Арлекин : Граница молчания

18:48  12-03-2016
Мозгоправ сказал всем, что уходит на обед, но есть он не хочет. Слинять на часок-другой из больницы, побродить, обозревая мир как сочетание простейших форм и событий, украдкой выгрузить чернозём психотических галлюцинаций, которым его пичкают больные – вот, что ему на самом деле нужно. Он всегда считал своей стихией океаны измождённого разума – хиатус здравого смысла, – которые можно не спеша слакивать, питая себя. Утоляя извращённый голод. Нынче он предпочёл бы выдавливать зубную пасту в трепанированный череп. Он бы лучше расчленял детей, лучше бы рыскал по степи в поисках одиноких деток, которые мечтают о желчных соках. Они вырежут ему печень, чтобы испить священный дехалол, и он будет барахтаться, как червяк в песке. Он бы должен искать их и расчленять, чтобы сложить курган из детских рук, окружённый кольцом из детских ног. Он должен разбросать их ясноглазые головы по округе, чтобы пустыня ожила, словно глинобитный истукан... Он бы лучше изламывал своё тело в стиле театра буто. И, ступив на территорию нервных, просыпая семена декораций и пожиная свирепые улыбки, он, полный дружеского разложения, орал бы во всю силу лёгких и бешено вращал тупыми и злобными глазами креветки...
Всевозможные расстройства психики, душевные болезни и кьеркегоров angst остались реветь и истерически хохотать, гнить, оползая по внутренним стенам больницы. Но временная свобода от безумия мало что может предложить человеку, убеждённому в том, что вечен только хаос. Куда бы он ни заснул – проснётся он всегда в кошмаре, который имплицитно содержится в любой координате вселенной.
Побродив по городу, он натыкается на небольшую аллею с пустующими скамейками. Он мог бы целый день просидеть вот так – глядя в никуда, читая ветер губами, одиноко поглощая нормальность прямо через эпидермис. Он мог бы вообще никогда не возвращаться.
Он смотрит на часы.
После обеда назначено Маре, этой флегмоне их отделения, женщине безнадёжно шальной, безумной, демоничной. Он встаёт, отправляется в обратный путь. Его ждёт смертельный бадминтон взаимных оскорблений, и он не собирается проронить ни звука.
Поначалу она всегда спокойна и немного удивлена, как котёнок, которого посещают видения.
– Как думаешь, – брезгливо шипит она, стиснув цинготные челюсти, – если я только укажу тебе направление, ты будешь в состоянии добраться самостоятельно?
Последние десять лет он слышит вариации этого вопроса в прологе каждого сеанса.
– Мне насрать на тебя, – говорит Мара. – Срать. Срать. Я всегда срала на таких, как ты. Сру и буду срать. Срать на вас, вырожденцев, так же естественно, как срать вообще. Ваше тупое племя, как будто, и создано лишь для того, чтобы экстатично преть в тёплом дерьме.
Оскорбительные тирады, подобные этой, изливались тягучими потоками зловонных декламаций. Со времён плейстоцена не было человека, менее уравновешенного, чем Мара. Разражаясь шквалом несуразной, бессмысленной брани, она употребляет диковинные фигуры речи вроде «шелушащийся придаток», «ёбаный исихаст» или «на что это ты вылупился, никчёмный пхасингар?» Много раз он порывался покончить с недоговорённостями, расставить все диакритические знаки, вывести её на чистую пресную воду. Мара сопротивлялась, с жестоким хохотом сплетая пальцы в клубок на уровне живота, и кричала о своей ненависти к обыденному и страсти к разрушению. Полное отсутствие нравственных демаркаций. Теперь он выслушивает её с профессиональным безразличием. Много лет назад оставив попытки её излечить, он просто терпит Мару, как уродливый талисман больницы.
– Да, я прекрасно знаю, откуда вы, тупые уродцы, берётесь. Ты же прямое подтверждение того, что отработанная холостая менстра может стать вполне пригодным инкубационным киселём для всякого гнидья. Ты мог бы поучиться у Пети гореть на костре этой жизни вместо того, чтобы, как сейчас, запекаться в груде развалившихся углей...
Он слушает вполуха. Петя, о котором всё время твердит Мара, судя по всему, никогда не существовал.
– А ты наверняка проживёшь долгую жизнь, залупа. Ты слышал меня? Я тебе этого от всей души желаю. Чтобы ты жил долго-долго своей унылой жизнью фтирофага. А я сдохну скоро. И умирая, буду думать о тебе – и презирать. А ты так и будешь до конца своих дней негодующе ссать кипятком туда, где не получается контролировать, и помрёшь с ощущением раскалённой струны в уретре.
Другая пациентка утверждала, что он похож на ходячий труп. Он и тогда не возражал. А сейчас даже улыбается, вспомнив о ней. Не всякий труп может ходить; её не может.
Он принимает Мару как неизбежное, ибо она столь же уродлива – внутренне и внешне. Последнее – результат медикаментозного изнасилования, которому он её подвергает. Первое проистекает из того, что она говорит. Говорит всегда только она. Он молча смотрит мимо неё в окно, на заснеженные ветви мёртвых деревьев.
– Я мертва. Я была мёртвой с рождения. Я и умру мёртвой. Труп – это неофициальный покойник. Покойник – это официальный труп. Труп – это протухшее мясо. Значит, сыр – это труп молока. Совершу паломничество в колыбель человечества, посмотрю на пизду планеты. Наверное, я была ещё жива за четверть часа до смерти… Смерть заставляет жизнь так вкусно пахнуть… но то, что ты умер, отнюдь не означает, что ты жил.
Он задаётся вопросом, почему ей, именно этой бешеной твари, должно было выпасть такое счастье? Чудесная благодать кретинизма...
– Давай, садись в хуев поезд, в свой тюнингованный джаггернаут, и отправляйся в магазин «Иммунодефицит», где продаётся твоя любимая водка «Аморалка». Грызи орехи. Любые орехи. В любых орехах содержится то, что тебе нужно – хруст...
Ему кажется, он начинает понимать, где коренится её тоска. Если не квалифицировать визионерский опыт как психоз, и всё, что Мара говорила о Чёрном, почерпнуто ею из непосредственного переживания, тогда выходит, что с этой ведьмой он несёт общее бремя. Мара, отвратительная и уродливая стерва, беременна своими войдами, прикрывается ширмой сумасшествия, а он неизменно сидит напротив, как двойник своего брата-близнеца... В какой-то степени лечение Мары всегда походило на ментальный коит, доведённый до идиотизма тыщей миллионов лет микрожестикуляции.
– Из-за вас, козлов, я тут захлёбываюсь в этом грязном отстойнике, и только ненависть поднимает меня на поверхность. Как труп на воду. Чую, провеялся запах вопроса. Хочешь знать, откуда дует? Ветер голодных лиц, так я его называю. Ты же понимаешь, что я никогда не сказала ни слова лжи. Сестричка лисичка слижи выгрызи. Вот объясни: как ты можешь так жить? Ало мерцают плоскости, в призрачном свете шприцевидная живность зобает твои мозги, да ты и сам только рад: сдаиваешь последнее, как скотина.
Он чувствует, он должен что-то сказать, должен выдавить хоть слово, чтобы уравновесить шизопоток её монолога. Слово зреет, впитывает в себя всё, что он не сказал ей за десять лет. Итоговая реминисценция реминисценций, его самое главное, самое сокровенное слово, реликвия, ключ ко всему, октаграмматон-освободитель, выпускающий их наружу и вовне... Он встаёт и произносит:
– ПРИЩЕПКА.
Тепличный андрогинный ад.
Кромешное, дремучее зло, понимает он, не является метафизическим испытанием или полигоном для укрепления духа. Терминальная тьма – всего лишь удобная и прочная клетка для человеческих сознаний, которые, подобно мотылькам в плафоне, не должны подозревать о существовании внешней бесконечности. Фатальная безнадёжность пропитывает мир и формирует своего рода непроницаемую мембрану для всех, кто пребывает в первородном абсансе. Как только зарождается надежда, мембрана тут же пружинит назад, в бредовый мир. Все действия глубоко осмысленны, направлены к вечному параллаксу и мягкой свободе лесных моховух, по которым никогда не ступали нога, лапа и копыто. Девственность и чистота мыслей маленького плодородного существа. Галлюцинаторное восприятие леса. Гандарна, неотъемлемая часть каждодневной агонии. Мёртвые байкалы розовых дверей. Души псевдоподиями распространились по округе. Это изнанка мира, минусовое пространство. Он провалился сквозь землю, и в надире падения, наконец, обрёл вожделенный индивидуализм. Нормальная паранойя, ничего такого. Его разрывают на части демоны страсти, похоти, ненависти и вожделения.
Он смотрит Маре вслед, когда она уходит: танец гнева, танец вызова, танец бунта. Антиэстетизм, запрещённая обществом физиологичность стали фундаментом для нового искусства её походки. Появление тела в пустующем пространстве, борьба тела с силой тяжести, диалог напряжения и расслабления. Танец тела, рождённого для страданий, живущего и умирающего в страданиях. Пульсация клетки в организме раба. Сердцебиение радиоактивного мутанта. Растерянность, неудовлетворённость, загнанность. Мозговыброс. Тульпас вселенского хруста. Она удаляется, становится всё меньше и меньше, тала, ангула, ява, юха, ликша, балагра, раджа, парамана, и вот она сжалась в точку. Схлопывание. Её нет. Мара целиком эстоавтогамна. Соматонические мезоморфы ревут ей вслед.
– Венера Пандемос, блудница, ты – Пятница для этих робинзонов. Ты – их божество, как Кецалькоатль для толтеков, как Боччика для чибча-муисков, как Маниту – такой же аннигилировавший белокожий пришелец. Ты ушла, а мне остался этот заезженный антропный принцип, не выдерживающий никакой критики чистого разума, что порождает монстров в своей полудрёме, сонмы и сонмы тессерактов...
Глаза мозгоправа закрыты и только едва заметные саккады тревожной рябью простреливают его складчатые веки.