
— Это как же? Примитивно говоря, ну… элемент физический, вполне понятная истина: любовь мужчины к женщине, и наоборот. Если же говорить о природной физической любви, то какую разъединенность и какую альтернативу полов вы имеете в виду?
— Господин Греков, вы серьезный человек и постарайтесь меня понять. Любовь в современном мире лишена ложных предрассудков, и свободной цивилизацией опрокинуты ложные сигналы «стоп», эти, пожалуй, вечные запреты, которые сковывали свободу человеческих чувств между ним и ею, или… между ним и ним, или ею и ею… Каждый свободен в выборе партнера. Мы живем в эпоху сексуального взрыва, когда сорваны все покровы с человеческого тела и существует полная свобода выбора для задавленных прежде комплексов.

— Плохо понимаю. Вы говорите о гомосексуализме, что ли? Об извращении любви? Так я ведь реалист, я поклоняюсь истине. И я терпеть не могу искаженный мир в кривом зеркале комнаты смеха где-нибудь в Диснейленде.

— Не смейтесь, господин Греков. Никто не знает, что в любви извращение и что не извращение, каждый предпочитает прислушиваться к голосу своего сердца. Больше всего извращений бывает в политике, ужасных извращений, которые убивают свободу человека.

— Я вмешаюсь, господа мужчины, с разрешения председателя! Это надо сказать!- Отозвалась до сих пор молчавшая австрийская романистка Лота Тит.

— Ради Бога, госпожа Тит, пожалуйста, один ваш голос — наслаждение для всех!- произнес Диц.

— Так вот, я считаю, что в любви все решает дело вкуса и нелепых наклонностей, так я думаю. Женщина, бесспорно, тоньше и нежнее, но я предпочитаю неотесанного мужчину со всеми его мерзкими недостатками. Я читала Мопассана. У него есть хорошая фраза: да здравствует маленькая разница! Вот что я вам скажу. И за французского писателя не намерена краснеть.

— Таким образом, как я понимаю из вашего доклада, господин Греков, вы хотите сказать, что истина в том, чтобы всю жизнь искать и познавать смысл жизни?
— Как, господин Диц, вы до нельзя упростили мою мысль. Мне все время кажется, что ключ от истины лежит в ящике моего письменного стола. Писание романа — это терпение и мучительный путь к цели. И все тогда наполнено смыслом. До следующей книги.
—Я все отлично понимаю, господин Греков, все нюансы, и чистосердечно благодарю вас. И вас, господа, за долгое и терпеливое внимание! До свидания, господа!..
—Спасибо за внимания!- Греков поднялся со своего места, и будто прощаясь, взглянул на госпожу Вебер.

— О нет, нет, нет! Одну минутку, господин Греков! — вдруг она, смущенно перебила его, глядя ему в глаза. — Я хотела бы вас задержать на несколько минут. Я хотела бы поговорить с вами о новых условиях договора. Это совсем немного отнимет у вас времени.

Они сидели на кожаном диване в библиотеке.

— Я прошу вас говорить медленнее. Иначе не все пойму.

— Господин Греков, это вовсе не обязательно, я думаю, мы с вами поймем друг друга!

И Греков, нахмуриваясь от сознания непредвиденно глупого положения: все разъехались, а он, не имея каких-либо веских оснований возразить на приглашение задержаться, остался здесь и теперь принужден был проявлять интерес к официальной стороне вопроса.

Но отдаленно почувствовал, что она намерена сказать ему нечто новое, серьезное, важное, чего он может не знать, не ожидать, не предполагать даже. И он проговорил, сохраняя спокойную нотку в голосе:

— Я не понимаю, что вы имеете в виду.

—Я все объясню вам.

Этот голос фрау Вебер, сниженный, протянувший по слогам последнее слово, жарко ожег его знойной волной, будто напомнив что-то невозможно давнее, минувшее, но сих пор всё еще волнующее. Она взяла сигарету со столика; он предупредительно поднес зажигалку, она поблагодарила его несмело улыбающимся взглядом, потом все так же робко спросила негромко на русском:

—Ты действительно нечего не помнишь, Илья?
Тень догадки как молния мгновенно обожгла его, и как от внезапного удара он вскочил, поднялся, будто сраженный неожиданной новостью:
—Неужели, госпожа Вебер… Вероника…. Вебер — Ника? Ты? Но, что, же это со мной?..
Ника, прежняя Ника, как же я раньше.. конечно- же, глаза, глаза остались те же, все — в глазах,- проговорил Греков, и нечто еще, тихое, мягкое, беззащитное, проступавшее в ее синеющем взгляде и особенно в голосе, таком знакомом еще по девичьи звонким, и в тоже время уже по-женски теплым и волнующим, и что-то совсем уже слабое, женское, внезапно тронуло его теплой нежностью к этой импозантной деловой женщине, в которой угадывалось, жило, то его прежнее, давнее, узнанное.
— Да, да, Илья, прошло столько лет. А я всё помню…

— Госпожа Вебер… — сказал Греков и, наклоняясь, не глядя ей в глаза, поцеловал ее ледяную, дрожащую руку. — Мне трудно поверить, Ника.
И не отпуская её руки он пронзительно смотрел в её синие, теперь чуть повлажневшие глаза, будто пытался отыскать там давние отголоски того дачного лета.

А было оно тихим и дождливым, с невыносимой пыткой мучившего духотой дня и сильным вечернем ливнем, с багряным закатом на западе, и роями комаров в саду. Он жил на даче литфонда, ему не работалось. Чрезвычайно медленно, по строчкам, по абзацу в день, в сомнениях выдавливал он слова с томительной мукой, веря и не веря в их силу.

Часами он мог лежать на широкой тахте в углу, находя желанное облегчение лишь в курении, пуская в потолок густые клубы сизого сигаретного дыма. И в такие минуты и его кабинет, неуютный, сумрачно темный от громоздких книжных шкафов, письменного стола, безалаберно заваленного рукописями, книгами, кругло и мелко исписанными листками бумаги, с грубыми чернильными правками на которых виднелись кольцеобразные следы, оставленные чашками кофе. И его муки за этим столом и на этой тахте, где он, часами обессиленный, лежал, уткнувшись лбом в подушку, бормоча что-то в поисках слова, фразы, всё это вызывало какое-то омерзительное отвращение, тяжелую мучительную усталость, пугающую душевную пустоту, и от всего этого тот час же незамедлительно хотелось бежать, избавившись навсегда.

Вечером после дождя он выходил в сад и в задумчивости бродил по мокрым аллеям, любуясь зеленоватой прозрачностью вечернего неба. В воздухе еще пахло влагой, и от этого было необыкновенно свежо, легко дышалось, а на лепестках роз еще были видны прозрачные бусинки дождевых капель.

Он признаться теперь и не помнил с предельной ясностью, когда первый раз увидел её в дачном поселке. Может, это было во время прогулки после дождя в саду, а может на станции, когда встретил её, со связкой школьных учебников, а может несколько позже, когда она шла от станции по тропинке к поселку, и он вызвался помочь ей и проводить.

Даже тогда Греков не мог с точностью вспомнить момент их первой встречи, ему казалось, что она уже давно была знакома ему и этой удивленно-легкой вздернотостью тонких бровей, и этой манящей теплотой взгляда, и необыкновенно стройной прелестью юного тела. И её, чуть посмуглевшее от загара лицо, придающее особый оттенок щечкам, и дивные ямочки, когда она нежно улыбалась уголками губ, всё будто было уже, виденное им раньше, теперь становилось таким близким и родным. И даже её имя уже давно казалось знакомым ему, когда впервые назвала его:

-Ника…
Он удивленно молчал.
-Вероника, -смущенно улыбнулась она, -просто так привычней.
-Верно, Ника,- улыбнулся он,- так привычней.
С самого начала их знакомства она говорила ему «вы», будто сторонясь, соблюдала дистанцию, держа на расстоянии.
-Вы давно живете на этой даче? Вам нравиться здесь? Чем вы занимаетесь? Я имею в виду вашу профессию.

Он хорошо помнил её еще по детски удивленные широко раскрытые синие глаза, когда сказал, что писатель, сейчас в творческом отпуске, работает над новым романом. Помнил, как засияли они радостью, когда пообещал, что она непременно станет первой читательницей его нового романа.
-А мне кажется, здесь скучно и совсем не весело, хотя за этими учебниками, что может быть веселого. Я ведь готовлюсь к поступлению, мечтаю, стать переводчиком, впереди вступительные экзамены, вот и упекли меня родители на дачу, подальше от соблазнов большого города, - нежно улыбнулась она,- чтобы встречи с одноклассниками не мешали готовиться, к поступлению, а сами к морю нежиться на солнышке, - произнесла она с обидной завистью.

И тогда он впервые почувствовал то смелое, непреодолимое желание поцеловать её, страстно обняв, и тот первый жадный поцелуй, во время катания на лодке он запомнил навсегда, когда она села у руля, он оттолкнулся багром и медленно стал грести вдоль самого берега.

Потом он повернул на середину реки, и Ника, держа в одной руке оба конца мокрой рулевой веревки, другую руку опускала в воду, стараясь сорвать глянцевито-желтую головку кувшинки. А лодка тем временем с мягким шуршаньем въехала в камыши.

И он, приблизившись к Нике, заглянув в её удивленно и радостно открытые синие глаза, которые с осторожной, прислушивающейся улыбкой смотрели на его губы и тогда, ощутив, тот желанный миг, он осторожно скользнул по ее свежим, земляничного вкуса губам своими, а когда почувствовал на своей шее ее обнявшие прохладные руки, тоже пахнувшие земляникой, как они, не размыкаясь, потянули, в мягко-шершавую горячую бездну ее прижавшихся полураскрытых губ, и они шептали что-то, нежно скользили, терлись, вжимались в его губы, и он ощутил ее, атласное бедро, до головокружения, жадно целуя эту нежную прохладную гладкость её ног, скользя, поднимаясь вверх к горячему в своей влажности началу. И она, судорожно вздрогнув, в иступленной обреченности переводя дыхание, прошептала:

-Илья…что же ты делаешь со мной, Илья…

И все их следующие свидания они так много целовались, что у обоих слегка распухали губы, и во время прогулок вдоль озера или вечерних после дождя, Ника смущенно опускала глаза и подтягивала выше плотно облегающее тонкую шею горлышко водолазки, пряча свежие красновато-синего оттенка подтеки.

И случалось, прячась от ненастья они, держась за руки, бежали к её даче, и на террасе, под шум дождя он расстегивал ей кофточку, целовал ее в горячую ключицу. Она молчала, и только блеск глаз выдавал желание,- и кожа на ее открытой груди медленно остывала от прикосновений его губ и сырого ветра. Обнимая, целуя ее мягкие, растрепанные волосы, стискивая ее обмякшие плечи, он жадно внимал свежий яблочный запах её млечно-нежной груди с твердеющим, нагло торчащим соском.

А по утрам, едва проснувшись, он явственно ощущал в комнате запах яблочного шампуня, ее желтые, казалось, сплошь выгоревшие на солнце волосы были по-новому опрятно причесаны, отливали золотистым блеском.

Она поворачивалась к нему, вся просияв, счастливо обдав его солнечной синью засмеявшихся глаз, и все её молодое свежее тело источало необыкновенно душистый аромат, и взяв его руку она решительно влекла его в нагретую телом внутренность халатика, и от его жадных прикосновений её отливающая белая кожа покрывалась мурашками, а пунцовое лицо становилось необыкновенно горячим, и смелое в своей внезапности проникновение, заставляло её спустя некоторое время, с каким-то судорожным, замершим выражением лица упасть головой на его подушку, и из её уст вырывался глухой протяжный стон:

-Мммм….Илья, Илья….
И спустя мгновение она уже лежала, истомлено вытянув руки вдоль тела, чуть повернув в сторону залитое краской горячее лицо, — волосы рассыпались на подушке, текуче и мягко отливали под солнцем желтой медью, и её спокойное, ровное, будто во сне, дыхание и вымытые, еще влажные волосы вновь манили его душистой карамельной сладостью.

Он понимал, что происходит что-то нереальное, отчаянное, так не похожее на то, что случалось с ним раньше. Удивляясь, как этой юной, но уже искушенной в вопросах любви фее удалось так вскружить ему голову, и теперь он только и думал о ней, о предстоящим свидании. Томительно ждал ее, волнуясь, когда она ездила в город на консультации, или к репетитору, или за книгами, ждал её на станции, нервно курил, ходил по перрону из стороны в сторону, желая скоротать тяжелое время ожидания такой желанной встречи. И работалось ему теперь легко, и лишь при мысли о Нике он испытывал необыкновенно острое сильное чувство пьянящего возбуждения, что пробуждало в нем огромной силы желание взяться за работу.

Та, их последняя звездная ночь, будто смотрела в окно мансарды, близкий пожар от еще не взошедшей луны багрово тлел за высокими соснами, светился наклонными в тени улиц бликами на скатах крыш дачного поселка. И он, пересохшим голосом невольно повторял ее имя, будто чувствуя, что это уже никогда не повторится в его жизни, губами отвел с лица ее желтые, влажные, пахнущие сладкой карамелью волосы, приник, вдавился губами в ее ищущий, подставленный рот.
— Ника, Ника, — повторял Греков, чуть откидывая ей голову, отводя длинные растрепанные волосы со щек, чтобы заглянуть в лицо.

Они лежали так в оцепенелом объятии, и он, будто бездонно погружаясь в предрассветный туман, губами хотел проникнуть в эти её подставленные, солоноватые, увлажненные слезами губы, будто пытаясь объяснить, передать ей то, что она еще не умела почувствовать.

И даже теперь ему казалось, что с той ночи минуло всего лишь несколько мгновений. И всё еще жило, теплилось в памяти, будто было вчера, и то далекое, давнее и сегодняшнее возникало в сознании яркими тревожащими душу воспоминаниями, и казалось, что и не было этих двадцати с лишним лет отделивших их друг от друга. И Ника, прежняя, молодая свежая и юная, постепенно возвращалась из того такого далеко памятного лета.

— Скажи, я хотел подробно расспросить, -начал было он,- каким образом ты пригласила меня в Гамбург? Как ты узнала? Неужели по фотографии?
— Да, я узнала тебя, и тогда начала интересоваться твоими книгами, решив издавать их в нашем издательстве. Скажу больше, я лично переводила их, все как обещал когда-то, была твоим первым читателем,- сказала она, грустно улыбнувшись, коснувшись своей холодной почти ледяной ладонью его руки.
— И меня можно было узнать на фотографиях?
— Да. Я узнала.
— А я сильно изменилась, Илья? Ты ведь не узнал меня… Я совсем другая? Не та Ника, правда?
— Ну и я уже не молодой и далеко не начинающий писатель.
— Нет, всё - же для женщины срок в двадцать лет — целая жизнь. Вот это и есть правда, о которой ты говорил.
— Этот срок чувствую и я, особенно когда смотришь в зеркало и с грустью понимаешь, а в сущности-то главные годы — там, за зеркалом.
— Ты говоришь «главные годы»? А я думаю, я уверена… Ты должен быть счастливым человеком, у тебя… семья, работа, ты известен, богат… Разве у тебя не все хорошо?
— Всё так и семья, и работа и достаток, подумать, то и более благополучного человека, чем я, нет.
— А руки у тебя не согрелись — ледяные…
— Выпью вина — и все пройдет. Я немного устала.
— Предлагаю поехать куда-то поужинать, да и выпить.
—Не нужно, Илья, здесь нас никто не потревожит, и мы можем спокойно поговорить и выпить, а потом я отвезу тебя в отель, не беспокойся. — Ты живешь в Риме, Илья?- продолжила она
— Да, уже более пятнадцати лет, так получилось.
—Прекрасный город, я очень люблю Рим, мы бываем часто с мужем, нужно признаться у меня в этом вечном городе всегда прекрасное настроение. Ты ведь любишь гулять по площади Навона? А по Родине тоскуешь?
— Да, люблю, площадь Навона, прекрасное место. Скучаю ли я?- он на секунду задумался, будто собираясь с ответом, подбирая слова, теперь ему как никогда хотелось быть искренним с ней,- ты знаешь, ведь это не имеет большого значения, где жить. Мне вообще последнее время кажется, что всё едино, и мы живем в каком-то одном целостном пространстве, и чувствую я себя каким-то гражданином этого одного целого общего неразделимого мира, и не имеет большого значения Рим, Париж, или Гамбург, нас разделяет лишь расстояние, но и это решаемо несколько часов перелета и всё! А Родина для меня это тот дачный поселок, река, и сосновый лес на пригорке. И всё это до сих пор снится мне. Вот по чему, я безмерно скучаю и тяжело тоскую, потому, что там мы были молоды и беспечны, и, кажется, там была та самая настоящая счастливая жизнь, вся истина и смысл которой заключался лишь в одном - в неотразимой прелести и красоте юной феи!

Она грустно улыбнулась, как тогда уголками губ:

—Тогда мы были так молоды… да, то были лучшие годы, как ты сказал, которые у нас за зеркалом… Ведь я не та шестнадцатилетняя Ника, я — «госпожа Вебер», я постарела на двадцать с хвостиком лет. Я стала теперь думать об этом. Прости меня, Илья, но я тогда была так молода, я не понимала, я не знала, прости…я боялась только потом все чаще стала думать: а что же было главное в моей жизни?
—Да,- сказал, он с сожалением,- в последнем месяце лета жестокие дети умеют влюбляться не умеют любить. Ты была и останешься для меня Никой, той юной феей из тихой летней сказки, если позволишь, пока мы вдвоем я так буду называть тебя.

Он хорошо помнил, как впервые почувствовал в ней, то охлаждение, что первым тревожным колокольчиком прозвучало в его сердце. И хоть в городе они изредка встречались, насколько позволяло им время, только теперь это уже была совершенно другая Ника, казавшаяся ему слегка чужой. И хоть он часто звонил ей из своих дальних долгих командировок, делясь новостями, с интересом выслушивая её впечатления о той, новой, к которой так ревновал студенческой жизни, она лишь тепло смеялась, прижимала к груди трубку, и ему казалось, что он слышит стук ее сердца.

И теперь он как никогда понимал, что от тех коротких нечастых встреч проходила, остывала, их любовь. А тогда ему было страшно грустно смотреть на нее, что-то робкое, чужое было уже и во всем ее облике, посмеивалась она реже, все отворачивала лицо, стараясь скорей укутаться в длинный шарф, И на её нежной шее были видны лиловатые кровоподтеки. Да и он уже, кажется, был занят другой жизнью, другими чувствами.

Она вопросительно взглянула на него сквозь светлую тень настольной лампы, а, он, испытывая необъяснимую остроту потребности узнать главное в её жизни, когда-то близостью коснувшейся его жизни, спросил, переступив хрупкую границу возможной откровенности:
— И все-таки, ты была когда-нибудь счастлива? Понимаю, конечно, когда человек задумывается, счастлив ли он, то сразу становится несчастлив… — Прости, я не хотел задавать этот банальный и одновременно сложный вопрос!..
—Знаешь, Илья, так сразу ведь и не ответишь на твой вопрос, да и что оно счастье, лишь короткий миг радости? Если так, то была, конечно. Ведь у меня тоже любимая работа, семья и достаток. Дочь школьница, которая, кажется уже совсем взрослая и научилась обходиться без моей помощи.
—А муж? Ты любишь его?
—Фридрих, хороший человек, он любит меня, мы познакомились, когда я, окончив университет начала работать переводчиком в бюро экскурсий. Но ты ведь знаешь, что из двух любящих. Действительно жизнь уж как-то быстро проходит, а тогда, мне казалось, что слишком рано, и не нужно спешить, и что всё еще будет в моей жизни, ведь я любила тебя тогда, Илья, очень любила, только потом, спустя годы поняла это, просто слишком рано повстречались, я испугалась, да и тебе тоже наверняка казалось, что будет в твоей жизни еще нечто другое.

И слушая, её он почувствовал уже не грустный наплыв приятного воспоминания, а щемяще-пронзительную, как боль, нежность к той близости прошлого, к тому, что было между ними, к тому, неисповедимо оставшемуся в Нике, оказывается не забытому ею. Однако он не предполагал, что она так откровенно коснется их прошлого, и был ошеломлен и ее неожиданной искренностью, и этим ее признанием.

И она, все молча, прикуривая от пламени свечи сигарету, внимательно, лучась глазами, посмотрела на него — он одновременно потянулся сигаретой к огню — и она тотчас улыбнулась ему смущенной и радостной улыбкой. И Греков, мимолетно ощутив этот вопросительный взгляд, тоже улыбнулся ей невольно. В ее глазах ясно отразились огоньки свечей, и почему-то они показались теперь не синими, а прозрачно-черными, переливающимися тревожно-ласковым влажным блеском, — и он внезапно задохнувшись от толчка в сердце, подумал, что она в этот миг подумала о том, о чем и он.

И придвинувшись ближе к ней, он аккуратно взял из её рук сигарету и небрежно потушил её о наполненную окурками пепельницу. И легко сдвинув шарф, нежно коснулся губами её шеи. И будто вновь почувствовав тот запах её юной прелестной свежести, будто смешанный со свежестью того дождливого лета, который теперь старался опять уловить, но, как известно, память воскрешает все, кроме запахов, и зато ничто так полно не воскрешает прошлого, как запах, когда-то связанный с ним. И Греков на мгновенье отстал от своего воспоминания, подумал о том, как мог прожить столько лет без мысли о ней. И в одночасье, как тогда он нежно скользнул губами по её, влажным и горячим, и они с прежней откровенной страстью прижались к его губам.

И уже в машине она, по-видимому, переживая, то, что теперь случилось между ними, было страстно, неожиданно смело, увлекало какой-то играющей внезапностью, завораживая новизной. Она, не глядя ему в глаза будто смущаясь, молча села к рулю, запустила двигатель, и начав надевать перчатки, резко сдернула их и, будто согревая кисти в зажатых коленях, наклонилась вперед, замерла так, глядя на ночную улицу, холодную и промозглую от резких порывов осеннего ветра сказала шепотом:
— Как же мне холодно, Господи… Мне почему-то часто бывает холодно, Илья, — повторила она, вся вздрагивая — Меня не согревает даже коньяк. — И после паузы она опять не в полный голос сказала, будто самой себе: — Господи, мне так иногда бывает холодно!..
— Ника, — выговорил он, захлестнутый жалостью, не зная, что ответить ей, и неожиданно двумя руками взял ее руки, ледяные, тонкие, и подышал на них,
Она всхлипнула, и он вдруг услышал ее совсем уж слабый, задавленно прозвучавший шепот, как тогда, в ту летнюю звездную ночь:
— Илья… — Я не плачу, нет. Мы поедем, сейчас. Я отвезу тебя.
И она сквозь заволакивающие слезы прямо посмотрела на него.
— Господи, у меня нет сил, — снова прошептала она отчаянно.
Немея от ее слов, он молчал, замолчала и она, откинувшись затылком на спинку сиденья с закрытыми глазами, и он, склонившись над ней, вновь нежно коснулся её полураскрытых губ своими.

Туго и монотонно гудели реактивные двигатели, самолет уже три четверти часа нес свое железное тело среди небесного холода на высоте девяти тысяч метров. За иллюминатором висела раскаленным шаром, огромная осенняя луна, четко видимая в пустоте бесконечного холода, и Греков не мог отвести от нее взгляда.

Теперь все осталось позади, скрытое этой безжизненно одинокой ноябрьской луной. И там, далеко внизу, остался светящийся аэропорт Гамбурга. И вмести с ним в памяти Грекова, теперь жило прощание. То как, она с глухим вскриком кинулась к нему, уткнув голову ему в плечо, шепча так страшно, так обреченно, что огненным ожогом ударило по сердцу, и он задохнулся ее от вскрикивающего шепота:
— Илья! Илья!..
Неужели, подумал Греков, она и правда любила меня всё это время? И этот последний ее крик: «Илья, Илья!..» Ведь это действительно, правда, она продолжала любить меня все эти годы, помнила. Но, я ведь тоже ничего не забыл. Или мне кажется, что я ничего не забыл, и я только внушаю себе, что помню ее лицо, брови, губы в ту ночь.

Нет, я помню, конечно, я помню, как дрожали ее губы, как они были мягки, солоноваты, смочены слезами… как она не хотела уезжать в университет… как пахли ее волосы сладковатым дурманом. Почему она спросила меня, счастлив ли я? Значит, любила и помнила. И, в этой памяти, в томительном ожидании и надежде был смысл её жизни, её истина. Но разве можно понять истину не пережив и не познав всё это? И ту ночь, и вкус её губ, смоченных слезами, и то, как взявшись за руки, мы бежали от ливня на террасу, и ее запах, юной молодой свежести? А как же я мог жить, не помня всего этого, не пытаясь даже отыскать в глубинах своей памяти ту ночь и ту неподдельную свежесть.

Почему она так любит Рим? — думал он, глядя на луну, на ее бегущее по крылу излучение пустынного света в темной беспредельности ночи, вызывающего все, то же неразрешенное чувство незаконченности, тоскливой оторванности от чего-то, что томило его и оставалось непонятым им. — Почему именно Рим, а не Париж?»

И явственно он представил свой римский дом на Площади Испании. Комнату на южной стороне, заставленной антикварной мебелью, бархатными креслами, напитанной какой-то патриархальной стариной, с просторным балконом-солярием, затененным растениями от солнца, и большим зонтом, под которым он, каждое утро завтракал. Ей нравился Рим, и он уже чувствуя единение с этим Вечным городом, его извечной кажется нескончаемой суетой, вечной кипящей, не прекращающейся жизнью, уже давно ставшим ему таким близким и родным, понимал её. Она говорила, что любит гулять по площади Навона, своего рода римского Монмартру, а ведь он тоже любил бывать здесь в маленьком уголке тишины и спокойствия среди нескончаемой суеты Вечного города.

И родной, милый сердцу город встретил его солнечной сухой осенью. И все здесь по-прежнему всё сияло сверкало ясным солнечным светом и казалось воздух был напитан этим осенним теплом. И, все здесь еще казалось напитанным и подвластным ушедшему лету, кокосовые пальмы, напоминающие нечто совсем курортное, южное, и были знойно слепящие стеклом улицы, белизна домов, тенты над балконами, гофрированные шторки на окнах, и громада-скала полуразрушенного Колизея, вечное великолепие собора святого Петра с его границей таинственного Ватикана и огромной площадью, заставленной блистающими, автомобилями, туристическими автобусами, возле фонтана Треви, всегда обдающего прохладой, где в прозрачной зеленоватой воде серебристо блестят брошенные на дно монеты.

Он не позвонил жене с аэродрома, не сообщил о своем приезде, так было принято у них, Ольга никогда не провожала и не встречала его, в этот раз она уже по обыкновению ждала его дома.
«Илья, наконец-то!» — и ее родственные губы, прильнувшие к его губам, казались родными и привычными. И он был рад, тому, что приехал домой, в уютное и близкое тепло, в свой кабинет, где была начата работа над новым романам, где хранились рабочие материалы и уже были написаны первые главы.

«Но каким всё-же пронзительно-печальным был этот её крик в аэропорту: «Илья, Илья!..» И как уткнулась она головой мне в грудь. А я как-то нелепо, но всё-же нежно поцеловал её» –думал он. И этот её прощальный крик и воспоминание о Нике теперь всегда были с ним, и всё ясней восставали в памяти, события того далекого лета, их встреча в Гамбурге, бередя сердце, лишая покоя.

И тогда впервые он почувствовал в себе какое-то непреодолимое желание, обрамить, упорядочить, воплотив внезапно родившейся замысел всё то, что волновало, жило в памяти с прежней ясной остротой и силой. И тогда родилась та мысль, не продолжать уже начатый роман о Мережковском. И совсем не казались потраченным впустую временем почти два месяца его работы в парижском архиве, среди бесчисленного множества материалов, статей, исторических документов, где четко прослеживались события, даты, факты.

Он уже и не помнил такого вдохновенного самозабвения, такого рьяного проникновенного желания работать, совершенно не боясь потерять настроение, оно ведь теперь и так было с ним. И работалось ему легко, с небывалой быстротой, будто из самого сердца проливался, волнующий сюжет. Работая по ночам, он засыпал в каком-то возбужденно-радостном состоянии морального удовлетворения, как никогда желая скорейшего наступления утра, чтобы вновь приняться за работу.

И мысли о Нике, всё время теперь были с ним, и когда слышал её голос, с грустными нотками, то стремился хоть как-то вселить в неё новое дуновение жизни, так необходимое им обоим. И это придавало силы, и желание работать теперь было просто непреодолимо. И ведя повествование, он много раз перечитывал то, что получилось, не скромно радуясь той легкой воздушной манере стиля, о которой уже начал забывать последние годы, еще помня разгромные статьи, где заправские критики обвиняли его в скатывании в пессимизм, отсутствии в его произведениях надежды и умиления что, по их мнению, было совершенно не приемлемо для настоящего художника. Приближаясь к развязке, чувствовал, как тонок, особо прелестен и трогателен становился финал вещи, последние главы.

Закончив он сообщил Нике, отправив ей для перевода пробный вариант. Трепетно ожидая её мнение, как самого строгого сурового критика, не нарушая своего обещания.

И было ранний весенний рассвет. Облитый теплым ласковым солнцем с бездонно сияющего неба, затихший Рим глубоко спал.

Когда он был разбужен внезапным звонком Ники и её теплый голос, будто проник в самое сердце, наполняя до краёв и душу:
—Здравствуй, Илья,- нежно сказала она, - ты не спишь, я не разбудила тебя, прости, что так рано.
—Нет, нет, всё хорошо, я ждал, твоего звонка.
Он нечего не стал спрашивать о рукописи, о первых и казалось самых верных впечатлениях.
—Знаешь, а я скучаю,- она замолчала, будто выдерживая паузу.
—По Риму?
—Не только.
—А понимаю, по хорошему настроению? В этом Вечном городе,- будто передразнивая, спросил он.
—Не угадал Илья, хотя, по всему этому тоже, но прежде всего по тебе!- С веселым задором произнесла она.

И встретив в аэропорту, он крепко обнял Нику, а она уже не сдерживая слез радости припала к его груди, и как тогда он ощутил по новому почувствовал этот миндально-свежий запах её волос.


—Вот,- она подала ему книгу,- авторский экземпляр, это тебе, Илья.

И он, будто уже не скрывая той, волнующе-волнующе трепетной радости, осторожно коснулся этой гладкой твердости, с запахом свежей бумаги, коснулся как чего-то очень дорого, самого главного труда всей своей жизни. И казалось всё, что делал он раньше, над чем трудился бессонными ночами не жалея и не щадя себя было теперь уже не нужным и не важным.

—Все как обещал, я все- таки стала твоей первой читательницей,- самой первой и самой главной моей книги, улыбнувшись, он коснулся её волос, убирая их с лица.
—Спасибо, Илья, прости за всё и не держи на меня зла, -она нежно поцеловала его в губы.
—Да, - грустно произнес он, бережно держа в руках книгу,- вот он итог, уйдем мы, унеся с собой трогательные воспоминания юности, но мне так хочется верить, ведь то, что было не случайно, и ведь ни что не проходит бесследно, а это, -он указал взглядом на книгу, - останется, и спустя годы кто-то дотронется своим сердцем до того, что дорого и свято для нас.

И вспомнилась ему теперь с новой силой та последняя их ночь, и тот дачный поселок и то лето, и река и их первое катание на лодке. Какое же наслаждение думать и понимать многое, что стал чувствовать после сорока лет, какое наслаждение в самой этой мысли,- вдруг подумал он,- а может быть и сама, мысль идет из прекрасного мира воспоминаний и воплотившихся фантазий? Вот в чем истина и настоящий смысл, а я искал её в постоянной неудовлетворенности, задавая себе вопросы о двоякости истин.

Вдруг вспомнилось ему и то, как взявшись за руки, бежали они от ненастья, сквозь весь казалось промокший от летнего ливня сосновый лес, к мокрой террасе. И теперь здесь и сейчас обнимая её, он как никогда понимал, что также вместе, взявшись за руки, преодолевая жизненные невзгоды, им еще предстоит бежать по уклончивой, тернистой дороге жизни к ожидавшему их впереди счастью.


А ближе к лету в издательстве «Вебер-ферлаг» вышел роман «Die Geschichte von einem der Sommer» известного русского писателя И. Грекова, в переводе, и с аннотацией Вероники Вебер. Говорят, он пользовался огромным успехом у широкого круга читателей, и, наверное, никто из них и не догадывался об истинных прототипах героев романа, и о событиях, описанных в произведении, которые имели место, теперь уже кажется на другой далекой планете и в другой жизни, смысл и истина которой были лишь в одном - непреодолимом желании ожидавшего их в будущем счастья.