Владимир Павлов : Американская идиллия. Роман об освоении Дикого Запада. (I)

07:16  25-06-2016
Лошаденка была генетической катастрофой: не лошадь, а какая-то свинья на журавлиных ногах, да и сама проселочная дорога в лесу, вся перевитая корнями деревьев, оставляла желать лучшего. Она то нагибалась, то выпрямлялась, как вертлявая шлюха, и воз с пожитками с трудом продвигался вперед. Главе семьи, пожилому карлику со ступнями великана, было о чем поразмышлять. Жизнь пинала его, как мяч. Он так свыкся с переездами, что редко думал о причине, которая его к этому принуждала. Воспоминания бумерангами бессмыслицы реяли над тупиками воображения, прошлое мешалось с настоящим: «Дети… Птенцы… Округлили глазенки от удивления и голода… Вывалились за край гнезда…» Пока этот унылый, не заслуживающий внимания долбоеб шагал позади телеги, леса остались позади, обнажив обе стороны дороги, и впереди открылась безлесная местность. Питер Пасков вновь прыгнул на передок и, указывая кнутовищем вперед, сказал:
– Видите несколько больших деревьев? Там и начинается деревенька Ванкувер!
Женщина, немногим моложе папаши Паскова, их пятнадцатилетняя дочка Лейла и тринадцатилетний сын Карл были с этой гнилой местностью уже знакомы. Услышав вопль папаши, вскочила лишь десятилетняя Мэй, как полагали, последыш супругов Пасковых.
– Там? – переспросила она, прижавшись румяной, как попка купидона, щечкой к болотной щетине отца.
– Там, блядь, там, – ответил отец. – Тут родился я, и тут родились все Пасковы, живи они теперь хоть на «чердаке мира», как написал из Мурманска твой гребаный дядюшка Антуан. Уж если кто вырвался из этой клоаки, так навсегда, и только я – набитый опилками еблан, который возвращается.
– Неужели ты и впрямь считаешь себя ебланом? – усомнилась матушка Милдред, пристально глядя на башню масонского храма.
– Не умничай, блядь, – возразил муж. – Где они у меня, молочные реки, кисельные берега?
– Ты, никак, завидуешь старшему братцу, – съязвила матушка Милдред.
– Да ну нахуй. – Он поджал губы под темными усами. – Ведь бывает же так: был – нормальный пацан, пошел на войну, попал к фрицам в плен, много лет числился в покойниках и вдруг бац – письмо, он во Франции. Женится он хочет, вышлите ему, видите ли, бумаги. И вот мы у шерифа читаем его адрес, несколько грамотеев читают, и секретарь тоже. Наконец, начинаем кое-как разбираться, но – имя! Все чуть кишки не выплюнули от смеха: Антуан Пассакалья.
– Пиздец он шустрый, дядя Антон, – заметил Карл.
Лейлу, как и мать, этот разговор не очень-то занимал. Они об Антоне достаточно были наслышаны. Лейла думала о бруснике, красневшей на обочине дороге, – слишком похоже она была на цвет ее нижнего белья последние два дня.

Дорога сделала крутой поворот, чтобы забежать в рощицу и к масонскому храму, и деревенька Ванкувер ненадолго исчезла из глаз. Когда же она вновь вынырнула, то уже – прямо перед ними, далеко отодвинув от себя набегающие волнами синеватые леса.
– Ну, вот, это и есть деревенька Ванкувер, – сказал папаша Пасков, спрыгивая с телеги.
На дворе росло одно из тех высоких деревьев, которое они увидели еще с горы. При доме были вместительные, но убогие пристройки. Матушка Милдред высвободилась из большого платка и тоже сошла на землю, только дети продолжали сидеть в телеге, словно прибитые гвоздями.
– Вы что, блядь, кол проглотили? – спросила мать. Она тоже осматривалась вокруг, но Энн из хосписа, попечению которой были доверены доставленные сюда заранее скотина и домашний скарб, нигде не было видно.
Папаша Пасков возражал против того, чтобы брать этот криво подрумяненный манекен смотреть за хозяйством. Он хотел, чтобы матушка Милдред сама с первого же раза осталась в Ванкувере. Но матушка Милдред боялась умершего Джонатана, своего брата, которого уже месяц как отвезли на кладбище и который каждый день непостижимым образом оттуда возвращался в своем гробе. Почему же она до зубовой чечетки боялась брата, с которым всю жизнь ладила, после его смерти – этого Питер, как мужчина, не понимал.
Энн все не объявлялась. И Питер, видя, как жена, вместо того, чтобы идти в дом, продолжает стоять среди двора, без труда догадался, что Милдред боится комнаты, в которой умер Джонатан и где наверняка сейчас стоит его самоходный гроб. Поэтому, распрягая лошадь, Питер неожиданно для себя самого крикнул:
– Джонатан, покинь, нахуй, мой дом, ты уже умер!
Прежде чем матушка Милдред успела брякнуться в обморок, послышался топот бегущих домой коров, лай Тотошки и голос Энн, такой несусветно тупой и уставший от жизни, что хотелось из сострадания сделать ей эфтаназию.

Папаша Пасков переехал в Ванкувер в доброй надежде, что это последний в его жизни переезд перед переселением на кладбище. К тому же новое место жительства, как бы ни были жалки угодья этой фермачки, должно было дать ему возможность существовать несколько самостоятельнее, чем до сего времени. Папаша Пасков надеялся, что сможет прокормить здесь свою семью, обрабатывая землю, и теперь ему уже не придется ебашить у этих слепней на коровьей заднице, гордо именующих себя фермерами. Потому-то так сильно было его огорчение при виде запущенности хозяйства фермы.

В свое время Милдред и ее покойный брат Джонатан были единственными детьми, игравшими на этом дворе – других детей здесь не появлялось. Наследовав ферму, Джонатан, болезненный и по натуре ленивый, и не подумал обзаводиться семьей.
Широко известный при жизни своей добросердечностью (по другой версии – дефицитом нейронов), Джонатан Ливингстон по прозвищу Чайка, однако, не оставил доброй памяти о себе после смерти. С каждым днем Питер замечал все новые и новые мелочи, которые никак не укладывались в его сознании: ни полена дров, ни охапки хвороста во дворе!
Взявшись уже на следующий день чинить сруб колодца, он чуть ли не со злостью сказал проходившей мимо жене:
– Похоже, твой брат Джонатан заранее знал день и час своей смерти.
Для Милдред не было секретом, что больше чем Джонатана, Питер не любил разве что последователей пастора Уильямса и рекламу антигеморройных свеч. Обычно она оставляла сортирные остроты мужа без особого внимания, но на сей раз даже остановилась и ответила:
– Разумеется, он даже просчитал, когда из него вырастит лопух, лопух съест наша корова, корова даст молока, и мы его выпьем и испражним.
И хотя она говорила тихо, ответ ее удивил Питера, не привыкшего к тому, чтобы жена ему перечила. Он отложил топор и спросил:
– Ты откуда знаешь? Консультировалась с ним, что ли?
– Дом-то все-таки еще не рухул.
Такого рода ответа муж не ожидал, он повернулся к жене спиной и желчно бросил:
– Ну, охуеть… Мы еще будем ему благодарны за то, что небо не рухнуло нам на голову.

Чем чаще Питер поминал Джонатана недобрым словом, тем больший страх внушал матушке Милдред дом. И чем беспокойнее сновали ее мысли между мужем и покойным братом, тем чаще перекладывала она с одной на другую руки, которые держала скрещенными под грудью. При этом, растирая кисти рук, она думала, что Джонатан может и обидеться, а это было бы пиздец как плохо. Правда, гроб с его телом после отповеди Питера больше не появлялся в доме, но все же… Часто бывало, что, хлопоча по хозяйству, она приходила вдруг невесть отчего в волнение. Сердце словно сжималось, а грудная клетка, наоборот, становилась широкой и пустой, как бычий пузырь.

Думая о мертвых детях, перелезающих через пороги, матушка Милдред вспомнила и тех двоих, которые умерли во время эпидемии. Едва научились ползать, как им уже пришлось перевалить через порог смерти. Ох, да, среди Пасковых, свезенных на Кладбище Домашних Любимцев, были и младенцы.
Мысли Милдред уже становились и вовсе печальными, когда Питер толкнул ее и сказал:
– Не пора ли вставать? А то и не спим, и не ебемся толком. Так разве что паралитики трахаются, и то, наверное, поживее.
– Вот и найди себе паралитичку, – заметила матушка Милдред. – Часы только четыре пробили.
– А что нам часы? – возразил муж. Милдред промолчала.
– Интересно, – сказала она наконец, – кого Тотошка там, во дворе, видит?
– Кого ему видеть?
– С чего же он воет, небось с кем-то имеет дело?
– Мать думает, что Джонатан приходит домой, – вставил словечко Карл.
– Может, оно и так, – согласился отец. – Не понимаю только, на кой ляд ему пугать малышку Мэй?
– Отец, – заметила матушка Милдред, – не слишком ли часто ты поминаешь Джонатана?
– Ну и что? Неужели ты думаешь, что Джонатан не поленится в такую темь и слякоть тащиться с кладбища на ферму? Ему и при жизни-то было лень обходить все хозяйство, печь и та уже давно завалилась.
Лейла и Карл с трудом сдерживали смех, а матушка Милдред сказала:
– Ну, ты ведь его нет-нет, да подъебнешь, хоть бы с этим масонским орденом, который у него якобы сперли…
– Нахуя было со всякой шелупонью полоскаться?
– Откуда тебе знать, что в чужой душе делается?
Немного помолчав, папаша Пасков сказал:
– Из этих Тадсонов только один старик хороший, а парень и Майкл – дрянцо. А разве не странно, что такой парень, как Август, чей взгляд лишает девственности даже разложившихся вдов, еще ни разу к нам не зашел и не приставал к Лейле?
– Он тут и не нужен, – высказала свое мнение Лейла.
– Разумеется, – согласился отец. – Но если такой уебан держится в стороне, он, стало быть, что-то за собой чувствует.
– Да и я ведь ни разу к ним не зашел, – заметил Карл.
– Ты вообще слишком осторожен для мужика, – возразил отец, – но ради такого дельца мог бы и заглянуть к соседям. Я тебе сколько раз говорил, закорешись с Августом, может, он сам себя чем-нибудь выдаст.

Совет этот Карл слышал не впервые, но перед Августом у него играло очко. К масонскому ордену из серебряных шестиконечных звезд имел некоторое отношение и сам Карл, – дядя Джонатан завещал ее ему после своей смерти. И одна только мысль, что Август мог его спиздить у мертвого дяди, вызывала в Карле такую дрожь, какую он в свое время испытывал, подглядывая в бане за сестрой.