дважды Гумберт : Пиздярики

15:09  01-09-2016
Красноармеец Петр Михайлов заснул на посту. Ночью белые перебили его товарищей, а Михайлова не добудились. Майор Забродский сказал:
- Нет, господа, спящего рубить – распоследнее дело. Не по-христиански это.
Поручик Матиас такого юмора не понимал. Как будто только что не вырезали два десятка пьяных вусмерть пролетарских рыл, бывших ткачей из Чернигова.
- Полюбуйтесь-ка, спит сладко, как младенец на руках у кормилицы. Эка!
- Ну, пусть его спит, - разрешил Забродский. – А вы вот что, поручик, не сочтите за труд…
Утром в мертвый отряд прискакал курьер из штаба корпуса и увидел жуткую картину. Боец Михайлов сидел на земле, отрешенно уставившись в одну точку. А вокруг него на березовых колышках торчали, воздетые, кровоточащие головы красноармейцев. Из них одни были повернуты лицом к Михайлову, а другие, напротив, смотрели в землю и по сторонам вспухшими щелками едва приоткрытых, соловых глаз. Увидев посыльного, Михайлов подскочил и сразу же, горестно схватившись за голову, сел снова, завыл. Выблеванная кашица пропитала на груди гимнастерку.

Штаб корпуса располагался во флигеле разгромленной мызы «времен Очакова и покоренья Крыма». Обгорелые стены господского дома воровато чернели сквозь зеленоватую дымку яблоневого сада. Тяжелый дух разора странно мешался с ароматами спорой весны. Даже земля в этих благодатных краях пахнет по-особому, возбуждающе пахнет, так что хочется прямо зарыться в нее с головой - и прорасти невозможной мечтой.
«Чернозём», - отстраненно припомнил Ильичёв-Чёрный.
Достал из кармана галифе потёртую книжицу, огрызок карандаша, встал на одно колено и быстро, убористым почерком, записал то, что неотвязно просилось в голову: «Настоящее чудо заключается в повсеместном и неукоснительном исполнении природных законов. Потому как первичная материя – это хаос, хаос, хаос. Но подобно тому, как существует природная необходимость, существует необходимость историческая».
Противно вильнув, карандаш порвал страничку. Но мысль была уже схвачена. По скрипучей луговине Ильичёв-Чёрный не спеша вышел на крутой берег Припяти, беспечно шагнул к самой бровке и заглянул. Под кручей в разрывах молочного пара таинственно чернел омут, угадывались быстрые тени матерых сомов. Ильичёв-Чёрный расправил узкие плечи, вдохнул, взгляд его погрузился в живописные виды. Приветливо блестела река, а за ней простиралась непостижимая, девственная земля в пятнах зелени, а над землею раскинулось бледно-синее небо, зависли в неведомой радости округлые облачка. Величественная панорама была чем-то сродни искусной мазне на стене дешевой траттории. Не хватало только синеющих гор и едва обозначенных бледно-розовой краской ангелов женского полу. Словно вспомнив о чем-то печальном, комиссар снова сгорбился, привычным движением поправил пенсне и решительно повернул обратно, к накатанной колее, к тяжелой и душной рутине.
Когда проходил через сад, жирная грязь облепила подошвы сапог. Внезапно из-под яблоньки кубарем выкатился лохматенький, черненький человечек в несоразмерном, паленом тулупе на голое тело, чумазый, с провалившимся носом и липкими, стеклянными глазками. Заверещал: «Понтий Пилат! Понтий Пилат!» Комиссар обмер, истошно выругался и затопал ногами. Карлик тут же пропал, лишь подражал над землей едкий дымок. Ильичёв-Чёрный снял фуражку, вынул платок и промокнул холодный пот. «Галлюцинации. Это от недосыпа. И – вот еще что: слишком много курю. Мне ведь нельзя. А как иначе с этими архаровцами? Дымят, что твои трубы фабричные. Однако давненько вас не было… Когда же, когда же? Кажется, это было в Швейцарии, году так в пятом-десятом. Это от товарища Несчастливого ко мне перешло. Ему-то уже всё равно, он того. Как он их там называл, этих гаденышей из ниоткуда? Как-то очень уж смешно и фамильярно. Нет, неприлично…»

На первом же допросе Михайлов полностью признал свою вину перед святым делом мировой революции.
По чрезвычайным временам все процедуры были предельно упрощены. В Москве чума. Питер захвачен бесчинствующими символистами-сатанистами. Молитвами Врангеля в Бессарабии высадилась тьма оголтелая американских конквистадоров. Колчак приоткрыл в Сибири Врата Преисподней. А из Урянхайского края, как говорят, движется страшный барон фон Унгерн верхом на драконе. Вот и лютуют белые, сея хаос. Основы культуры порушены. Не время миндальничать. Не до римского права и прочих формальностей.
Когда вошел товарищ Ильичёв-Чёрный, товарищи Пельш и Сорокин курили, стоя у окна, выдыхая отработанный дым в открытую фортку. Комиссар поморщился, однако тоже взял из пачки на покрытом кумачом столе папироску и прикурил.
- Что тут у нас? – тихо, но властно спросил он.
Рыжий недоносок Пельш изложил нехитрое существо дела. Ражий Сорокин добавил:
- Сморило братишку.
- Ну, продолжайте, продолжайте, - нервно сказал комиссар и удалился в им облюбованный - самый темный угол комнаты. С наслаждением сел в глубокое кресло с разъехавшейся шелковой обивкой. Тщедушное, закаленное лишениями тело мгновенно слилось с обстановкой. И всё же с явлением старого большевика атмосфера в прокуренной комнате ощутимо переменилась. И мелкое, проходное дело злостного нарушителя боевой дисциплины приобрело пафос высокой трагедии.
Красноармеец Михайлов производил приятное впечатление. Рослый, ладный, с честным, открытым лицом. Что же ты, хлопец? Жить бы тебе да жить, не тужить. Плечи покорно опущены, крупные кисти рук сложены в замок между колен. Ильичёва-Чёрного слегка озадачил взгляд добра молодца. Ясный, но сонный, уклончивый. Доверчивый, но, вместе с тем, и высокомерный какой-то. И ни тени страха. Только бескрайняя обреченность.
- А скажи мне, Михайлов, а вот какого рожна вас понесло на ночь глядя к Сиплому Броду?
Ильичёв-Чёрный вздрогнул, закашлялся. Громкий и резкий голос Сорокина словно бы вырвал товарища комиссара из трясины странной задумчивости.
- Ну, это… - голос Михайлова вполне соответствовал тупиковому положению: робкий, глухой и пунктирный. – Старшой говорил, что горилки возьмем у поселян.
- Ах, черти! – товарищ Сорокин с чувством хватил по столу кулаком. – Нашли время чаёвничать! Ну, а тебя, Михайлов, что? Обнесли товарищи? Вроде, не несет от тебя перегаром? Или ты чем-то заел? Ну! Напился? Так и скажи. Это мы пока понимаем. Пережиток классового бремени. Сами бываем грешны.
- Нет, что вы! Я не пью, - распрямил спину Михайлов. – Потому на часы и поставили.
- Как не пьешь? – угрожающе приподнялся Сорокин. – Нет, ты мне пули не лей тут. Не пьет он, ебать-протоколировать!
- Так и не пью, - растерянно пожал плечами подследственный и отвернулся. – Батька мне запретил. У нас в семье никто не пил. Даже на Пасху.
- А кто твой отец? – слегка шепелявя спросил Пельш. – По своей рабочей профессии?
- Красильщики мы, - отозвался Михайлов.
- На фабрике спину гнули? – вновь подозрительно спросил Пельш.
- Нет. На подрядах мы были. У купцов Гвоздилова и Поливанова.
- Значит, буржуи, выходит? Деньги водились в семье? – гнул свою линию Пельш.
- На жизнь не жаловались, - совсем тихо, себе в ноги буркнул Михайлов.
- Слуги были? Батраки?
Михайлов что-то ответил совсем уже неразборчиво.
- Да ты громче-то говори! – проорал Сорокин. – Чё ты как муха жужжишь?
- А если ты из буржуев, то почему записался в Красную Армию? – прошипел Пельш.
- Что вы! Мы не буржуи. Хотя были у нас патефон. И тарантас.
- Тарантас, говоришь? А батраки?
- По сезону.
- Во-от. А говоришь – не буржуи. Ты отвечай на вопрос. Почему к нам пошел?
- Ну… Как же. Не к белым же мне. Они ведь войну продолжать хотели? А война – это плохо. Людей убивают. Разброд и низкие чувства. Брат мой старший… сгинул на фронте. А красные, я слыхал, за мир во всем мире. Так же? Что же тут не понятного?
- Хе! За мир во всем мире! Да знаешь ли ты, сколько нам еще воевать ради этого мира? Ну, хор-рош! – Сорокин повернулся в сторону комиссара и повел головой.
- Но Бог-то ведь с вами. Я чую.
- Нет, вы посмотрите! Бога еще приплел какого-то. Вот темнота!
- Да, но… Правда-то, правда-то. Я ее по единой крупице в себе распознаю, - неуверенно постучал себя в грудь Михайлов.
- Значит, по зову сердца в наши ряды пошел? – в голосе Сорокина промелькнула издевка.
- Так, - Ильичёв-Чёрный решил, что пора вмешаться. Расстался с барской мебелью и оседлал табурет, чтобы прямо взглянуть в очи, ждущие приговора.
- Ты почему заснул? Устал, что ли? Тебе разве не объясняли, что это нельзя? У нас тут не банда, а регулярная армия. Видишь теперь, к чему привела твоя расхлябанность?
Михайлов закрыл лицо руками и зарыдал, тонко, по-бабьи.
- Фу ты, гоголь ты моголь, - разочарованно проговорил Сорокин и, отойдя к окну, натужно задымил самокруткой.
- По-моему, ситуация ясная, - сказал Пельш. – Время только теряем.
- Погоди, тут у нас не конвейер, - комиссар подошел к Михайлову и, в поиске верного комиссарского слова, нежно погладил его по плечу.
- Вот что, Петр. Мы не звери. Мы твои товарищи по классовой борьбе. Вижу, что руки твои – руки не эксплуататора, а рабочего человека, - тут комиссар укоризненно взглянул на Пельша. – Однако проступок, который ты совершил, заслуживает самой суровой кары. Давай соберись, товарищ, и хорошенько подумай, что ты можешь сказать в свое оправдание.
- Ась? – Михайлов отнял руки от мокрых глаз, пару раз глубоко вздохнул, отвернувшись от табачного чада. Двуперстием перекрестился украдкой. Товарищи терпеливо ждали ответа. Ильичёву-Чёрному отчего-то стало стыдно. Чтобы прогнать это вредоносное чувство, он перенес острие внимания на коллег по трибуналу. Пельш и Сорокин исподтишка диковато таращились на большого начальника. Латыш, бывший студент Юрьевского университета, ерзал. Ильичёв-Чёрный знал, что он подписывает приговоры своею кровью, для чего незаметно, как ему кажется, вонзает кончик пера в растравленные язвочки на языке. Оттого, собственно, и пришепётывает, шепелявит. А у Сорокина, бывшего матроса Черноморской флотилии, в кожаном кушаке зашиты награбленные побрякушки. Чтобы не сперли кушак, он никогда не моется. А мечтает только о том, чтобы приехать в Одессу, продать свое барахлишко на черном рынке и пуститься во все тяжкие. У всех свои слабости, недочёты. Комиссар был уверен, что для мировой революции потребны совсем иные люди. Только вот историческая необходимость не ждет. Это противоречие волновало и мучило.
- У вас так бывало, товарищи, - нарушив тревожную паузу, глухим, страшным голосом произнес вдруг боец Михайлов, - что вот вы спите, крепко и сладко так спите, а вас будят насильно, внаглую в явь тащат, пихают да тормошат? И сон проходит, точно и не было…
Только на Пельша никак не подействовала странная, неживая интонация в голосе подсудимого. Он брезгливо спросил:
- Ты к чему это? Зубы нам заговариваешь?
- Так ведь я… - на мгновение потерялся Михайлов, опустил голову, постучал себя по лбу кулаком. – Так ведь я… не такой! Не хотел я спать, товарищи, словно предчувствовал что-то. Думал, глаз не сомкну, буду бдеть. И винтовку держал вот так. Что я – глупый, не понимаю разве свой долг? Только вот… вдруг позвали меня… и так настойчиво, значит, позвали, что никак не мог я отвертеться. Понимаете?
- Кто позвал? Откуда позвали? – разом спросили Сорокин и Пельш.
- Оттуда. Они, - и Михайлов показал рукой вдаль. – У меня так бывает. То есть, раньше бывало, в детстве. Я мог идти и, заснувши, упасть. Меня батька даже к чанам не подпускал с краской. Чтобы я, чего доброго, не нырнул. А потом как-то это прошло. Меня мамка отвела к Божьей Матери, ну, к иконе, и помолилась по новым канонам. Может, поэтому отпустило. А может, игра организма. Я и думать забыл. А тут переволновался, что ли. Меня накануне старшой поленом ударил.
- За что? – машинально спросил Ильичёв-Чёрный.
- Я назвал его фарисеем и грубияном.
- Э… Да ты, брат, юродивый. А по виду не скажешь, - Сорокин махнул рукой и, сделав свое заключение, стал разглядывать ожившую муху.
- Да кто тебя позвал-то? Чего ты городишь? – не сдержался комиссар.
- Потянуло меня в сон, товарищ начальник. Так потянуло, что всё это исчезло, развеялось, - горячечным шепотом заговорил Михайлов. – Зван я был и не мог отказаться. Понимаете? Разбудили меня шиворот-навыворот.
- Да! Разбудили навыворот. Что же тут не понятного? – хмыкнул Пельш.
- Ну, и какие они? – комиссар начал злиться и решил подыграть. – Что говорят? Как хоть выглядят?
- Не могу сказать. Смеяться будете.
- Конечно. Нам уже смешно. Мы тут только и делаем, что смеемся. Вчера пятерых в расход списали. Позавчера… Позавчера сколько? Двенадцать? – Пельш приподнялся со стула, жалко выпучив свои белесые глаза, и приготовился выпалить нечто уничижительное.
- Не надо, не надо, - вялым жестом удержал его комиссар. – Сядьте, товарищ Пельш. Не будьте и вы грубияном. А ты, Михайлов, давай отвечай, как есть. Как они выглядят?
- Ну… Они на коров похожи. Только на очень умных коров, - вздохнув, ответил Михайлов и, подумав, лениво добавил: - Город у них там. Как в сказке, всё сияет, кружится. Дома как стеклянные башни. И все веселые, добрые. Праздник сплошной. Там – ого! – жизнь.
- Вот как? И что ты там делал?
- В мальчонку я вновь обратился. У нас тут – такое творится, а у них всё по-прежнему, всё очень даже хорошо. Меня водили по разным чудесным местам. А потом я там притомился и заснул.
- Что? – хохотнул Сорокин. – Снова заснул? Ну ты и соня, Михайлов!
- Нет, по-другому заснул, - в голосе Михайлова послышалось высокомерие.
- Хм. Может, ты коммунизм видел во сне? – уже не скрывая иронии, спросил комиссар, а сам про себя подумал, что прав, пожалуй, товарищ Сорокин: больной это человек. По-хорошему – его бы отпустить на все четыре стороны. Да нельзя. Попадет к белым, станет врагом революции. А то еще секту какую-нибудь зачнет. Людям во зло и назло исторической необходимости.
- А больше я вам ничего не скажу, товарищи.
- Почему это?
- Потому что вы меня всё равно расстреляете. Я уже понял.
- Что ж, - комиссар вдруг почувствовал обиду. – Всё ты правильно понял, Михайлов. Давайте, Пельш, посмотрю, что вы там накарябали.
Протокол был в порядке, лишь на полях рокового листка безумный студент рассеянно набросал чёртиков, как на конспекте лекции по теории Дарвина.
Пельш торжественно встал со стула и ровным голосом сформулировал приговор. Потом взял перо и отвернулся к стене. Поставили подписи. У Сорокина подпись была похожа на неприличное слово. Тут засаднило, ёкнуло и всколыхнулось нечто бездонное у комиссара в его голове, и Ильичёв-Чёрный отчетливо вспомнил, как бывалый каторжанин Несчастливый окрестил карликов выморочных. Ей-ей, «пиздяриками» их называл.
Сорокин открыл дверь в коридор и зычно выкрикнул:
- Приходько! Отведи человека к обрыву.
Вошел красноармеец Приходько, коренастый, незлой человек, во время минувшей войны отравленный газами.