rak_rak : Ташкент – город хлебный

15:54  16-05-2005
Автор оригинального текста – Александр Неверов
(спижжено и переврано мною)

Дед умер, бабка умерла, потом - отец. В каждом дому к покойнику готовятся. Мать на кровати охала от голода. Младший сын Федька дергал ее за подол, клал палец в рот, просил мяса. Средний, Яшка, делал деревянное ружье – ослабевших детей стрелять для пищи, думал:
- Убью троих - наемся. Маленько Федьке с мамкой дам. Эх, вот бы грудничка подшибить!
Вошел старший Мишка в пустую голодную избу, шапку нахлобучил, брови нахмурил. Сразу стал похожим на большого настоящего мужика и ноги по-мужичьи растопырил.
- Ну что, мама, будешь человечину жрать?
- Ох, Мишка, упырь окаянный, чтоб ты сдох, сынок!
- А хочу я тебе по манде кулаком съездить!
- По какой такой «манде»?
- Есть одна такая, - говорил Мишка спокойно, по-хозяйски, как большой настоящий мужик.
Мать смотрела удивленными глазами.
- Болтаешь, что ли - не пойму я тебя!
Начал Мишка рассказывать по порядку. Рассказывал складно, словно по книжке. И что от мужиков слышал и что сам придумал - все выложил.
- Так что ты, мама, не бойся.
- А если я сдохну?
- Сдохнешь, - уверено согласился Мишка.
- Смотри, сынок, будешь потом по всем ночам не спать, в подушку плакать, только и будешь думать обо мне. А мужики большие тебя и до смерти заебут.
- Мужики, мама, это ещё хуже. Но я не испугаюсь.
- Ну, смотри, Миша. Христа ради прошу, не залезай на парашу. Лучше в ноги кому поклонись, чтобы посадили на почётную шконку.
- Не бойся, мама, не опущусь.
Ножик складной отточил на кирпиче.
- Одного-то хватит, Миша?
- Давай два, из двух один-то уж точно воткнётся. Можа, на разные куски буду рвать.
- И правда, Миша. Надо рвать кого придется. Можа, живьём кого принесешь – кости посеем! – смеётся мать.
Сняла с себя в чулане рубашку, вышла во двор. Бросил Яшка ружье деревянное делать, с удивлением взглянул на маму.
- Ма!
- Ну?
- По елдаку что ли соскучилась?
Тут и Мишка вышел на двор, огляделся. Мать перегнулась через перила крыльца, свесив тощие груди. Самое главное, бояться не надо. Ебут другие, и Мишка попробует. Он только годами маленький, на делах его большой не догонит.
Кружились мысли невиданные, мерещились сады виноградные, дразнили налитыми плодами... Рай!
А попасть в очко таки трудно: умение нужно, опыт нужен.
Но Мишка не боялся.
Как в сказке, стояла перед ним мать - раком. Жопа - во! Шутя можно руку по локоть вогнать. Все равно никто не увидит.
Говорили мужики - воздух очень горячий там, у матери в нутре - задохнуться можно - и этого не боялся Мишка. Наверное, там и ручейки есть - можно купаться.
Но когда его друг Сережка упомянул про киргизов, недавно дравших мать, Мишка тут сробел.
- Если киргизы – спидозные: это пиздец.
- А можа, они не спидозные?
- Не, всё равно: ну его нахуй, - решил Мишка и, натянув штаны, вышел за калитку.
На полях стояла тишина. В голубом небе пели жаворонки. Шел Мишка в отцовском пиджаке, подпоясанный солдатским ремнем. В красном мешочке - кружка дырявая жестяная, как знак «городским».
Когда показалась маленькая станция, Сережка сказал:
- Гляди, Мишка.
Мишка растопырил ладонь около глаз.
- Теперь вся зона наша. На которую поспеем прежде, ту и запомоим.
- А много их?
- Штук двадцать.
- Ты передом войдешь?
- Угу.
Сережка улыбнулся:
- А я – задом! Только за уши меня не крути, а то жопа быстро устаёт. А давай-ка сажени мерить!
- Дурак, что ли: у меня вдвое больше твоего!
- Я тоже буду стараться!
Мишка советовал:
- Не надо торопиться - хуже устанешь. Давай вставай раком.
- Я не хочу.
Мишка нахмурился. У него же уже стоял! Хорошо, если бы и у Сережки тоже стоял. Тогда бы – валетом, всем всё поровну, а теперь невыгодно. Ещё куснёт не дай бог – останется половина.
- Можа, это... Возьмёшь маленько?
Сережка лежал на животе, обсасывая травку. Глаза у него стали скучными, верхняя губа плаксиво топырилась. Поглядел он в ту сторону, где деревня осталась - даже колокольни не видать. Поле кругом да столбы телеграфные. Если навалится сейчас Мишка-людоед – драть будет нещадно, и ввек ни до кого не докричишься.
Но жалко стало товарища Мишке.
Вспомнил уговор - друг друга только по согласию, стал остывать.
Сережка молчал. Посмотрел еще раз в ту сторону, где деревня осталась, вздохнул.
- Ты что вздыхаешь?
- Это я нарошно.
- Испугался? – криво улыбнулся Мишка.
- Ну, испугался! Чего мне бояться?
Оглянулся Сережка во все стороны, а Мишка рассказами
страшными мучает:
- Дойдешь до Ефимова оврага - там петухи отмороженные по ночам сидят. Недавно лошадь отъебали у мужика и самого чуть-чуть до смерти не заебли.
Поднялся Сережка, сел - ноги калачиком - со страхом поглядел на товарища.
- Ты сколько дней можешь не ебавшись протерпеть? - спросил
Мишка.
- А ты?
- Три дня могу.
Сережка вздохнул.
- Я больше двух не вытерплю.
- А сколько без дрочки проживешь?
- День.
- Мало. Я день проживу да еще полдня.
Вдруг Сережка сказал неожиданно:
- Я тоже проживу день да еще маленько.
Направо - невиданные вещи, налево - невиданные вещи. Смотрит Мишка на лежащего Сережку, вспомнил уговор. Чего делать? Придется дрочить.
- Ах, нечистая сила! Я думал - настоящий ты друг, а ты!..
Серёжка рад до смерти, смеётся.
Мишке это не понравилось.
- Чего регочешь, паскуда?
- Потерял ты своё счастье, то есть – мою любовь, да? Хахаха...
- Заткнись. Значит так: держаться будем друг за дружку, расспросим хорошенько дорогу, которая на зону, зря больше не сядем. Никуда не ходи, на этом месте будь.
Нельзя перечить: Мишка - вожак.
Прижался Сережка около будки и глаза закрыл, думает: «Эх, дурак! Зачем поехал?»
Забудет Мишка про него, сядет один и уедет на этап, а он и дороги не знает, как домой дойти.
Если бы и знал - нельзя: дойдешь до оврага - там петухи. Мужиков больших убивают, мальчишку маленького ничего не стоит: сразу - смерть.
Лезет вечер на станцию, одевает деревья черным платком. Надо заторчать. Пакет, клей, вдох.
Выдох.
Вдох.
Шары на столбах загорелись, в будке за стеной кто-то
постукивает:
- Дррр! Дррр!
Вдох.
Опять за стеной кто-то постукивает:
- Дррр! Дррр!
Выдох – вдох. Приход: мимо будки летит чудовище с огненными глазами: пыхтит, гремит фукает. Сверху искры летят.
Темнота.
***
Мишка сразу два дела сделал: дорогу на зону узнал и «корочку» спиздил у товарища красноармейца. Обо всем приходится самому думать - Сережка неопытный. Надо будет покормить его маленько, чтобы не обессилел.
Клей. Пакет.
Упала Мишкина голова на колени, тело кверху поплыло. Плывет, как на крыльях, все выше и выше поднимается.
Мать снизу кричит:
- Упадешь, Миша, куда забрался?
А Яшка брат забивает во дворе обессилевших от голода соседских детей прикладом деревянного ружья. Стукнет раз - мёртвая тушка. Еще стукнет раз - еще тушка. Штук десять настукал. Повесил на веревочку и давай этими тушками Мишку по голове бить.
Рассердился Мишка, хотел было Яшку завалить, а перед ним - солдат с ружьем:
- Пшёл отсюда, нарк, шпана, бля...
- Все умрем! Ноги пухнуть начали у меня, – ответил Мишка солдату, и резво уполз под вагон.
Открыл Мишка глаза невидящие, опять закрыл.
А Серёжка подошёл и сел рядом, стал развязывать Мишкин мешок, надеясь обнаружить там какую-нибудь дурь.
Подошел тяжелый сон, начал Сережкину голову нагибать, Сережкино тело укачивать.
- Спи!
Долго боролся Сережка с тяжелым сном. Глаза открывал,
головой встряхивал, руками судорожно ощупывал шуршащий пакет мешке.
- Дунуть больно хочется...
- Спи! Завтра дунешь.
Положил тяжелый сон Сережкину голову между Мишкиных ног, во
рту стало тепло и покойно. Ласковый голос сказал:
- Не надо воровать, лучше соси маленько...
***
Заревела темнота предутренняя сотнями голосов. Тяжело дышат мужики, отдуваются. Руки дрожат, ноги дрожат, глаза от натуги выворачиваются. Свальный грех царит на проклятой станции петушиной. Храпят, задыхаются.
- Не посмеешь!
- Товарищ, товарищ, эта петушатина - моя!
- К черту!
- Какое полное право?
- Соси!
- Ива-а-ан! Ах, Иваа-а-ан!
Валит Мишка Сережку перепуганного, под колёса вагонные, срывает с него штаны. Серёжка дико кричит, вырываясь, и - рраз! – тут же получает по зубам.
- Мишка!
- Молчи, забью до смерти!
Верхом садится на сережкины буфера, раздвинул. Значит, можно туда. А Сережка говорил - не влезет.
- Давай подмахивай, петух!
- Я не могу, я не могу, - причитал Серёжка.
Здорово рассердился Мишка, даже зубы стиснул.
- Ну держись, тварюга!
- А-а-а-а! Раздавишь меня!
- Вот так! Вот так, паскуда!
Задрожал Сережка - ни живой, ни мертвый.
- Батюшки!
Мишка шепчет ему, схватив за волосы:
- Молчи, молчи, сука, убью! Не кашляй!
- Очко горит!
- Брось скулить, падла!
- Мишенька, миленький, не надо, пожалуйста!
Тут Мишка совсем рассердился. Плюнул между булок Серёжке, растёр:
- Давай, пидарас! Поддай...
- Слезай, гад, убьёшь ведь!
Ничего не поделаешь. Или слезай, или говорить начинай. Мишка вступил в переговоры:
- Слышь, сволочь - кто ты и кто я?
- Лопатинский я, Бузулуцкой зоны, - отвечает Сережка - ни живой, ни мертвый.
Обнюхал Мишка руки себе, плюнул.
- Ты что – в штаны навалил тут, бесова морда?
- Ага, - выпачкался! – радостно заметил Серёжка.
- Ну ты и тварь!
Перевернулся Мишка на живот, спустил штаны:
- Лезь в меня!
- Да ну нахуй?!! – опешил Серёжка.
- Лезь, не говори со мной.
Нельзя перечить: Мишка - вожак.
Залез Сережка - не знает где что. Дотронулся до
мишкиного очка - горячо.
- Мишка, тут просто печка!
- Молчи! Молчи, противный!
Вдруг очко как свиснет, как дернет, а понеслось: - ф-фу! ф-фу ф-фу! - у Сережки и волосы поднялись.
- Батюшки!
Серёжка сначала тихонько прыгал, потом все шибче да шибче. Ревет кто-то над самой мишкиной головой, гремит, дергает. А Серёжка так и дышит в затылок, За волосы Мишке голову треплет.
Эх, если разойдётся Серёжка - вдребезги убьет, ни одного живого места не останется.
Поглядел Мишка маленько вперед, в ужасе отшатнулся: прыгает на нём чудовище с огненными глазами, сейчас всё очко расшибет!
А чудовище так вдруг и заревело:
- А-а-а-а-арррррррр!
И все-таки не расшибло.
***
Утром легче стало.
Не хотелось Мишке конфузиться из-за товарища, а глаза у Сережки испуганно выворотились, лицо побелело.
Вылезли из-под вагона Мишка с Сережкой. Мишка маленько прихрамывал на левую ногу, а Сережка совсем разучился ходить по земле. Голова кружилась, ноги спотыкались, и опять, как на машине, плавали вагоны в глазах, перевертывалось небо.
Лег Мишка на спину, долго смотрел на голубое кудрявое облако, плывущее по чужому далекому небу. В кишках начало булавками покалывать, во рту появилась слизь, вяжущая губы. Украдкой взглянул на Сережкину ширинку, где лежал соблазнительный болт. Почесал в голове. Кому не надо - счастье. Он вот хлопочет, бегает, корочки крысит, а реальный болт достался другому. Ударил Мишка кулаком по кирпичу, сказал:
- Ладно, держи торчком свой болт, а мне и не надо...
Губы у Сережки оттопырились, глаза заморгали.
Подпотел болт в кулаке, словно прирос к шершавой
ладони.
Мишка взглянул исподлобья.
Губы у Сережки вздрагивали, глаза от обиды темнели. Слабо разжимался кулак на минуточку и снова сжимался еще крепче. Поглядел на свой болт в кулаке, вытер о колено. Жалко! И не давать нельзя.
Мужики в расстегнутых штанах, наклонив головы над вывороченными ширинками, часто плевали на грязные окровавленные ногти.
Укрыться было негде.
Сережка заплакал:
- В кишках у меня мутит...
- Чего ты стонешь, Сережка?
- Холодно мне... Голова горит... Порвал ты меня.
Вот не было горя!
Лежал Сережка на солнышке за вокзальной будкой, тупо
облизывал губы воспаленным языком. Лицо осунулось у него, нос
заострился.
Стиснул Мишка голову обеими руками, окаменел:
- Умирай наш брат: - никому не жалко.
- Куда едешь, мальчик? – сладким голосом спросил Мишку пожилой мужчина в роговых очках, в плаще и с портфелем. Так и обдал Мишку ласковый голос, словно из кувшина теплой водой.
- Да петушок захворал маленько, - ответил Мишка.
- Чем он захворал?
- Понос с ним от плохой воды, и вроде лихорадки.
- Покажи мне его!
Пришли за будку, где Сережка валялся. Мишка сказал:
- Вот, гляди!
Поглядел человек Сережкино очко, говорит:
- Не лихорадка с ним – разрыв кишечника, хаха! Наверно, не выдержал он у
тебя, да?
- Было дело... Так куда же его теперь?
Подумал мужчина, сказал:
- На органы. Хочешь бабок срубить?
Не тому Мишка рад, что Сережку на части разнимут. Нет, и этому рад. А еще больше вот чему рад: есть на свете хорошие люди, только сразу не нападешь. Мишка чуть не заплакал от радости:
- Благодарим покорно, дяденька!
Носилки с Сережкой поставили на крыльцо. Крикнула ворона в деревьях.
- Не к добру орет. Кабы не случилось чего.
Опамятовался Сережка, заплакал.
- Куда меня хотят?
- Больница здесь, не бойся.
- А ты где?
- Здесь, с тобой.
А когда отворились больничные двери, и вошел в них Сережка на веки вечные, Мишка почувствовал нестерпимую боль и горькое свое одиночество. Вышел из больницы, а Серёжкин болт на крыльце валяется.
- Как так? – удивился Мишка.
Сразу раскололась Мишкина голова на две половинки.
Так и прострелило Мишку в руки - ноги. Или земля вертится колесом, или люди прыгают друг через друга.
Клей.
Не земля вертится и не люди прыгают: в глазах у Мишки помутилось, голова Мишкина вертится во все стороны. Стоит он в страшном кругу, и язык не может слова выговорить. Хочет сказать, а язык не выговаривает. Упала слеза на Мишкину щеку, - кто увидит слезу в такой суматохе?
Напружинивал Мишка крепкую мужицкую спину – ведь сразу по трое наваливались. Выворачивались глаза от натуги, вздрагивали, мотались короткие ноги в широких лаптях.
- Ты, мальчишка, не больно расслабляйся: здесь - не дома, - смеялись мужики, измываясь над детским телом.
И вошла тут в Мишкино сердце такая тоска, хоть рядом с Серёжкой на стол разделочный ложись от тоски. Но Мишке нельзя этого делать. Неужели не вытерпит? Вытерпит. Ночью нынче обязательно вытерпит.
А вот и грезится мать с серпом, и Яшка брат с серпом. Федька без серпа между трупами детскими ползает – маленький ещё...
Обязательно надо терпеть.
Пот выступил на лбу, под рубашкой мокро; и сердце закаменело - не бьется.
Подогнулись ноги, размякли.
Легло большое, сипящее, воняющее тухлым луком, мужицкое тело на маленького Мишку, придавило, притиснуло. Упал лицом он между шпалами, вывернул лапти с разбитыми пятками и забился ягненком под острым ножем.
Ты, солнышко, не свети - этим не обрадуешь.
И ты, колокол, напрасно на церкви звонишь...
***
В больнице Мишку неласково встретили.
- Чего надо?
- Да за деньгами я. И за мясцом. Серёжку-то небось выпотрошили, звери?
- Тухлый он был, денег не получишь.
- Как тухлый?
- Иди, иди. Не знаешь, как протухают? Зарыли его.
Вот тебе и Сережка!
Какой несчастливый день! Посидел Мишка на больничном
крылечке, под дерево лег.
А вон и ребёнок идёт, шатается. Все-таки есть и дети пока. Яшку бы с серпом на него...
Встала над Мишкой сухая голодная смерть, дышит в лицо ржаным соленым хлебом.
Смерть.
А все-таки есть хорошие люди.
Стояла над Мишкой сухая голодная смерть, пересчитывала последние часы и минуты Мишкиной жизни. Уже по губам провела холодными пальцами на спину положила: гляди в последний раз на чужое далекое небо - наглядывайся. Бегай мыслями в отчаянии, отрывай от сердца думы мужицкие. Стучала смерть, словно сапогами тяжелыми, по Мишкиным вискам, в уши нашептывала:
- Зачем плачешь? Все равно никто не пожалеет.
***
Чиркали спички, выедая неровные пятна, лезли на глаза
короткие обезображенные туловища, с двигающимися бородами,
взвизгивали бабы.
Мишка лежал укуренный в хлам.
Потрогал Мишка ножик складной, спрятал за пазуху.
Легла темнота непроницаемая перепутала руки-ноги.
Не пускают вперед степи киргизские, тишиной и простором
держат изогнутый мишкин хвост. Весело Мишке смотреть на широкие степи киргизские, на дальний дымок из долины, на огромного верблюда, высоко поднявшего маленькую голову. И кто теперь эту гниду убьет?
На листах железных печенки жареные лежат, головы детские,
потроха человеческие, вареное мясо! Тяжело дышит разинутый рот - воздуху не хватает.
Лезут мысли нехорошие в голову, расстраивают Мишкино сердце, выжимают слезы из глаз. Схватит тоска непонятная Мишкино сердце, сожмет в кулак, ниже опустится голова разболевшаяся.
Словно овцы изморенные, падали бабы около колес вагонных, кидали ребятишек на тонкие застывшие рельсы.
Щенками брошенными валялись ребята: и голые, и завернутые в тряпки, и охрипшие, тихо пикающие, и громкоголосые, отгоняющие смерть неистовым криком.
Еще одним горем прибавилось в гуще голодных и злых, переполнивших маленькую киргизскую станцию. Еще одна капля человеческого страданья влилась, никому не нужная, никем не замеченная.
Лезет горе Мишкино из глаз опечаленных, но плакать Мишке нельзя: это он хорошо знает. Никто не услышит голос жалобный, никто не поднимет слезу упавшую.
В темной пугающей тишине, прорезанной одиноким фонарем, заунывно и горестно плакала баба с ребенком в два голоса. Один голос глухой, из наболевшего нутра, другой - отчаянными выкриками. То хлестнет, взовьется, то пиликает чуть слышно дребезжащей струной.
И сплетаются, рвутся, хрипят, обгоняют друг друга два голоса,
как два ручья. И течет по двум ручьям горе горькое, брошенное в широкую киргизскую степь, на маленькую станцию. Ни вперед, ни назад не продвинешь его.
Долго плакала баба с ребенком.
Головой около Мишкиных ног лежала теперь косматая баба кверху лицом и мертвыми незакрытыми глазами смотрела в чужое далекое небо. Тонкий посиневший нос, неподвижно разинутый рот с желтыми оскаленными зубами тревогой охватившей перепутали Мишкины мысли, больно ударило затекавшее сердце.
Навернулась огромная туча, залепила солнце, черным пологом упала над поездом. Мертвая баба попрежнему лежала вверх лицом с мертвыми незакрытыми глазами, налитыми дождевой водой. А когда огромная туча разорвалась на мелкие клочья, и клочья поползли над степью, роняя последние капли, - Мишку крепко обнял сырой, холодной вечер.
Так же крепко обнял и Мишка нового товарища по имени Трофим, стягивая полы пиджака на спине Трофима, и холодной, мглистой ночью, дыша друг другу в лицо, спасая друг друга от смерти, ехали они на вагонной крыше маленьким двуголовым комочком, слитые в одну непреклонную волю, в одно стремление - сберечь себя во что бы то ни стало.
Был короткий миг, когда в сердце у обоих родилась неиспытанная радость от согревшей дружбы. Не высказывалась она словами, ехали молча, но оба чувствовали ее в том, как хорошо, не страшно двоим...
И мертвая баба, теперь не пугающая, будто говорила им:
- Так, ребята, так!..
***
Старик, убаюканный пройденными верстами, покорно лежит сереньким комышком в высокой сухой траве под откосом. В последний раз окидывает мыслями потухающими родные поля, чувствует запах родной земли и в порыве последней любви целует степную киргизскую землю, как свою, любимую – старческими умирающими губами:
- Уроди, кормилица, на старых, на малых, на радость
крестьянскую!..
Подошло, опахнуло мужицкое и страшное горе народное, расцветает невиданной радостью: со всех сторон, со всех дорог идут - ползут трудящиеся из больших и малых сел, из больших и малых деревень. Каждый несет по зернышку, кладет свое зернышко в родную голодную землю. Цветет голодная земля колосьями хлебными, радуется измученная радостью измученных. Широко расходятся молодые весенние всходы, наряжается земля в зеленое
платье. Улыбается старик зеленому полю - замирает улыбка на вытянутых посиневших тубах.
- Кормилица, уроди!
Проходят поезда, проходят пешеходы, сброшенные с поездов, никто не видит радость человеческую на мертвых губах старика, упавшего в дальнем пути.
- Слава тебе, безымянная!
Дурь.
Клей.
И увидел тогда Мишка небо черное, украшенное крупными звездами, степь черную, без единого звука, понял не сразу. Посидел, будто после крепкого сна, почесал ушибленную голову, и вдруг охвативший ужас сковал ему разум и сердце: ушли, бросили его, никому он больше не нужен, и никто не выведет его из страшного места.
Волосы у Мишки поднялись вместе с кожей, мысли помутились, глаза застыли. Прямо на него двигалась огромная тень. Тряхнул он головой, тень раскололась на две половинки, и у каждой половинки выросли руки, ноги и большие киргизские головы в страшных качающихся шапках. Шли киргизы в страшных шапках, подпрыгивали, вытягивались, шуршали травой, скалили зубы,
махая руками.
Дикий крик одиноко прорезал черную ночную тишину:
- Мамынька!
Бежал Мишка недолго.
Сзади его хватили киргизские руки, в уши кричали страшные киргизские голоса:
- Смерть!
Перед глазами обезумевшими вырос огромный репей огромным великаном - бежать больше некуда. Упал Мишка на колени перед великаном и лежал в покорном молчаньи до самого утра.
Но это была не смерть.
Смерть ходила по вагонам, по вагонным крышам, по грязным канавкам, где валялись голодные. Смерть настигла солдата с девченкой, ушедших вперед, разыскала их на маленькой станции, куда они торопились, а у Мишки в кармане лежал кусок припрятанного гашиша и тысяча рублей, оставшаяся от проданного Серёжки.
Клей.
Дурь.
Наклонилась ближе к земле Мишкина голова, легла будто в мягкую подушку, глаза закрылись. Спал он крепко, долго, видел во сне трех собак: собаки лизали ему руки, ложились на спину, вертели хвостами. Одна из них спросила человеческим голосом:
- Ты уже вернулся из Ташкента?
Поглядел он хорошенько на собаку, а это лошадь около него. Встала она на колени перед ним и тоже говорит человеческим голосом:
- Садись - довезу!
Сел Мишка верхом, поехал. Лошадь вдруг взвилась на дыбы, вскинула задние ноги, сбросила Мишку под себя, ударила копытом прямо в лоб.
Играла гармонь, плясал веселый мужик, а с путей несли раздавленную бабу, залитую кровью. Или нечаянно попала она под колеса маневрового поезда, или сама бросилась с тоски и голода - никто этого не знал, никто об этом не спрашивал. Увидел Мишка только голову с длинными распущенными волосами, висела она как у зарезанной овцы, и тяжелый страх, горькая, недетская жалость сдавила Мишкино сердце.
***
В пустой почерневшей избе, на голой кровати, под мертвыми глазами двух икон из переднего угла лежала хворая мать.
Яшку с Федькой - съели.
Наклонился Мишка к хворой матери, тихонько сказал:
- Мама, встань, приехал я.
Испугалась и обрадовалась мать, слабо пошевелила губами:
- О, господи, Мишенька!
- Мяса привез я, мама, тебе!
Вынул он из кармана засушенную детскую щёку, горсть сушенных глаз, сунул матери в холодную руку.
- Держи, мама, ешь!
- Живьём что ли ты их всех, сынок?
- Живьём, мама, живьём!
Стоял Мишка около матери, черный, большой, отъевшийся на киргизских детях, неузнаваемый, а она сухими пальцами гладила его по щеке.
- Ах, ты, мой милый!
В худую крышу сарая залетел воробей уцелевший, попрыгал на перекладине, нахохлился, задумался, поглядел прищуренными глазами па Мишку.
Задумался и Мишка, глядя на воробья. Поднял дугу почерневшую, поставил в угол, встал около мешков с сушёным мясом, твердо сказал:
- Ладно, тужить теперь нечего, буду заново заводиться...

22 мая !!!1923!!! г.
(вот так-то раньше умели люди писать прозу, бля)