tangle : Имя
21:59 09-06-2017
Глава первая.
1
Маленькая, игрушечная фигурка конника на дне ущелья через неправдоподобно короткое время, вдруг – как бывает только высоко в горах - превратилась в огромную гнедую лошадь с вцепившимся в гриву босоногим мальчишкой.
Лошадь тяжело, гулко била копытами по каменистой дороге, переходила с галопа на иноходь. Мальчишка понукал лошадь, стучал грязными пятками по круглому брюху, оставляя на блестящей потной шкуре пыльные следы. Лошадь ускоряла бег. Становилось особенно заметно, что натягивающиеся жгутами мышцы, грудная клетка, ребра, огромное вислое брюхо под складками шкуры двигаются отдельно от выбрасываемых в стороны ног, от вздрагивающей, вытянутой вперед морды, подчиняются ритму движения, но немного задерживаются, сопровождают отрывистый звук бьющих о камни копыт, запоздалым, глухим уханьем.
Я едва успел прыгнуть в сторону, скатился в придорожную канаву. Узнал в мальчишке Шамильку Темирганова, одноклассника и соседа по парте, живущего в «ауле» – на «чеченской» улице небольшого поселка со скучным названием Эдиле.
Шамилька пронесся мимо, но тут же, точно цирковой наездник, упершись коленками в лошадиную спину, стал на четвереньки, схватил лошадь за ухо, заставляя ее развернуться, потянул изо всех сил вбок.
Лошадь, осаживая, заржала, поворачиваясь, стала часто, неуклюже перебирать копытами.
Шамилька расхохотался, крикнул:
- Салам, орус! - Ловко перебросил ногу, устраиваясь боком, шутливо похлопал ладонью по лошадиному крупу, приглашая сесть рядом.
Большой, рыжеватый, с круглой головой и крупными чертами лица Шамилька, улыбаясь, смотрел, как я выбираюсь из канавы, отряхиваю от пыли брюки, как вытягивается к его ногам моя неуклюжая тень.
- Шамилька! Ну, ты!..
Я знал, что Шамиль не любит, когда его называют уменьшительным именем, сказал в отместку за испуг и испачканную одежду.
Обычно тихий, молчаливо-медлительный, Шамиль взрывался, когда его называли, как ребенка, Шамилькой, принимался запальчиво говорить, что Шамилька произносить нельзя. Что Шамиль значит - всеобъемлющий. Шамилька сокращал, говорил - «объемлющий». А это – делал паузу - «имя Аллаха!». Нельзя Аллаха называть детским именем. Повышая голос, важно заканчивал: «У Аллаха много имен. Сто десять. Из всех имен… Шамиль – главное имя!»
И теперь Шамилька покраснел, свел рыжие брови на переносице:
- Гришок… - Покачал головой. – Э-э!
Лошадь, чувствуя, что хозяин чем-то недоволен, потянулась мордой ко мне, выдохнула в лицо влажным горячим воздухом, стала нетерпеливо топтаться, неожиданно хлестнула хвостом по ляжке и спине, достала концом хвоста босые ноги Шамильки.
Мальчишка вскрикнул, выругался по-чеченски:
- Боллар сардам! - Размахнувшись, ударил кулаком по брюху лошади звонким барабанным ударом. – Добавил по-русски. – Дурная кобыла!
2
В первое воскресенье сентября, поздним утром, когда еще по-летнему жаркое, ослепительное солнце, зацепившись за снежную верхушку Джугутурру-Чата, блестело тягучим медовым блеском, ярко, причудливо освещало крутой склон горы: желто-зеленый неправильный прямоугольник соснового леса, изумрудную полоску водопада, срывающегося с сизого ледникового выступа, радужное овальное пятно водной пыли с небольшим озерцом под ним; отсвечивало от металлических крыш поселковых домов, отбрасывая жестяные блики на крыльцо, забор, дорогу, Шамилька выстрелом из охотничьего ружья убил соседского мальчика – сверстника из параллельного класса Мурадина Эльмурзаева.
Известие о несчастье быстро разнеслось по поселку. В ожидании «скорой помощи» и наряда милиции соседи, знакомые, прохожие, толпились у забора, ворот, открытой калитки. Кто-то забрался на скамейку у старой акации, кто-то прошел во двор, к стене дома.
Мурад, брошенный выстрелом на ступеньки крыльца, лежал ничком в луже крови, раскинув в стороны руки. Его голова была неестественно вывернута. Глаза - широко открыты, неподвижны и тусклы.
Сестра Мурада – высокая, сутулая Аминат, плача, рассказывала, как брат вынес из дома двуствольное отцовское ружье, как, хвастая, показывал Шамильке. Шамиль долго упрашивал Мурада, чтобы тот разрешил хотя бы подержать оружие в руках. А когда Мурад согласился, Шамилька осторожно взял ружье в руки, бережно погладил приклад, быстрым, резким движением вскинул ружье к плечу.
Сначала Шамилька направил ружье на спящую у будки собаку, изобразил выстрел и отдачу приклада, крикнул: «таддах!». Потом навел ружье на старенькую «Ниву» без переднего колеса, ткнувшуюся углом бампера в стог сена, теперь изобразил двойной выстрел: «таддах-таддах!» и дернул плечом. Медленно повернулся к Мурадину, нажал на спусковые крючки, выстрелил ему в голову.
Отец убитого мальчика договариваться с родственниками Шамиля на танглех - о цене крови - наотрез отказался и объявил им кровную месть.
Несколько дней в поселке обсуждали случившееся, объясняли отказ договариваться и объявление кровной мести - виной старшего Эльмурзаева, который забыл разрядить ружье после охоты. Кто-то оправдывал его, кто-то осуждал.
Я прислушивался к разговорам взрослых и не понимал их – разве человек, который знает, что виноват, может требовать наказания еще для кого-то, кроме себя самого?
Только через много лет, оказавшись на войне, я узнал (чего человеку, наверное, знать не нужно) - вины бывает так много, и вина бывает такой сильной, что не переложи хотя бы часть ее еще на кого-нибудь, жизнь станет невыносимой.
3
Шамильку в тот же день увезли к родственникам, на окраину поселка. Он еще три дня ходил в школу, потом перестал. А еще через день Шамиль с дорожной сумкой через плечо, со школьным портфелем в руках появился в нашем дворе. С ним шел двоюродный дядька Аубекир – крепкий, толстоватый мужичонка, который говорил, одевался, вел себя, как старик из далекого горного селения.
Аубекир всегда был в черкеске, папахе, войлочных, обшитых кожей сапогах, с кинжалом на животе. Холщевые штаны Аубекир заправлял в невысокие голенища, смотрел неприветливо, мрачно. Никогда не брил бороды и усов, а в руках, перебирая, держал янтарные четки. Он по нескольку раз переспрашивал собеседника, слушая, важно – как это делают старейшины - качал головой. И все – для того, чтобы к всеобщему удивлению вдруг молодо, легко закружиться в танце на сельском празднике, или, останавливая ссору, железной хваткой задержать разъяренных мужчин, с неожиданной, невозможной для старика силой развести их в стороны.
Отец (он только что приехал на обед) умывался посреди двора. Наклонившись, широко расставив ноги, голый по пояс, с подоткнутым под ремень полотенцем–фартуком, отец шумно вдыхал воздух, плескал пригоршнями холодную воду на мускулистые грудь и плечи, так же шумно, с присвистом выдыхал.
Я лил тонкой струйкой воду на подставленные ладони, с трудом удерживал на весу почти полное ведро. Отец тер шею, лицо, отфыркивался:
- На спину! Давай! - А когда вода, растекаясь по спине, попадала под оттопыренный ремень, на крестец и ложбинку между ягодицами, отец замирающим фальцетом поправлял.
-Выше лей! Выше!
Я, слушаясь, поднимал ведро с водой выше, изгибался дугой, отстранялся от разлетающихся в стороны брызг. Но отец все равно недовольно кричал:
- Куда льешь?! Я тебе говорю – выше лей!
Увидев Аубекира, отец выдернул полотенце из-под ремня. Наскоро вытерся, бросил полотенце на мое плечо, приказал:
- Скажи матери… У нас гости, - пошел навстречу Аубекиру и Шамильке, пожимая протянутые для приветствия руки и показывая дорогу, повел их к дому.
Вечером, отвечая на плачущее материнское – «Яша-а!..», отец оправдывался:
- Мальчишка поживет пока. – Прятал глаза. - Аубекиру я не мог отказать. Ты же знаешь. Потом… Аубекир сказал. Эльмурзаевы из Магадана бандита вызвали. Для мести. Какого-то Рамазана. – Усмехался. - А если один чечен другого бандитом называет…
Мать перебивала, спрашивала:
- А если «твой» бандит к нам домой придет?
Отец возражал:
- Бандит - не мой. - Щурился. - Аубекир просил. На день. Может, на два. – Пытался вновь шутить, - Аубекир пообещал: «У русака Яшки искать не станут».
4
На Шамиля, казалось, никак не повлияло происшедшее с ним, он был также молчалив и медлителен. Школьные задания выполнять не стал, заявив, что пропустил много занятий. От моего предложения объяснить пропущенные уроки отказался. Собирался позже – он говорил: «как все кончится» - ходить к учителю на дополнительные занятия.
Почти все время Шамилька проводил на улице, за домом, на обломке скалы, откуда было видно ущелье, поросшее орешником и жимолостью, с быстрым, бурным ручьем на дне, с висящим на мокрых стальных тросах мостиком, с далекой шоссейной дорогой, серпантином врезанной в гору.
Шамилька задумчиво смотрел на ущелье, ручей, на коровье стадо, бредущее по обочине, на пастуха с велосипедом, на редкие, кажущиеся игрушечными машины, на огни автомобильных фар.
Огни загорались, возникая как будто из ничего, из фиолетово-зеленой дымки, замысловатыми зигзагами перемещались, растворялись в такой же фиолетовой дали. Были подтверждением другой – загадочной, пугающей и одновременно манящей жизни.
5
Вместо двух дней, Шамилька прожил у нас неделю.
В субботу, возвращаясь из школы после утренних занятий, я увидел возле ворот шамилькиного дома чужие машины: волгу с блестящим никелированным оленем на капоте и новые красные жигули. Ворота и калитка были распахнуты настежь.
Проходя мимо, я осторожно заглянул во двор. Входная домашняя дверь также была открыта. Из дома слышались грубые мужские голоса, то и дело срывающиеся на крик, и женский плач. Натянув лямки ранца, я ускорил шаг. А, представив, что приехавшие на машинах люди побывали у нас, и вовсе побежал.
Мать я увидел с улицы. Она спокойно - значит, плохого не случилось - стояла на ступеньках крыльца. В домашней одежде: сером платке, завязанном на затылке, отцовском пиджаке, наброшенном поверх платья, испачканного мукой, в высоких резиновых сапогах. Мать прижимала к животу, поддерживая рукой, сито с розовыми помидорами и зелеными перцами. В другой руке она держала за листья огромную с длинным голым хвостом морковь, услышав стук калитки, оглянулась.
Я радостно крикнул:
- Мама! – подбежал к крыльцу, не удержался, расплакался. - Я… Я… Что они… У нас… Отец…
Мать не удивилась ни моим слезам, ни испугу, ни сбивчивому рассказу, подтолкнув в спину, закрыла входную дверь, быстро прошла на кухню, стала выкладывать на стол помидоры, морковь, перцы, оборвала мое нытье:
- Убери из своей комнаты раскладушку. На которой Шамиль спит. – Прикрикнула. – И быстро! – Повернулась к Шамильке, выглянувшему из комнаты, позвала. – Иди сюда. – Схватила за руку, потащила в коридор к ящику – огромному, перекрывающему наполовину проход. В ящик отец складывал шкуры животных: овец, коров, зайцев, белок, крыс, диких свиней (однажды даже медведя). Шкуры отец покупал в чеченских аулах и русских станицах и хуторах у чабанов и охотников. Потом, засолив их и высушив, отвозил в районный заготовительный пункт, где перепродавал по другой – более высокой - цене.
Сняв крышку с ящика и вытащив из него собранную в ведро, оставшуюся с лета соль, мать бросила на дно мешковину, распорядилась, дернув за рукав Шамильку:
- Забирайся. – Сунула в ящик сумку, портфель, приказала. – Ложись! Боком! – пристроила на мальчика и его вещи лист фанеры, застелила клеенкой, посыпала сверху солью из ведра, крикнула мне. – Принеси сало из холодильника. В поддоне лежит. Я приготовила… Там увидишь.
Куски сала мать разложила так, чтобы казалось – сала много, что ящик заполнен до краев. Высыпала остатки соли, ребром ладони разровняла ее. Накрыла марлей, сложенной в четыре слоя. Отослала меня в дом:
- Иди теперь в комнату. Уроки делать. И учебники с полки сними! – Нагнувшись, повернула от стены углом скамейку, взобралась на нее, потянулась к лампочке, обернув фартуком, выкрутила ее, легко прыгнула на пол, откинула щеколду с входной двери.
6
Рамазан вошел стремительно, без стука, без какой-либо попытки дать знать о себе, показывая тем самым высшую степень неуважения к хозяевам.
Лицо с большим носом и черными вислыми усами было искажено злобой. Глаза сверкали из-под густых бровей - страшно, презрительно.
Я ждал появления Рамазана, но все равно испугался. Тетрадный лист, на котором была насыпана карандашная стружка с мелкими крупинками грифеля, дрогнул в руке. Стружка посыпалась на белую школьную рубашку, на школьные брюки, на старенькие босоножки, которые я носил по дому вместо тапок.
- Отец где? Позови! – Рамазан вылетел на середину комнаты, осматриваясь, крутнулся, глядя куда-то поверх моей головы, цыкнул на замешкавшегося в дверях высокого долговязого парня в спортивном костюме: – Аслан, даха! – Заходи!
В модной, из тонкой шерсти кепке, сдвинутой на затылок, в легком демисезонном полупальто, надетом на рубашку, в тщательно отглаженных брюках и лаковых башмаках, Рамазан был похож на колхозного бухгалтера.
Увидев у меня в руках тетрадный лист, Рамазан, изображая удивление, поднял вверх брови, спросил:
- Ты уроки делаешь? – Не дожидаясь ответа, шагнул ко мне, обдав волной непривычного, сладкого, одеколонного запаха. – С нажимом переспросил. - Ты уроки с одноклассником делаешь? С мальчиком? С Шамилем Темиргановым?
Растерявшись, я сделал невольное движение в сторону своей комнаты, но увидев появившуюся в дверном проеме мать, замер.
Мать с нарочитым удивлением оглядела гостей, обращаясь к Рамазану, строго, требовательно заговорила:
- У тебя что?.. Принято в дом без спроса заходить? - Мать успела переодеться: пиджак, грязный фартук сняла, платье поменяла на бирюзовую блузку и серую облегающую юбку, надела туфли на тонком каблуке, сделалась высокой, худой, сердито-красивой. - И почему ты шапку в доме не снимаешь? – Она вытирала только что вымытые руки кухонным полотенцем, ткнула им в Рамазана. - Вообще-то… Ты перед Образом стоишь! На тебя Богородица смотрит.
И Рамазан, и Аслан одновременно повернули головы к висящей в углу комнаты иконе с лампадкой.
Когда была жива бабушка, она часто молилась и зажигала лампаду. Отец посмеивался над ней. Говорил: «Все просите, Лидия Ивановна? Наверное, у мамы Иисуса для вас особый дефицит припасен!». После смерти бабушки мать икону оставила, но огонь в лампадке не зажигала и молилась, если была уверена, что отец ее не увидит. Подолгу стояла перед иконой на коленях. Половину слов из молитвы я не понимал: «иежеси на небеси», «прибежище мое», «приидет царствие», «услышь молитву мою», «сила, и слава», «услышь по правде Твоей», «ныне и присно», «и во веки веков», «аминь», крестилась, кланялась.
Рамазан смутился, но тут же, усмехнувшись, ответил:
- Это твой Бог не разрешает быть в шапке! – Сделал движение рукой, словно отмахивался. – Мне мой Бог разрешает. – Повернулся спиной к иконе, передернул плечами. – Мужчина где? Позови.
- Нет мужчины. На работе. В конторе.
Рамазан вопросительно посмотрел на молодого человека. Тот согласно закивал головой, подтвердил:
- В потребкооперации работает. Товароведом.
Рамазан решительно повернулся к матери.
- Тогда ты говори. Где мальчик? Мне сказали - ты спрятала!
- Какой мальчик? У меня один мальчик.
Мать схватила меня за плечо, притянула к себе, прижалась. Я почувствовал, что она дрожит.
- Такой мальчик! Шамиль Темирманов! – Спутник Рамазана не сдержал улыбки, услышав оговорку. Рамазан свирепо глянул на Аслана, поправился. – Темирганов. – Продолжал. - С ним твой сын учится в одном классе. И его ты прячешь!
- Я никого не прячу! Здесь нет никакого Шамиля!
Мать еще крепче прижала меня к себе, до боли стиснула плечо.
Рамазан хыкнул, упер кулаки в бока.
- Хе!.. А что? Твой Бог разрешает говорить неправду? – Повернулся к Аслану, приглашая того в свидетели. – Что у них за Бог? Шапку в доме носить не разрешает. А неправду говорить разрешает.
Мать глянула на Рамазана тяжелым взглядом.
- Это, кто тебе неправду сказал? Ищи!
- Да-а! – Рамазан набычился, – И спрашивать не стану! - Кивнув Аслану, решительно направился к моей комнате.
Рамазан быстро осмотрел дом: заглянул в платяной шкаф, посмотрел под кроватями, постоял в кладовке, заставил Аслана слазить в подвал, наконец, бросил наблюдающей за ним матери:
- Пойдем. Сарай покажешь.
Но в коридоре Рамазан остановился, ударил носком ботинка по ящику для шкур, повернулся к матери:
- А это что? – Отбросил крышку, сдернул марлю. – Шайтан! - Охнув, отпрянул, сделал шаг назад, толкнул остановившегося за спиной, пытавшегося заглянуть в ящик Аслана.
- Мы здесь сало держим. На холоде.
Мать, сжав бескровные губы, следила за Рамазаном.
- Орус хакха. – Русские свиньи. – Рамазан сплюнул, осторожно заглянул в ящик, вновь отшатнулся. - А света почему нет? - Глянул на электрический патрон, зачем-то щелкнул выключателем.
- Чтобы сало не испортилось. Сало света не любит. Прогоркает.
- Солнечного света бояться надо! А не электрического. Бараны! - Рамазан швырнул тряпку в ящик, выскочил на улицу.
7
Вечером приехал Аубекир. Он приехал на грузовом мотороллере, кузов которого - с невысокими деревянными бортами - был заполнен огромными прессованными брикетами сена. Сена было много. Перевязанное веревками, оно раскачивало кузов. Казалось, что мотороллер вместе с водителем вот-вот завалится на бок.
Аубекир подогнал мотороллер близко к входной двери, поздоровался с вышедшей на порог матерью:
- Я за Шамилем приехал, - стал развязывать веревки, вынимать из кузова брикеты, бросал их на землю, рядом с крыльцом.
Мать усмехнулась, ответила:
- Опоздал! Твой бандит уже приходил.
Аубекир обернулся:
- Знаю. Ничего не нашел. Но вдруг вернется? – Помолчал. – Думаю. Он с милицией договорился. Пост на въезде в поселок дежурить стал. Потом, знаешь… - Аубекир деловито осмотрел образовавшуюся нишу, повернулся к матери. – Я тебе так скажу. Среди нас тоже плохие люди есть. – Вытащил спрятанное за сиденьем старое пальто, стал застилать им дно кузова, добавил. - Кто-то к тебе этого бандита прислал? – Развел в стороны руки. - Опять пришлет. – Вздохнул. – Зови Шамиля.
Следивший за происходящим из-за двери Шамилька, услышав свое имя, сейчас же
подскочил к мотороллеру, здороваясь, прижался щекой к черкеске Аубекира, одним прыжком оказался в кузове, стал устраиваться в углублении.
- А вещи? – Мать повернулась ко мне. – Принеси.
Но Шамилька так же легко выпрыгнул из кузова:
- Я сам! Я сам! – Побежал в дом.
Через минуту Шамилька, положив под голову сумку, пристроив рядом портфель, облегченно-радостно укрылся пиджачком, громко, чтобы его слышали и взрослые, обращаясь ко мне, сказал:
- Ты мне теперь, как брат. Когда вернусь. Опять с тобой за одной партой сидеть буду!
Аубекир буркнул:
- Будешь. Будешь. – Стал закладывать нишу, перевязывать сено веревкой.
Когда мотороллер затарахтел и, раскачиваясь, поехал со двора, а потом по улице, мать, насупившись, долго смотрела вслед, не сдержавшись, передразнивая Аубекира, проговорила:
- Среди нас тоже плохие люди есть. Тьфу!
В школу Шамиль больше не вернулся: ни через месяц, ни через полгода, ни через год.
Глава вторая.
1
Человеческая память бывает вычурно-прихотливой. Услужливо подсказывая ответы на простые повторяющиеся вопросы: «какое сегодня число?», «какой день недели?», «закрыта ли дверь?», «выключен свет?», «где оставлены ключи от машины?», вдруг предложит картины, события, переживания, краски и запахи, которые, казалось, навсегда ушли со своим временем. Настойчиво возвращается к ним, словно доказывает, что незаконченного прошлого не бывает.
Сегодня опять приснилась мать: молодая, счастливая, в бирюзовой блузке и серой облегающей юбке, в туфлях на высоком тонком каблуке, высокая, худая, красивая.
Утром начальник госпиталя вызвал к себе, сунул в руки листок бумаги с приказом:
- Съездишь в Цхинвали.
- Какие Цхинвали, товарищ полковник?
- Цхинвальные Цхинвали.
Начальник, нагнувшись, поворачиваясь влево-вправо, что-то искал под столом. Кресло, повторяя его движения, визгливо скрипело пружиной.
- Вы же знаете... У меня завтра операционный день. А в ноябре защита кандидатской. Я еще доклад не начинал писать. Вы, между прочим, один из руководителей диссертации. И потом… У меня – жена. Молодая…
- И у меня – жена. – Начальник выбрался из-под стола, - Правда, не такая молодая. - показал ручку с миниатюрными песочными часами в прозрачном пластиковом корпусе. – Подарок. Думал, потерял. – Бросил ручку на стол. - Ничего! Проветришься. Осетинской водки попьешь. Барашку поешь. - Начальник тронул толстыми пальцами золотую дужку очков, хохотнул. - Медсестру трахнешь. – Помолчал, посмотрел поверх очков. – И главное. У тебя – два свободных дня. На сборы. И… - Поднял указательный палец кверху. – На доклад.
2
Рассматривая галогеновый светильник, которым жена в ванной комнате заменила -
- «захотела сделать тебе сюрприз» - старый, привычный с круглой лампочкой и мягким желтым светом, я щелкал пластмассовой кнопкой выключателя, зажигая и гася яркий синтетический свет, растерянно смотрел на отражение в зеркале.
Утром - это было открытое мужское лицо, с крупными чертами, с твердым взглядом, с воинственным шрамом на щеке. Теперь новая лампа высвечивала усталого, мрачного человека с серым лицом, с короткой седой стрижкой и выцветшими глазами, с грязной щетиной на подбородке, с грубым уродливым рубцом во всю щеку.
- Как из гроба!
Я торопливо нажимал на кнопку, выключая светильник, замирал, ожидая чего-то. Что в наступившей темноте расправятся складки у рта, появится блеск в серых глазах, а прошедшие годы: смерть матери, смерть отца, учеба, служба, война, госпиталь, бесконечные операции, послезавтрашняя командировка в Цхинвали исчезнут, растворятся в вечернем сумраке?
В ванную заглянула жена, с любопытством наблюдавшая, как из-за неплотно прикрытой двери появляется и исчезает полоска света, тягуче позвала:
- Григорий! – Отразилась в беспощадном белом свете подчеркнутой, кукольной красотой, спросила. – У тебя все в порядке? – Не дождавшись ответа, продолжила. – Тебе звонила сестра. Сказала, что не поедет с тобой в Эди… в Эдиль… – Запуталась, подняла брови. – Ты что, собрался в Чечню? Ты мне не говорил. – Помолчала, театрально закончила. – Твоя сестра, кажется, обиделась. Заплакала. Бросила трубку.
- Заплакала. - Я повторил за женой, повернулся, угрюмо проговорил. - Старую лампочку надо вернуть!
3
Август в Эдиле выдался скудным, унылым. Вокруг все серо, мрачно. Серо низкое небо, укрытое плотными облаками, мокрые скалы, деревья, спускающаяся к реке проселочная дорога. Воздух сырой, неподвижный, точно вата вбирает движения и звуки: гул машин, визг бензиновой пилы вдалеке, скрип деревянной телеги, хлопанье крыльев и гомон испугавшегося гусака, пытающегося взлететь и поднять за собой дюжину тяжелых грязно-белых гусынь.
Небольшое русское кладбище оказалось разоренным. По нему проехал тяжелый трактор или танк. Каменные и железные гробницы и кресты были раздавлены, деревья поломаны, кусты кипариса и можжевельника вмяты в землю.
Но могилы отца и матери: оградка, железные гробницы, стол, скамейка почти не пострадали. Лишь кресты на гробницах были погнуты, да дверца ограды сорвана с петель и брошена на землю.
Я убрал прошлогодние листья, жухлую траву, оттер ржавчину на оградке и гробницах, выпрямил кресты, покрасил стол и скамейку, долго сидел рядом, обняв колени, слушал, как где-то в глубине кладбища постукивает ветерок о надгробье металлической рамкой венка, звенит печальным звоном.
4
Печать унылости и заброшенности была не только на кладбищенских памятниках, но и на поселковых домах, дороге, мосте. За прошедшие годы все уменьшилось: крыши, окна, беседки, сарайчики.
Дом, в котором прошло мое детство, тоже уменьшился - белые кирпичные стены потемнели, цинк на крыше сделался тусклым, облез на углах. Забор из деревянного штакетника сгнил, рассыпался.
Я долго стоял у полуоткрытой калитки, не решаясь войти. Обычно калитка удерживалась деревянной вертушкой, но вертушка тоже сгнила, остался лишь гвоздь без шляпки.
Я постучал. Никто не отозвался. Тогда я, с опаской поглядывая на собачью будку, прошел по дорожке за дом, к скале.
Повсюду были следы чужой жизни: половина двора занята под загон для овец, к загону приткнулась скирда сена, за ней – куча песка, прикрытая рубероидом.
Я смотрел на уходящее вдаль ущелье, на дорогу, на извилистую реку. Отсюда, со скалы было видно, как туман поднимается по обрывистому склону Джугутурру-Чата, от реки и дороги кверху, к снежной шапке. Туман медленно полз по ущелью, клубился, заполняя его, закрывал изгибы дороги. Изредка в прорехах тумана появлялись машины, так же неожиданно исчезали, как в детстве, светили включенными фарами.
Когда я повернулся, чтобы идти назад, увидел на пороге дома высокую молодую чеченку в темных одеждах. Она молча смотрела на меня. Рядом, прислонившись к двери, стоял мальчик лет шести или семи, ел яблоко.
Я смущенно пробормотал:
- Уже ухожу.
Открывая калитку, я почувствовал удар в спину. Это мальчик с размаху бросил в меня огрызком яблока.
5
Я ждал автобус на маленькой поселковой станции, когда увидел Аубекира, бредущего через пристанционную площадь.
Теперь это был по-настоящему старый, сильно растолстевший человек. Он был тепло одет, но и пальто, и пиджак, и меховая поддевка при ходьбе расстегнулись. В руке у него были знакомые янтарные четки, только потемневшие от времени, а на голове – круглая войлочная шляпа.
Он шел, тяжело опираясь на палку-костыль, размахивал свободной рукой. Четки с мерным стуком бились о палку.
Перед посадочной платформой Аубекир остановился, не имея сил и не зная, как подняться на возвышение.
Я, помогая, подал руку, поздоровался.
- Салам аллейкум, Аубекир Рашидович. – Видя его растерянность, поспешил добавить. – Как ваше здоровье?
Старик ответил:
- Ничего. Дышать только трудно. И ходить. – С выражением человека, который не понимает, с кем говорит, но уточнить не решается, чтобы не обидеть собеседника, спросил. - А твой отец?
Я соврал.
- Как и вы. Жалуется. Что трудно дышать. И ходить.
Аубекир с тем же выражением кивнул.
- Наверное, у нас одинаковая болезнь. Старость.
Я так же, как Аубекир, кивнул головой.
- А Шамилька… Ваш племянник? Живой?
Аубекир повернулся ко мне всем телом, переспросил:
- Шамилька? – Быстро ответил. - Нет Шамильки. Убили его. – Стал пристально всматриваться. – А ты кто?
Я пожал плечами.
- Учились вместе. С Шамилькой. В одном классе. – Добавил. - Все-таки нашел его Рамазан?
- Какой Рамазан? А-а… Нет. На войне убили. В Первомайском. Он в отряде с Радуевым воевал. – Аубекир вздохнул. – Салман его высоко ценил. Когда ему сказали. Что Шамильку убили. Приказал двух русских пленных зарезать. Чтобы сразу после похорон. На могиле зеленые платки повесить - пусть все знают, что Шамилька отомщен. – Аубекир надолго замолчал, потом закончил. – Русские - срочники. Из Сибири. Из какого-то села. За них все равно денег бы не дали. Иштта тахана мах дахар.
Аубекир повернулся, пробурчал по-русски себе под нос:
- Столько сегодня стоит жизнь человеческая. - Не прощаясь, пошел дальше, так же шаркая сапогами и тяжело опираясь на палку.
6.
В Пятигорск я вернулся засветло.
Домой ехал в старом, видавшим виды трамвайном вагончике «gotha». Вагончик - в пути дребезжал, раскачивался, на поворотах пугающе кренился набок, во время частых остановок наполнялся людским говором, громкой музыкой летних кафе, шумом придорожных торговых палаток, крикливой перебранкой бабок, спешащих «до темноты» распродать курортникам семечки и сигареты.
Я сидел возле лязгающей двери, смотрел в окно, думал об Эдиле, о Шамильке, о своей жизни.
Маленькое квадратное стекло было покрыто коричневой тонировочной пленкой - потрескавшейся от времени, неправильным овалом осыпавшейся в нижнем углу. Потому проплывающий за окном михайловский склон Машука, ясеневый лес, спускающийся к рельсам, высокий берег Подкумка едва угадывались за окном. Приобретали четкость и определенность, если удавалось соединить Машук, лес, Подкумок с мелькающими в нижнем углу желто-зелеными лапами ясеневых веток, с желтыми пятнами скальных выступов, мерцанием грязно-серого водного потока, теряющегося за поворотом.
Я выстраивал по порядку сменяющие друг друга цвета, сопоставлял детали предметов и картин, соединял в целое, смотрел на получившиеся железные арки телевизионной вышки, трос канатной дороги с пассажирской кабинкой, бетонные пики-ограды моста, объездное шоссе, уходящее на Минеральные Воды.
От полудетской игры в «мозаику» я быстро устал, но продолжал следить за пестрым меняющимся калейдоскопом - упрямо, не отрываясь. Словно цветные стеклянные пластинки перебирал, обещая удивительный по красоте и проникновенности узор, Тот, кого Шамилька когда-то назвал «охватным». И кто знает и назначает цену крови и жизни «человеческой»!
Или, это Он смотрел? И, усмехаясь, подмигивал!