Карл клал на Клару : Сашенька (на конкурс про психопатов)

14:38  19-01-2016
В нашем городке жизнь в трезвом состоянии никогда не существовала. Пили все. Ходили в одинаковых ботах «прощай молодость», одинаковых синтетических скрипучих джемперах, куртках из болоньи и пили. С утра, днем – на единственном заводе по производству стекловаты, в будни после работы, в выходные и праздники. Время перетекало из горлышек в глотки и, перемешиваясь с перегаром, выплескивалось обратно на мощеные харкотой улицы, в слепые вонючие подъезды, в косой хаос частных домишек. Королевство кривых бутылочных стекол, где на свадьбах поминали любовь, а на похоронах поздравляли с окончанием мучений и дарили венки. Если ты совсем не пил, неважно по какой причине, тебя считали за ущербного и сторонились.

В лучшие годы завод снабжал стекловатой три четверти страны и всю прогрессивную Африку. Хотя вопрос «на кой чёрт неграм стекловата» был из области метафизики. Но, в общем-то, жаловаться на зарплату и условия жизни было грешно. Опять же, надбавка за вредность и широтность. С развалом страны поменялось немногое. Главное осталось прежним – соотношение качества жизни к количеству бухла.

Вырваться, безусловно, можно было. В идеале – сразу на вечный покой, минуя колесо водочной сансары. Многим младенцам это удавалось, но они снова возрождались: ещё и ещё, в потных нетрезвых объятиях производителей стекловаты блевотины и говна. Надо сказать, что от кризиса рождаемости водка наш город спасает и по сей день. Везло и некоторым избранным: они успевали рехнуться до пришествия высшего городского божества – белой горячки, и переходили в касту неприкасаемых. Ещё каждый год около десятка умников бежали в райцентр за лучшей долей. Ха-ха! Там они излечивались уже навсегда. Иглой. Грязной, цыганской иглой. Большинство же нормальных алкашей были вполне довольны бытием без сознания. И мы – их дети, тоже.

Нам совершенно не надо было хотеть полететь в космос или стать водителем автобуса. В космосе и без нас дохуя побывало народа, а автобус в нашем городе не ходил. Даже на четвереньках до завода минут сорок, не более, а до магазинчиков и ларьков – и вовсе рукой подать. Мы твердо знали, что после школы – ПТУ, потом завод. Без вариантов. Что тоже, как и родители, будем чесаться после смены, путая «производственную болезнь» с мандавошками, и нажираться до бреда и соплей. И что у каждого из нас будут две доски: почета и гробовая. И от этого было легко и спокойно.

Вместо мечты у – пацанов, была четкая цель: стать мастером. Мастера были в почете: пили еще больше и нихуя не делали. Начальником цеха становиться не хотелось, их – чужих, приехавших по разнарядке из больших городов, иногда жестоко убивали. Желать вырасти до директора нашей стекловатки было просто смешно. Девчонки стремились к немногому – выйти замуж за мастера и работать в магазине, желательно на весовом товаре. Или в разливухе.

По местным меркам матери не повезло. Она, увы, работала не продавцом, а парикмахером, и родила меня от начальника цеха – правильного, скучного мужичонки, успевшего понянчиться со мной совсем недолго и укирпиченного на территории завода чьей-то твердой рукой. Хорошо хоть сама природа решила отблагодарить мать за меня и не позволила больше иметь детей.

От отца мне достались фамилия, отчество и фотография в черной рамке с треснувшим стеклом (отцу почему-то не виселось на стене, и он несколько раз падал), да еще игрушка пирамидка: пластмассовый кол и разноцветные кольца. А матери достались лишь я и любовь к гранатам – рубиновым и всегда пахнущим праздником, ей их часто приносил из начальского буфета отец.

Когда завод, угрожая нехваткой стекловаты родине и Африке, почти остановился, закрылась единственная в городе парикмахерская. Мать, успевшая к тому времени вынести все ножницы и расчески, немного погоревала, а после сняла со стены портрет отца и стала стричь на дому.

У неё были постоянные клиенты, в основном мужчины. Дядям нравились мамины руки, а еще она здорово умела слушать. А дяди любили жаловаться и выпить. В отличие от парикмахерской у нас это позволялось, мама всегда предлагала клиентам закуску и слушала, слушала бесконечно один и тот же сюжет о том «как было бы, если бы, но как стало, потому что просрали-суки-такую-страну».

Пока очередной дядя стригся у мамы, и раздавался одинаково жалобный скулеж, какое-то время было нескучно. Когда все надоедало, мной на полном пределе своей десятилетней громкости зачитывался вслух учебник. Или же мать поминутно отвлекалась на мои дурацкие вопросы. Развлекать пиздюлями дяди меня не смели, боялись лишиться материной красоты и квашеной капусты. Мать действительно была красивой. Похожая на всех кинозвезд сразу и ни на одну конкретно. Она как-то умудрялась быть аккуратной, подкрашенной, надушенной, и её руки всегда оставались мягкими, нежными, теплыми.

Иногда мать «подрабатывала» за занавеской, не способной скрыть частое дыхание её клиентов – оболваненных, накормленных, утешенных. Так же торопливо, как сбрасывали в мать пропитую, желтоватую сперму, они кидали сэкономленные на презервативах мелкие купюры в мою шкатулку – крутобокую, лакированную, с фальшивой хохломой на крышке. Этакие добровольные пожертвования стекловатному детству. Потом, хлопнув напоследок последнюю рюмаху, дяди уходили. Всегда уходили. А содержимое шкатулки увеличивалось.

Фирменной хрустящей капусты мать солила много – на всех. И пока солила много, всё было хорошо. Это означало незыблемый порядок: пусть себе меняются дяди, но на самом деле нас будет только двое: я и мать, другие просто придут подстричься, выпьют, закусят, спросят меня: «Как дела, мелюзга?», потом в унисон застонет старенькая тахта, мяукнет нечаянно придавленная кошка, и все. А после мать подметёт волосы, уберет стопки и проветрит дом, чтобы исчез очередной чужой запах.





Одноклассники называли мою мать шлюхой. Это злило, приходилось драться. А мама не понимала почему:

– Глупые у тебя товарищи, – говорила она. – Ведь не я к их папкам в гости хожу, а они ко мне. И деньги, и водку не я им несу – и смеялась. – Смотри-ка, что купила. На, примерь, – и вытаскивала из сумки то джинсы, то футболку, то кроссовки.

– Гранат бы себе купила. Хоть один. И цветы.

– Да где сейчас найдешь гранат? Только к празднику, если привезут. А цветы разве ж дарят самой себе? – и вздыхала.

Только раз, вроде в четвертом классе, мною было предложено матери:

– Давай уедем отсюда.

– Куда?

– Не знаю.

– И я не знаю. Да и вообще, разве где-то по-другому? – усмехнулась она.

– Когда я вырасту, у меня будет такая должность, что никто про тебя не скажет «шлюха», никто!

– Тогда говорить будут еще чаще, – рассмеялась мать.





А потом появился он. И не ушел. Сашенька. Так называла его мать. Приперся стричься и остался. Мама сказала, что Сашенька в общем-то хороший, что теперь мы все – семья, и стала солить капусты намного меньше. Сашенька предпочитал кильку в томатном соусе и кусок хлеба с чесноком и колбасой.

У меня было ему одно имя – «бычара», «ёбаный бычара». Естественно вслух это не произносилось. Огромная бесшейная скотина, исторгающая дерьмо и мерзкую отрыжку. Раздражало в нем все: волосы, торчащие из ушей и носа, ручищи с красными короткими пальцами, заросшая рыжей шерстью спина. Полное туловище, без какой-либо линии переходившее в мощную оттопыренную задницу, держали на земле косолапые ноги. Походка напоминала походку борца или штангиста. Лицо же – маска постоянного брезгливого выражения, из-за оттопыренной нижней губы, с глубоко посаженными водянистыми глазами, смотревшими всегда одинаково – только по играющим желвакам можно было понять, когда он злился.

Мне было совершенно непонятно, что могло быть общего между этим быдлом и мамой. Слушая по ночам скрипы в их комнате, представляя, как этот мускулистый обрубок наваливается сверху на мою хрупкую маму и вдалбливает её в промятую тахту, становилось тошно и так горестно, что слезы сами текли у меня из глаз.

На мой вопрос «почему? неужели ты его...этого.. любишь?» мать грустно улыбалась, качала головой и говорила:

– Да нет никакой любви, сокровище моё. Всё, что я делаю, делаю только ради тебя.

Каждое движение Сашеньки, каждый звук вызывали резкое отторжение. Но самым ненавистным было, что он называл эту – мою самую близкую и любимую женщину на свете, так же, как я:

– Эй, мать, сбегай-ка за водкой! Да с соседками, смотри, не запиздись! Жабры горят!

А еще ненависть была за то, что Сашенька гнал меня от матери. В те времена, когда в нашем доме царило капустное изобилие, мать разрешала сидеть с теми, другими, ни на что не претендующими, за одним столом сколько угодно. И чувствовалось, что в доме по главности я сразу после неё. Теперь же мне приходилось не есть, а жрать, быстро заглатывая еду, давясь, не чувствуя вкуса. Право на разговоры с матерью за ужином Сашенька вдалбливал короткопалой ладонью в стол:

– Пасть закрой. Еще раз раззявишь, я те кулак в глотку запихаю, – и нижняя губа его выпячивалась еще сильнее. – Ну что исподлобья смотришь?! Давай, вали уроки делать, нечего тут взрослые разговоры слушать.



Помню эти мои ежедневные жалобы кошке, подушке, потрёпанным учебникам, луне, застрявшей в грязных серых облаках – казалось, что становится легче. Но только на время. Иногда жалобы выплескивались маме.

– Да у него просто характер такой и работа нервная, – словно оправдывалась мать и торопливо добавляла. – Зато отходчивый. И неженатый. Где я еще в нашем-то городе неженатого найду? Деньги приносит. На заводе вон уж почти квартал зарплату не выдают, вместо аванса гуманитарки разве что подкинут. Ну, как бы мы сейчас с тобой жили, стричься-то практически никто не ходит, видишь же. Подпол весь вымерз с припасами. Соседским свиньям весь урожай отдать придётся. А Сашенька каждую неделю деньги приносит. Весной крышу отремонтируем, сарайчик поправим, погребок новый...

Из всего сказанного правдой был продуктовый аванс и то, что деньги бычара действительно зарабатывал. Он командовал бригадой бродяг в подпольном цехе, где изготавливали палёную водку. Бизнес был модным и криминальным, и бычара, как мог, старался соответствовать уровню авторитета. Имел малиновый пиджак «на выход» и несколько пар безразмерных спортивных костюмов, которые носил поочередно с остроносыми турецкими ботинками. Взрослые поговаривали, что хоть он и сидел, но в тюрьме шестерил и уважения к нему ноль. Но понтов было, словно в «законе».

Так мы и жили. За осенью пришла долгая зима. И уже не верилось, что когда-нибудь исчезнет эхо зычных Сашенькиных матюгов, что испарится его зловонное дыхание, его опаскудившее присутствие. К счастью, время нельзя остановить, и календарь начал весеннюю линьку, напоминая о Восьмом марта.


Вечером седьмого марта Сашенька не пришел – приполз. Матери дома не было, пошла к соседу отнести помои – тот держал свиней, и в благодарность за ведра «свинячей радости» продавал нам мясо подешевле.

Из малосвязного мычания стало понятно, что водочный цех прикрыли, остатки пойла конфисковали, и Сашеньке позарез нажно снять стресс. Перевернув вверх дном сервант и кухонный буфет, бычара не набрал нужной суммы и повернулся ко мне:

– Эй, блядь, неси-ка свою шкатулку! – приказал он.

В шкатулку последние месяцы складывалась мечта: подарить маме на Восьмое Марта гранат и розу – красную, шикарную. Ей никто никогда не приносил самый задрипанный букетик. Никто. А тут такой подарок: спелый гранат и в цвет ему роза. От меня – самому дорогому человеку. И вот в эту мою, еще не исполненную мечту Сашенька уже вцепился ручищами.

Как взрослеют люди? С возрастом? С опытом? Наверное, так и есть. Но я – от крайней степени отчаяния. Взросление за минуту: сердце, переместившееся в горло, кулаки, превратившиеся в камень, страх, ставший злостью. Моя цель – табурет: схватить, поднять, обрушить. Такой явный неискушенный маневр.

Перелома скорее всего не было, но кровавая юшка из носа Сашеньки побежала будь здоров. Мечта, хоть и на время, была отвоевана – моя первая победа. Но только на мгновение. А потом комната стала маленькой-маленькой и безвыходной. Осклабившийся зверь потребовал расправы.

– Ах ты ж, сука! Выкидыш ты шлюхи! А ну, иди-ка сюда! – Сашенька схватил меня за шиворот и тряхнул.

На мартовском небе выключились разом все, даже самые неяркие звезды, а с моей рубашки врассыпную разбежались пуговицы.

– Щас я тебя по-взрослому! Чтобы никогда на меня, на меня, на МЕНЯ! – привычно равнодушно скрипнула старенькая тахта.

Ох уж этот частный сектор: ори, не ори – никто не услышит. Никто не узнает, какой звук у рвущейся на твоих джинсах молнии, как хрустят твои суставы, придавленные коленями врага, как в ужасе расползаются мурашки под мужицкой ладонью, как упирается в тебя чужое, взрослое, наполненное дурной кровью, как ты, в самый последний момент, изворачиваешься и впиваешься зубами в ненавистную руку, и как сдаешься под тяжелым неравным соперником, проваливаясь в темноту, в пустоту…

Из забытья меня вывел крик матери.

– Да ты что, с ума сошел! Это же ребенок! Не смей, ублюдок! Тварь! Меня, меня давай, куда хочешь. Я всё стерплю!

И вот я уже снова там, что раньше было домом. И между мной и Сашенькой – единственная не придуманная святая. Между мной и им тепло маминого тела, ее чистый запах, который выталкивает меня на кухню, в сравнительно безопасный угол под столом. И в этом пространстве двух перпендикулярных прямых, о которых еще совсем недавно рассказывали в школе, можно рыдать, беззвучно рыдать и кожей чувствовать, как мать закрывает ладонью рот, чтобы не показать ему всю остроту боли от пинка в живот. Как она до рвотных позывов давится «бычьей гордостью». Как на коленях просит прощения за меня. За меня. А он скалится и отдает очередной приказ ногами, кулаками, всей своей животной массой. И секунды падают на мою голову свинцовыми каплями под тяжелые, рваные стоны матери. А потом, разлетаясь на десятки кусочков фальшивой хохломы, разбивается моя мечта.

– Я сейчас! – шепчет мне разбитыми губами мать. – Сиди тихо, как мышь! Я мигом, за водкой, сиди тихо! – и я вижу её без пальто и шапки бегущей по глухонемому переулку.

Я теперь совершенно взрослая мышь. Зверёк, разорвавший на себе остатки детской оболочки, готовый притаиться, готовый перетерпеть, глодая этот вечер по корочкам, по крошечкам. Угол под столом. Потрескавшийся иероглифами подоконник за плотной шторой.

Я расту с каждой минутой, и очень скоро становится тесно.



Наверное, Сашенька перепутал нужник с сараем, потому что весь был в собственной блевотине. Так и вырубился, облокотившись на старый, еще дедов, столярный станок, сжав в руке разбитую бутылку. Самое отвратительное зрелище, которое довелось видеть: штаны приспущены, рыжие войлочные ягодицы наплыли на ремень, и вонь, непередаваемая вонь.

Первое, что хотелось – воткнуть эту бутылку ему в задницу, провернуть несколько раз – до алых брызг, но планы на завтрашнее Восьмое Марта были более интересные.

Мне ведь даже и не пришлось ничего особо делать: туловище бычары удобно покоилось в нужном положении, а столярный станок давно скучал без настоящего дела.

Носоглотка Сашеньки работала на полною мощность. Из приоткрытой пасти капала слюна. На затылке две мощные складки, переходящие в шею. Мне так давно хотелось разделить этих двух подкожных червей, которые, словно сиамские близнецы, мерно тёрлись боками, когда Сашенька ел. Возможно, ими же он и думал.



Штепсель чуть заискрил в розетке, но станок завёлся сразу. Чтобы не разбудить Сашеньку, пришлось действовать быстро. Ржавый диск с хрустом впился в шею, чуть подсел в оборотах и снова звонко запел. Такой упоительный звук. Сашенька было дернулся, но поздно. Зубья вмиг утонули в плоти, хлынула тёплая кровь. Голова Сашеньки упала на пол. Чуть покачнулась. Глаза были открыты и часто моргали, в них стоял тот ужас, который раньше был известен только мне. Губы с надувшимися кровавыми пузырями уже не были свернуты в нарочито брезгливую усмешку, а наоборот, приняли какое-то по-детски обиженное выражение. Сашенька открыл рот, пытаясь что-то сказать, но выходило только шипение, как у дурного индюка. Мне стало совсем весело, и в лицо Сашеньки полетел смачный плевок.



При свете ртутной лампы, качавшейся под потолком, в вишневой крови плавали маленькие капельки жира. «Как в мамином борще» мелькнуло сравнение. Язык невольно облизнул губы. Палец сам тронул темную лужицу. На вкус кровь была чуть солёная, как и описывалось в книжках, с железным привкусом. Ее было немного, может три с небольшим литра. Казалось, что будет больше, что она брызнет фонтаном, как в ужастиках, – ничего подобного. Никаких фонтанов по стенам и потолку. Очень жаль. Уже сейчас очень хотелось праздника.



Аккуратно срезав верхушку черепа, нужно было оголить мозг. Потом, зажав Сашенькину голову между ног, запустить руку внутрь и вынуть содержимое. Мозг не похож на губку или студень. Он был довольно упругим, приятным на ощупь. Нежного, серо-розового цвета, изысканного, как дорогой костюм. Рука крепко сжала мозговой сгусток. Чувствовала упругость его ткани. Пальцы механически сжимались и разжимались, но не могли ухватить прочно. Мокрая голова выскальзывала, и еще больше мешала делу. Пришлось взять дедов плотницкий нож, прихватить мозг за основание тугого комка из нервного ствола и сосудов, потянуть вверх и обрезать. Послышалось легкое чпоканье, это рвались черепно-мозговые нервы. Сейчас напрячься, и выдрать всё вместе из соединения со спинной Сашенькой слизью и тоненькими плёночками. Подсознание наблюдало за действиями рук со стороны. Наконец то, что было Сашенькиной личностью, полетело в садовую тачку. Со лба лился пот. От него щипало глаза.


Мне давно хотелось подарить маме что-нибудь необычное. Сашенькины части тела подходили для этого, как нельзя лучше. Из головы решено было сделать вазу. А для образа розы прекрасно бы подошёл Сашенькин член. Сашенька им очень гордился, всегда следил, чтобы располагался строго вверх к пупку. Так, казалось ебаному бычаре, хер смотрится значительнее в размерах. Именно поэтому нужно было не просто отрезать орган, а извлечь его из глубины паховых мышц. Весь. От самого основания. Сашенька бы наверняка одобрил. Вновь зажужжал станок. Запахло горелым. Ненужные обрубки Сашенькиного тела тоже полетели в тачку. Для инсталляции было решено оставить только пальцы рук – в роли лепестков, остальное как можно мельче искромсать и отвезти соседским свиньям. Они давно голодали без комбикорма, а старательно нашинкованный Сашенька, – перемешанный с замершими свеклой да картошкой, политый тёплыми помоями – вкуснотища!


Покойный дед любил столярничать, вот и тиски пригодились как нельзя кстати. Из зажатой в них головы кусачки и стамеска удалили всё ненужное. Нижняя челюсть не придавала особой устойчивости будущей вазе, нос картошкой тоже не украшал, не говоря уже про оттопыренную губу. Пришлось отсечь. А вот уши остались в качестве ручек и выглядели просто классно. Веки решено было срезать, так глаза смотрелись куда выразительнее.


С розой пришлось повозиться, но результат того стоил. Нужно было продольно проткнуть член калёной проволокой, чтобы придать ему стоячее положение. Этакий внутренний стрежень, который, должен быть у каждого мужчины. На эту идею подтолкнула передача какого-то флориста. Смешно одетый педик, таким образом, предлагал удерживать неведомые нашему городку хризантемы. Получилось очень эффектно. Рассечённая головка смотрелась превосходно – настоящий начинающий набухать бутон. Обрубки пальцев, как лепестки, приклеились с помощью целлулоидного клея, рецепт которого знал каждый мальчишка нашего городка: несколько обрезков шарика для пинг-понга стереть напильником в пыль, растворить в ацетоне. Опля! Мгновенный клей готов. Последние штрихи, и подарок просто загляденье! Мне всегда нравилось прикладное искусство.



Оставалось лишь избавиться от остатков тела. Соседский свинарник примыкал к нашему участку. Разбуженные свиньи уставились на меня, втягивая шершавыми пяточками запах свежего мяса, горой сваленного в тачку. Хряк Боря подошел к оградке и доверчиво ткнулся в мое колено. Его глаза чем-то напомнили Сашенькины после смерти. Такие-же часто моргающие и трогательно жалостливые. Кончено, наконец-то всё кончено! Салат из Сашеньки с помоями полетел в загон под бодрое хрюканье и повизгивание.



Мама сидела вполоборота к окну, плечи ее вздрагивали от беззвучного плача. Даже в полусумраке весеннего утра было видно, как сильно ей досталось.

– С праздником, мамочка. С Международным женским днём. У меня для тебя подарок, как ты любишь. Своими руками.

– Что за подарок? – безучастно спросила мать, вглядываясь в наливающееся багровым небо.

– Ваза в виде граната. А в ней роза.

– Поставь на холодильник, доченька.

Я чуть помолчала и добавила:

– Он больше не придёт, мамочка.

– Я знаю, Сашенька. Спасибо, моя хорошая.


Свинину той весной мы у соседа не покупали. А со временем всё забылось. Ну, или почти забылось.