Амир Григ : Осетровые рыбы

20:39  03-07-2017
Когда-то очень давно это было, может быть, жизнь назад, причём не человеческую жизнь, а жизнь какого-то допотопного долгоживущего создания, ящера, кровь в котором холодна, как испарина...
Тогда Земля лучше освещалась солнцем - всюду громоздились, как противотанковые ежи, целые груды солнечных лучей, пересекавшиеся под разными углами, будто не одно солнце было на небе, а несколько солнц разного размера, и в различных частях неба, и оттого одни лучи были рассветными, другие - закатными, третьи же падали отвесно из самого зенита, и эти последние жгли немилосердно.
Это было ровно в тот год, когда море пахло нефтью столь густо и жестоко, что даже чайки улетели от него, и шумно обсиживали все городские фонтаны и пруды.
Это было в тот год, когда кипенье соков в деревьях растрескивало столетние стволы. Когда похожие на зелёные косточки побеги цикория взламывали асфальт, как пулемётные очереди. Когда заканчивалась школа, и это было вовремя - созерцать одноклассниц, которые, по обыкновению кавказских народов, весьма быстро оформились в зрелых женщин, не было никаких человеческих сил.
Именно тогда дед мой Гидон-Хаим послал меня с бутылкой отборнейшей кусаринской чачи в коптильню, что с дореволюционных времён находилась в бакинском районе Арменикенд. Надо заметить, что эта коптильня была для нас особым местом - как-то мой отец, освободившись в очередной раз из тюрьмы, был вынужден принести в милицию документ о трудоустройстве. Он это сделал, приобретя попутно трудовую книжку, где фигурировала запись "Рыбный цех имени 26 бакинских комиссаров, должность - дегустатор балыков для определения степени закопченности". Впрочем, на этом месте он практически не задержался, как и на воле, но об этом разговор отдельный.
Итак, иду я с бутылкой чачи в коптильню, иду, как по чистому золоту, потому что весь тротуар покрыт ярчайшими листьями, осыпавшимися с тополей, иду прямо на растёкшийся вдоль трамвайных путей волшебный запах томящейся над углями осетрины.
Стоящие у входов во дворы кучки армянской шпаны сверлили меня недружелюбными взорами, сплёвывая под ноги, где-то во чреве двора тихонько играл дудук, стучали нарды и отдалённо дребезжали трамвайные звонки.
У входа в коптильню рыбный духман сгустился до такой степени, что сам воздух, казалось, сделался вязким и приторным, как рыбий жир. Из открытых мне ворот повалил дымный жар, будто из геенны огненной, и, невольно зажмурившись, я вошёл в этот финикийский храм всесожжения, прижав тяжеленную бутыль с чачей к животу.
- Ала, салам, да! - поздоровался со мной сидящий на корточках усатый мужчина в кепке.
Я ответил, как положено.
- Ала, братан, тебя кого нада, а?
- Вы не Сёма? - спрашиваю я, не в силах разжать век.
- Ала нет, да! Я Фикрет Баиловский, а! Мене знать надо, э!
- Мне нужен Сёма.
- Ала, братуха, тут три Сёмы есть, тебе какой Сёма? Есть Сёма Косой, есть Сёма Мардакянский и есть Сынок Сёма. Тебе какой Сёма, ала?
Я, наконец, огляделся по сторонам. Небольшой, с бетонным полом, дворик коптильни был обнесён дореволюционными зданиями с кирпичными стенами. На одной из стен висел основательно запачканный плакат, изображавший троицу – произвольно намалёванных вьетнамца, негра и девушку–Россию в кокошнике и с русой косой, отпускающих голубя, под надписью «Миру-мир», причём кто-то углем дополнил рисунок довольно отвратительными подробностями и несколько непристойными комментариями по-азербайджански. Отовсюду валили клубы дыма и пара. Посреди двора возвышался курган серебристой кильки, которую подгребали лопатами двое одетых в телаги мужчин, похожих на пятнадцатисуточников, в кирзовых сапогах и с довольно зловещими небритыми физиономиями, по виду армяне. Ещё один товарищ, с ничего не выражавшими чёрными, как китайский лак, глазами, сидел на кортах у стены, держа на отлёте руку с дымящейся беломориной. Рядом на ящике играли в карты ещё три человека - молодой парень в кепке и с невероятным носом, улыбчивый русский дедушка в тельняшке, с полным ртом золотых зубов и изрядным золотым крестом на груди, и тот, которому, как выяснилось, предназначалась чача - Семён Рахамимович, невысокий, плотно сбитый и энергичный уроженец Варташена, наш дальний родственник, бывший в молодости чемпионом по боксу в лёгком весе, но, как он потом сам признавался, "жизень, сабака, дала такого виража, что любой бы ориентировки попутал, не только я, грешный перед Б-гом чилавек".
Узнав меня, он бросил карты рубашками вверх, встал и поманил меня к себе. Я, вежливо кивнув Фикрету Баиловскому, пошёл через двор, переступая зверски вонявшие опалесцирующие лужи, окаймлённые берегами из чешуи и рыбьих потрохов.
Мы зашли в саму святую святых коптильни. Тут, подвешенные на циклопических деревянных балках, идущих от стены к стене, на жутких заржавленных крюках, источая ароматы амбры и кабарожьей струи, словно акулы, подтянутые к рее парусника, дозревали туши осетровых рыб. Стройные тела стерлядей перемеживались широкими, как бочонки, окавалками белуги, среди них, другого, более интенсивного окраса, попадались нежные севрюги, с рядами аккуратных ромбиков, костных "жучек", по бокам, и в этой компании ничуть не теряясь, на особом положении, словно дворяне среди черни, свисали, перехваченные, для верности, несколькими витками верёвки, бревнообразные "аг былыгы", царственные каспийские осётры.
Сёма подвёл меня к человеку, восседавшему, как и положено жрецу, на особом троне - на бочке, и познакомил.
- Это Гурген Большой - сказал Сёма.
- Амирам - представился я, невольно оробев, поскольку жрец этот был не только высок, ростом, как минимум, с меня, но и непомерно толст, и здороваясь за руку с Гургеном Большим, я подумал, что пожимаю белый сочный балык.
Глаза Гургена Большого, небольшие и тускловатые, утопленные в крупном ноздреватом лице, внезапно приобрели блеск - он увидел мою бутыль.
- Ара, это надо посматрить, эли. Амирам-джан, апер, ставь сюда.
Через минуту появились чайные стаканчики "армуды", и налив в один из них немного содержимого дедовской бутыли, Гурген Большой осторожно, как старинный химик, пробующий щёлочь, обнюхал, и покрутил, приблизив к глазам, хотя мне было непонятно, что можно унюхать в этом спёртом рыбно-дымном воздухе. Сам я всё разглядывал балки, на которых были подвешены балыки. Дерево этих балок, впитывая в течение неизвестно скольких лет жирный осетровый сок, превратилось во что-то напоминающее ископаемый чёрный янтарь.
- Это то э, то, я бля буду говорю! - заключил Гурген вставая с бочки, - ара, позови ребят, посидим да.
Я хотел вежливо откланяться, но этого не вышло - меня никто не отпустил. Через недолгое время во дворе появился стол, украшенный чачей. Гурген, достав из-за ящиков изогнутую металлическую палку, напоминавшую что-то среднее между кочергой и посохом армянского патриарха, оттягивал ею копченые туши и размахивая ножом, полотно которого от множества заточек превратилось в тонкий серп, отсекал куски рыбьей плоти, делая абсолютно одинаковые, аккуратные срезы.
Семён Рахамимович поднёс ко мне один кусок.
- Смотри, дорогой, какой цвет. Это осенних листьев цвет. Такой цвет у боярышника бывает в октябре. Когда желтеет боярышник у нас в горах. Это севрюга молодая - худая ещё, жёсткая. Такие бабы бывают молодые. Но под водку ничего лучше нет такого закусона.
- А вот это видишь, да? Краснота пошла от края. Как будто кровь там застыла. А сам кусок прозрачный такой, в окно можно вставлять вместо стекла. Это калуга старая. Рыба большая, в ней мяса много, но сама рыба редкая эта. Понюхай, да. Чувствуешь, брательник? Как будто керосином отдаёт. Взяла запах у моря эта рыба. А так она пахнет чуть-чуть сапожным клеем, чуть-чуть калёным железом, чуть-чуть йодом - и только соль забирает от неё эти запахи. Говорят, что такая рыба некошерная, потому что без чешуи. П*здят. Как такая рыба может быть некошерная? Она кошерная, бля буду.
- А вот это видел, брательник?
В руках Семёна Рахамимовича появился кусок исчерченный полосами красного и оранжевого цвета.
- Это осетровый балык по-энзелийски, лучший из всех балыков. Смотри, он как тигр раскрашен - одни полосы как мандарин цветом, другие как мёд. Кто ест такое хотя бы раз в месяц, тот герой становится - женщины к нему как мухи липнуть будут. Ала, сам бы ел, да деньги надо!
Тут Семён Рахамимович закатил, как положено, глаза, и зацокал языком. Я же остался в недоумении, чем же рыбный запах может так привлечь женщин, подозрительно поглядывая на сочащийся, шёлковистый шмат осетровой плоти.

Через несколько минут мы уже сидели за столом. Помимо всевозможной рыбы, на столе были вареные яйца в горшке, стрелки солёной черемши, красная, острая лезгинская квашеная капуста, икра трёх сортов (куда же без икры). Кроме всего прочего, из ниоткуда материализовалась вторая бутыль, как потом оказалось, в ней был кировабадский коньячный спирт.
Все обитатели коптильни собрались у стола. Улыбчивый русский дедушка, встав с ящика, так и остался согнутым практически пополам, тряся головой, он подтащил ящик к столу и снова уселся на нём.
Перехватив мой взгляд, Сёма мне сказал вполголоса:
- Это дядя Вася, лучший коптильщик, лучший, э, коптильщик по всему миру. Ему мусора спину отбили ещё при Сталине, так и ходит, Б-гу молится.
Услышав о себе, дядя Вася разулыбался во все свои фиксы и сказал:
- Уголь главное взять какой. Если на самане коптить, как урюки коптят, то рыба будет вонять, что тебе настоящее дерьмо. А я берёзовый беру. А иной раз туда и можжевельника пару веток бросишь. Но не для любой рыбы, а для золотой.
- Ара, Яша, - крикнул Гурген погружённому в транс курильщику беломора. Тот, не поворачиваясь, сложил пальцы буквой "v" и ответил сиплым голосом:
- Свабода Луису Карваляну!
- Ара, не сиди, как жёржик борман, если не работаешь, так подойди и ёбни чачи с ребятами.
- Это по каковски чешешь, Гуро?
- По вашему, по блатующему!
Курильщик медленно встал и, не теряя важности, подошёл к столу и уселся рядом со мной.
- Ара, я такую рыбу в рот еб*л, что это за рыба? Эта рыбу нельзя даже коптить! - доверительно сообщил он мне. Я кивнул.
- Да э, да, такая рыба стала, что убивает человека, нет скажи?
Наконец, все собрались за столом. Налили. Семён Рахамимович встал во главу стола со стаканчиком "армуды" на ладони.
- Я хочу выпить за нашего дорогого гостя. Кто не знает, это Гидона нашего дорогого внук и Фиксы Бори сын. Он хочет учиться на доктора, чтобы спасать людей! За здоровье нашего дорогого Амирама!
Я впервые в жизни пил чачу. Жгучий, липкий огонь проник в горло, затек в нос и я на секунду ослеп и оглох и перестал дышать. Сёма протянул мне свёрнутый капустный лист, я закусил, и новое, перечное пламя вытеснило прежнее, из глаз брызнули слёзы, и я задышал.
- Ай, сагол! - сказал Фикрет Баиловский.
Через несколько минут стало легко и хорошо.
- Меня сам Курдюков брал, начальник УГРо, лично - рассказывал мне дядя Вася, - говорил своим мусорам, вот возьмите все мои волынки-автоматы, а то я блять буду, поджарю Василия, он мне надоел так, что спать ночью не могу. А я ему говорю, мол, Пётр Иванович, не возьмёшь ты меня никогда, если только я сам к тебе не выйду. А потом буцкали меня уже в Тифлисе в Орточали, почки опустить хотели...
- Молодец твой дедушка был, молодец, бля э буду. Красавчик был, красавчик настоящий. На Молоканке золотая биржа была, но ты не знаешь, это давно э было. Так твой дед с моим отцом и с одним дагестанцем парнишкой, втроём, такие там дела творили, ала, я тебе всего даже не скажу, такое проворачивали, - цокая языком, рассказывал Семён Рахамимович.
- Ара, братуха, это не рыба уже стала, это совсем уже не рыба, э. Такая рыба убивает человека. П*здой пахнет эта рыба! От нефти вся рыба чёрная!
Фикрет Баиловский, размахивая сигаретой, говорил:
- Ала, она приходит, говорит, ала, Фика, балыг один дай, да. Она такая э, ахуительная э. Буфера такие, жопа такая (тут он очертил вокруг себя в воздухе несколько умозрительных арбузов) халажка, э, халажка. Я её сразу потом ёбнул, э!
- Ударил? - ужаснулся я.
- Нет э, ты что, ёбнул, да! - тут Фикрет Баиловский изобразил руками невидимый отбойный молоток, погружаемый в породу от пояса.
Гурген Большой встал в свою очередь, все примолкли, и он сказал:
- А сейчас я хочу выпить за наш город. Разве есть ещё такой город на свете? Посмотрите вокруг себя, дорогие мои братьЯ. Посмотрите, как листья золочённые летят по улицам, послушайте, как море шумит во время шторма, как будто невидимые кларнеты звучат в нём басами, посмотрите, как пальмы качаются и как вечно дрожат на ветру оливковые деревья. Столько стран на земле есть и столько есть городов, и у меня вот дети живут в Ереване, но я никогда не буду там жить. У Сёмы и у Амирама родня в Израиле, но они там не будут жить. У дяди Васи внуки живут в России, но он не будет там жить. У нашего Якова брат в Тбилиси, но он туда не поедет. Живи вечно, наш Баку, самый лучший город на Земле, самый чистый, где живут чистые люди, светлые люди! А кто наш город не любит, кто нашу родину презирает, того я маму еб*л.
- Мамину маму! Маминой бабушки гроб еб*л!
- Ала, в рот еб*л! Ала в рот!
- Ахзывы сикким!
- Беранет!
- Домовую книгу!
- Этих вшей поднарных!
- Пидарасов этих!
- Шакалов!
Через несколько тостов дядя Вася, разгорячённый выпитым, встал, и довольно бодро сходил за баяном и принялся играть, на улице стемнело, быстро, как это принято на юге, все пели дворовые песни, и после нескольких стаканчиков чачи я уснул, сам не помню как, и деду моему пришлось ехать за мной через полгорода. Впрочем, дед мой тоже остался и на следующий день мы с ним ехали домой на такси. Меня тогда отчаянно тошнило, особенно от запаха балыка, завернутого в промасленную бумагу и целлофан, который лежал у деда на коленях.

И вот прошло время и, подобно великому оледенению, его твёрдые волны, нахлынув, унесли людей, и разбросали их по всей земле, а она, как известно, велика и обильна у В-евышнего. Дальнейшее, что произошло с населением коптильни, стало известно только со слов Семёна Рахамимовича, который и доныне жив и здоров. Он по-прежнему достаточно бодр и полон сил, правда, кавказский ресторан, который он хотел открыть в Хайфе, так и остался мечтой. Он часто приходит на пляж рано-рано, и ложится в шезлонг, в такое время никто не разглядывает его наколок, отражающих все знаковые этапы бурно проведённой молодости, и фраероватые ашкеназские старички, профессора физики и химики на пенсии, не достают его с досужими разговорами. Он смотрит на море и слушает чаек, которые кричат точь-в-точь, как бакинские. Иногда у него портится настроение, и он смотрит в небо и говорит кому-то с неудовольствием:
- П*здец э бля! Одного человека даже нету, чтобы поговорить, э!
Именно от него всем стало известно, что Гурген Большой уехал к сыновьям в тот самый Ереван, о котором он раньше упоминал, где его и настиг паралич. Летом, с огромным трудом, сыновья, которых Б-г тоже силой не обидел, вытаскивали его на балкон, и он, недвижимый, сидел там, на каком-то высоком этаже красной туфовой многоэтажки, обложенный аляповатыми ереванскими коврами, и смотрел на проспект, по которому туда-сюда сновали машины. Иногда он пытался курить, но не мог сделать затяжку парализованными губами. Однажды один из сыновей спросил его, не хочет ли он чего-нибудь особенного, чего-нибудь вкусного, и Гурген нарисовал на листке бумаги осётра. Сын тут же отправился на грузинскую границу, в местечко под названием Красный мост, единственное место, где армяне и азербайджанцы обменивались товарами. Там он нашёл продавца балыков, полного, степенного бакинского азербайджанца, и принялся, скрывая неприязнь (а он не любил азербайджанцев), по кавказскому обыкновению, сбивать цену, поскольку осетрина была дорогой, а вот денег у него было не так уж и много.
- Ты из Баку? – спросил продавец
- Да, я из Баку, ответил сын Гургена, но я давно живу в Ереване, лет двадцать. А отец мой приехал после событий, он до последнего жил в Баку.
- А где он жил в Баку?
- Седьмая Завокзальная.
- Седьмая Завокзальная? – тут продавец очень внимательно посмотрел на сына Гургена и спросил, как зовут его отца.
- Гурген – ответил сын Гургена.
- Большой Гурген?
- Большой Гурген, да, так его звали. А Вы его знаете?
- А как он?
- Болеет – ответил сын Гургена.
Продавец неожиданно отвернулся и ушёл, и вернувшись через несколько минут, часто моргая, протянул сыну Гургена целый балык. Тот, оторопев, сначала не стал его брать, но продавец всунул ему в руки и сказал:
- Передай отцу поклон от Фикрета Баиловского. И скажи, что Фикрет Баиловский всех этих беспредельщиков в рот еб*л и будет еб*ть.
И ушёл совсем. А сын Гургена поехал обратно в свой Ереван с красными домами, где на балконе неподвижно сидел его отец, когда же он приехал, то они всей семьёй сели за стол, во главе которого, в кресло посадили Гургена Большого. Сын нарезал тоненькими ломтями тот самый лучший балык по энзелийски, и клал отцу прямо в его беззубый рот, аккуратно промакивая салфеткой, а тот жевал и улыбался.

- Нет, но ты представляешь, он так и умер, жуя осетрину, как самый счастливый человек! Он умер, думая, что на родину вернулся! Вот какие у нас на Кавказе дети! Какие у нас на Кавказе друзья! – рассказывал эту историю Семён Рахамимович двум отставным польским профессорам на телль-авивской набережной, и они, улыбаясь, одобрительно кивали головами, что-то коротко произнося на незнакомом Семёну Рахамимовичу идише. Именно он, Семён Рахамимович, поведал историю и про дядю Васю, как тот приехал к родне в Тверскую область, словно снег на голову, имея при себе один старомодный чемодан – «угол», вместивший в себя только пару штанов и тельняшек. А родня эта смотрела него жадно и недоверчиво, на его золотые зубы, на его золотой крест и перстни, ожидая, что у того червонцы изо рта посыплются. Какие-то толстые бабы в платках с орущими детьми, какие-то мужички испитые, незнакомые, то ли дети, то ли внуки, то ли потомки двоюродной сестры, то ли брата двоюродного, одним словом, седьмая вода на киселе. Смотрели они, как он ест, и сколько он ест, следили злыми глазами за каждым куском, который дядя Вася в рот клал. На следующий день ушёл от них дядя Вася, сказав: «Лучше с мусорами на киче париться, чем с вами одну парашу греть!»
Поехал он в Тверь, сгорбленный и одинокий, пошёл там в скупку, заложил все свои золотые перстни, золотой крест снял, перекрестившись, и тоже заложил, пошёл в лучший в Твери ресторан, по дороге всех бродяг встречных, всех пропойц и всех арестантов взял с собой и все они пили самое лучшее и ели самое лучшее, а когда закончились все деньги до копейки, дядя Вася встал, попрощался со всеми и ушёл, а куда ушёл – про то никто не знает. Такая вот история. Тут глаза Семёна Рахамимовича обязательно увлажнялись, и он замолкал, нахмурившись.

Да что уж там Семён Рахамимович! Даже я, хоть и был в этой коптильне всего один раз в жизни, и то в детстве, столь раннем и отдалённом, что земля за это время десять раз успела измениться, даже я иногда вижу эту коптильню во сне. В этом сне всё как прежде – шумят бакинские пальмы на ветру, играет дудук где-то во дворах, звенит трамвайный звоночек, шелестит прибой и по небу бегут перистые облака, похожие на снежно-белые молоки осетровых рыб.