Адольфик Гари : Диван, кровать.

13:29  02-02-2017
Диван, кровать.

Когда заболел мой брат, я уступил ему большую кровать доставшуюся мне после длительных скитаний по чужим диванам. Он умирал. Однако представить его там, в месте, где недели сдвигаются в месяцы, а месяцы в годы, соединяя в безразличии время, я не мог. Утром кровать освещалась солнцем, и стена отделявшая комнату от коридора, делалась светлой и сухой...
После ужина, часов в восемь, всякая мысль во мне гасла. От усталости я валился на старый диван и засыпал под лай соседской собаки Топы. И вот, в какие-то глухие ночные часы, я просыпался. В незанавешенном окне блестела луна, и виделось мне тоже, что видит и она; таинственная, без веры в помощь Божьей благодати; - по-лошадиному фыркала Топа, и превращаясь в Пегаса, летала...
Из аттракциона, в школу где я работал дворником, приводили пони. Пони фыркала как Топа, запах навоза мешался с воспоминаниями, и вечерами, я стал долго наблюдал за пьяным соседом Витей, и за отчаянно лающей Топой, на горестно-нежное Витино: «Тю-тю-тю-тю...».

Сосед Витя был человек не злой, однако мир лежащий перед его глазами, отчего-то погружен был во зло. Он любил свою жену Вику, любил единственную дочь Свету, и в светлые минуты жизни даже мечтал, например мечтал о путешествиях. Пьяным, он погружался в какую-то космическую круговерть, как бы улавливая непредвиденную, но тем не менее реальную оборотную сторону жизни, которую Андре Жид называл «участием дьявола», а затем буйствовал до ночи. Утром случалась аберация, то есть, потеря памяти от эмоционального напряжения...
Когда изредка я звонил им в дверь, лицо его супруги с испуганными глазами, казалось недоделанным. Что-то в их жизни было упущенным, и даже просмотрено. В прихожей, вырванными листами из календаря висели два портрета: маршал Тимошенко и Луи Арагон. Суровый полководец и автор «Манда Ирены», словно бы подтверждали уживчивые радости нашего земного бытия...

В первую субботу августа, Витя уже с утра ходил с желтоватым опухшим лицом. В последнее время он стал замкнут, как бывают замкнуты люди внезапно открывшие, и теперь скрывающие великую правду жизни. Он шагал мне на встречу по песчаной тропинке раскачиваясь на своих тонких и кривых ногах, и недалеко от гаражей мы встретились.
Город тишал тут. Скрывавшаяся от бега времени и зова пространства, стояла здесь заброшенная станция; с лева кладбище домашних животных, с права железнодорожное полотно и стена.
Выражаясь, по-обыкновению, сложно и тяжело, Витя сказал мне:
- Искал Марину, не нашел! Остановился на Маше. Маша охуенная!

Я оглянулся. Разрисованная граффити бетонная стена отделявшая станцию от спального района, хранила выбоины ночных загулов. Витя достал бутылку водки, холодное пиво, теплый беляшик, и предложил выпить.
Мы выпили.
День был ведерный и казался спокойным, как спокойным бывает гул колоколов с колокольни, возвышаясь над всем в бессловесной роскоши. Будто бы все застыло над бездной, в звенящем тишиной огромном провале. Блестело солнце среди притихших тополей, и какой свободной, какой бесконечно-чистой была прелесть кругом. Витя неподвижно глядел в стену, и как бы наделенный Божественным чувством, вдруг сладострастно выронил:
- Гофрик, люблю тебя сучка! Это правда, детка...
И гуменцо, на самой макушке его головы, вспотело.

Он говорил, а я чувствовал пушкинский вихрь, в странном очаровании и значении его силы. Он говорил, а мне виделось как преувеличенная мужественность его слов, скоропостижно ломает в нем всякую мужскую организацию. И все, что до той поры было любопытного в нем, все, что по целым дням занимало его, горело теперь перед этим грозным чувством любить, неуклонно превращая все в пепел.
После четвертой на нас напала истома, а после пятой сонливость. Когда мы шли обратно, гаражи плыли в низ и назад.

Дома я рухнул на диван переполненный чувству усталости и сразу же уснул. Казалось и спал-то я всего одно мгновение. Брат разбудил меня страшным шепотом. У него открылось кровотечение. Вызвали скорую и отвезли его в клинику неотложной помощи.
В квартиру я вступил со странным предчувствием конца. На перекладине двери, черным ожогом виднелось пятно от свечи. Я заметил его только сейчас, и теперь думал, что мать хозяйки, портрет которой висит на старом гобелене, умерла вот на этой кровати, где теперь умирал и мой брат. Когда гроб выносили, вероятно свечой обожгли перекладину. Как любой мало-мальски верующий человек, я поддался легкому мистическому ужасу, но тут на лестнице что-то ахнуло, я встрепенулся и вышел во двор.
Возле парадного, по детски солнечно светясь, стояла Витина дочь Света.
- Страшненькая я. - сказала она мне, и я увидел в ней то, что всегда
чувствовал сам: дивный звон в голове, а в душе и теле, желание подняться на воздух и, заглянуть в Рай, казавшийся мне всегда гнездами крупных, бархатисто-черных с золотом шмелей.

Света не различала лета. После осложнения вызванного менингитом, она не понимала, что есть весна, осень, зима. Ее рассказ о том, как она ловила мух на кухне, терялся во вневременном ужасе какого-то ничтожного суетного существования. Неважно, что образы, которые она выказывала были детскими и смешными. В конечном счете, что такое мир? Не является ли он для нас, в высшей степени не созданное, не существующее: ничто.
Потом посреди двора появился Витя.

- Бухаю я, блять, вот цитаты... Не хочу!.. мне вполне комфортно в моей стране! - крикнул он. И цветастые рефлексы Светыного рассказа, отразили ноги, руки, и его кислую физиономию.

Его пьяная манера кричать и выражаться, какими-то обрывками только ему понятного смысла, давила меня, и словно бы мешала вдохнуть легкую свежесть почти уже закатного вечера.
- Старую кожу сбрасываю. Как ящерица...
Вдруг он схватил меня за рукав умоляюще посмотрел в глаза.
Тяжкое и будто гадкое чувство овладело мной. Витя попытался мне что-то объяснить с помощью уголовной пальцовки, но я ничего не понял. Чтобы увести его подальше от дочериных глаз и безобразия, я пошл с ним прогуляться, и совсем для меня неожиданно мы оказались на прежнем месте, возле кладбища домашних животных. Витя раздвинул ветки кустарника, и я увидел Топу с пробитой головой. Зеленовато-золотистые мухи роились над ней попеременно садясь на островки засохшей чернеющей крови. Я увидел как судорога сжимает ее тело, и крикнул:
- Она дышит!
- Действительно?! - насмешливо проговорил Витя, и бросил камень, тяжело ударившийся в собачий бок.
Витя сунул мне камень в руку, и я кинул, но не попал. Мой промах отчего-то оскорбил меня, я подбежал к груде щебня, схватил пару разбитых кирпичей, и озверело кинул их Топе в голову. Следом за мной швырял и Витя. Неистовая жажда ничего не замечать, охватила нас единственным порывом добить несчастное существо. Лицо у Вити стало бледным и вытянутым, а в широко раскрытых глазах светилось нечто тупое и дикое. Вдруг я схватил длинный увесистый дрюк и начал колотить им по уже безжизненному телу собаки. Витя долго смотрел, а затем вырвал дрючок с криком:
- Хватит! Харош!!!
Острая неудовлетворенность от того, что мне помешали, что хотелось еще бить и бить, обворожила меня, и я зарычал. Мы встретились хищным взглядом. Затем посмотрели на Топу, и ужаснулись. Вместо животного, лежал бесформенный кусок мяса, красно-серого цвета.

И вот какая-то роковая, и в то же время, вожделенная грань открываться мне тогда, ласково заманивая в грех. Я сам почувствовал, сам угадал жуткую составляющую человеческой душу. В ту минуту, я ни секунды не сомневался, что нет ничего слаще и страшнее чем убийство и смерть, и даже тюрьма, решетчатая и сырая, представлялась мне чарующей сказкой.
Разрыв между моим привычным опытом и тем, что я сделал был слишком велик, чтобы я мог вынести его безболезненно. И в дальнейшем мои воспоминания остались судны, случайны и разрознены...

После того случая, с Витей я больше не встречался. Больница и темное ожидание смерти заполнили все дни. Мой брат умер через десять дней, и я повез его хоронить к родственникам в село.
Вернувшись, я остался спать на старом диване.