МУБЫШЪ_ЖЫХЫШЪ : По делам...

19:15  13-04-2003
Самым первым, что я увидел, были цветные нагромождения. Наваливающиеся друг на друга, нагромождающиеся обрывки. Я недоуменно оглядывался по сторонам – ведь больше ничего не было ни в одном направлении, куда бы я ни посмотрел. Удивительнее всего было то, что смотреть я мог и вертикально вниз – ведь как-то смутно теплилась догадка, что внизу должно быть, по крайней мере, мое тело. Но я ничего не видел, словно человек-невидимка (возможно, я и правда стал невидимым?) и все пытался схватиться за эти бесконечные колышущиеся рваные цветные флажки, обрывки ткани – словно кто-то сделал из пространства пеструю тряпку и порвал ее в яростном припадке - мохнатые ниточки разной длины, причудливо изгибаясь, плавали вокруг меня повсюду вместе с обрывками, и я не мог найти объяснение и тому, каким образом я мог видеть также и сзади себя, и вертикально вверх – ведь по идее, посмотри я вертикально вверх, взгляд мой уперся бы в мозг и я не увидел бы ничего кроме извилин. Но если не было мозга, то как я мог видеть и думать?
Стоило исследовать то, что было дальше, и я так же с удивлением обнаружил, что могу перемещаться в этом странном конгломерате даже при отсутствии конечностей – стоило только сконцентрироваться на каком-либо направлении и словно погрузиться туда в попытке достичь какой-то отдельной выбранной точки - перемещение при этом осуществлялось почти мгновенно, без всяких ощущений провала в желудке, которого, безусловно, у меня тоже не было.

Шепот висел повсюду – многоликие и многогранные мягкие волоски вездесущих лапок - «шшш…тссс…» - сладким и гладким ветерком переходили порой в незамысловатые и действенные призывы замолчать и не задавать самому себе бесполезных вопросов, обволакивали и огибали меня, несмотря на отсутствие у меня какого-либо объема, заставляя расслабиться и всецело отдаться убаюкивающему и словно приятными мурашками щекочущему восприятие течению всего сущего.
И я перестал задавать самому себе – или шепоту – вопросы, перестал думать, мыслить, и сразу освободился от немыслимого груза попыток осознания – ибо как-то понимал, что ничто не мешает нам сильнее, чем тщетные по сути своей усилия что-то осознать, изменить – ведь любая попытка осознания – это уже вмешательство в ход вещей, тем самым – путь к саморазрушению.

И я отпустил мысли – самое ценное, что, по моему мнению, у меня еще оставалось, и ринулся во вдруг бешено закружившуюся вьюгу - и тут же симфония света и цвета, избавив меня от всего лишнего, понесла меня куда-то вниз и вбок, под нечто, внезапно появившееся и напоминающее звездный водопад.

Соку донеслись хриплые слова, сказанные очень знакомым и теплым женским голосом:
«Ничего не бойся, ты все уже понял. Все, что сделал ты, ты сделал правильно. Не казни себя, награда по делам будет!»

Сознание возвращалось ко мне медленно - высовывая из разноцветных сполохов метели то голову, то руку, я медленно выныривал во что-то совершенно белое и, тем не менее, то, в чем присутствовала полная форма моего тела. Присутствовали уже и мысли, которые заключались только в бесконечных вопросительных местоимениях – «где? почему? как?»…
Наконец, страшно медленно я полностью выплыл из предыдущего каскада ощущений и приобрел возможность целенаправленно оглядеться.

Комната, где я находился, была совершенно белой – почти отсутствовали вверху границы между стенами и потолком – и представляла собой прямой параллелепипед с поперечными размерами метра три на два. Я привстал и обнаружил, что сижу на обыкновенной и довольно обшарпанной деревянной больничной кровати, которая жалобно заскрипела и слегка прогнулась под моим весом. Я ощупал себя и обнаружил одежду – на мне было что-то вроде длинного фланелевого рубашки-халата с широкими рукавами, довольно грязного и потертого. У противоположной стены стояла такая же жалкая кровать со свисавшими до пола грязными простынями. Не было ни двери, ни лампочки – однако словно со всех сторон лился равномерный неяркий белый свет, и ничто не отбрасывало тени. Кроме моей кровати и халата, не было ничего, что могло бы произвести впечатление нечистоты – пол, стены, потолок – все было ослепительно белым – однако, к горлу подкатывали приступы тошноту, и отнюдь не из-за моего предположительно долгого пребывания в состоянии забытья.

Вместе со всеми тактильными ощущениями ко мне вернулось и обоняние. И то, что сейчас заставляло меня содрогаться от сильного желания рвоты, был тяжкий и нестерпимый запах, удушливыми волнами накатывающийся на меня. Запах тревоги и отчаянья. Запах одури и разгула. Запах гадости. Зловоние, представляющее собой помесь колючего и ударяющего в нос облака, которое рвано волочится за медленно дефилирующим по улице немытым телом. И еще всепроницающий, с металлическим цинковым оттенком оседающий внутри тебя запах мясного павильона на рынке. Запах свежего мяса.

И мертвая, до непрерывного звона в ушах, тишина.
Я повалился обратно на койку, отвернулся к белой стене, уткнувши нос в подушку, и постепенно забылся в мертвом, без видений, сне.

Проснулся я от довольно грубого бесцеремонного толчка - меня трясли за плечо. Я повернулся, сел и протер глаза. Все тело было словно ватным, как у любого человека после крепкого многочасового сна. Комната была все той же – ровной и ослепительно белой; снова ударил в нос коктейль нестерпимой вони.
Прямо передо мной маячило и улыбалось пухлое большое лицо, которое трудно было назвать лицом, его обладатель зачем-то вытер влажные руки об мою простыню. Он шмыгнул маленьким носом, которого, в принципе, и не было – всего лишь две ноздри, утопленные в колышущейся угристой и блестящей от пота мягкой биомассе хомячьих щек, улыбнулся еще больше и шире, отчего тоненькая ниточка слюны быстро выделилась из его гнилозубого рта и свесилась почти до пола и, наконец, сказал:

- А, проснулся, сердешный! Ну что, добро пожаловать к братцу. Это от меня воняет так, да только ты не очень-то возмущайся, нюхать-то все равно придется. Это оттого, что я гидроцефал. И слюни тоже. Давай знакомиться, я ведь твой брат, мамаша у нас одна будет.

Он протянул мне свою влажную руку. Я машинально ее пожал, рука была липкой. Посмотрев ниже, только заметил, каким хрупким и тщедушным было его тело по сравнению с огромной бритой наголо головой – с синим черепом в ухабинах и шишках и толстым лицом, на котором играла дружелюбная улыбка дегенерата.

- Какая мамаша, почему она у нас одна?
- Да ладно, не тупи, братец, - улыбка с одной стороны исчезла, уголок рта опустился, а ниточка струны убралась вверх, - мамаша наша – Тамара Петровна, забыл что ли? Да нет, не забыл, похоже. Мамаша-то беременная мной ходила, тебе годиков шесть тогда было.

Вспышка от взрыва в голове родила хрустящий удар по затылку, полубеспамятное состояние, кровь из носа и лежание в углу комнаты с перекошенным потолком на пятом этаже; худой мужик в майке-алкоголичке с безумными голубыми глазами мерно и топтался по телу пузатой женщины - вечность, синюю тупую вечность, - издавая каждые несколько секунд тикающие в вечности одни и те же слова: «Ииии-ых!!! А ты ведь жаба, сука! На тебе, жаба! Ииии-ых!!!». И глухие мерные звуки мягких ударов. Ударов. Женщина уже не кричала и не стонала, даже не пыталась закрыть живот от ударов, она только мелко вздрагивала всем телом при каждом пинке. Была моя улыбка и смутное чувство сладостной мести, потому что была еще эта женщина, зашедшаяся в истерическом крике.
Крике удовольствия от ломающейся об мою голову палки («негодяй!»), раньше - непонятные крики в родительской спальне (маму бьют, ей больно) и крепкая чесночно-табачная оплеуха жесткой шершавой ладони («вон, щенок!»).

- Вот и родился я потом, только не туда, а сюда, я здесь годиков двадцать пять уже, скучно мне, спасибо, что пришел – хоть как-то с братцем-то увидеться. Папка-то помнишь водочку закусывал чем-то? Красненьким да пахучем? Это он мной, выкидышем моим закусывал, жрать-то больше в доме нечего было. А я все видел, как он кушал, аж самому себя скушать захотелось. Смешно, да, крысенок? – он зашелся в булькающем волнисто-треморном хохоте, который, не меняя тон, продолжался минуту, если не больше.
- А отчего это было – знаешь? – он снова захохотал, - а нехрен было папашкину водку в раковину выливать! Он на мамку-то и подумал! – он снова меленько и визгливо захохотал.

- Вот так и живем, - сказал он, успокоившись от смеха, - кушать будешь? – и посмотрел на меня маленькими твердыми глазками, потом громко крикнул, - Ба! Фа! Гы! Брррррр!
- А еще мне очень хочется поиграть – скучно как-то здесь складывать из тряпочек слово «вечность», - он снова пустил слюну, потом приблизился ко мне – вонь стала такой, что перехватило дыхание, - и мы тут с тобой будем играть. Сильно играть, кушать и играть! – он вдруг упал на белый пол и снова громко захохотал.

Тут я действительно почувствовал голод, а он, точно угадывая мое желание, привстал.
- Что, проголодался, крысенок, а? А может еще и плотью проголодался? Эх щас бы бабу сюда какую, а хоть бы мамку, а? – он подмигнул мне и снова дико захохотал, но хохотал в этот раз недолго, а когда успокоился, распахнул свой халат – такой же грязный как и у меня, с пожелтевшим и затвердевшим сверху от постоянно выделяющейся слюны воротником.

Вцепился ногтями в казавшуюся дубленой и покрытую струпьями кожу – вонь опять усилилась – и вдруг резким движением вырвал из живота кусок мяса – кровь тут же хлынула вниз широкой полосой, растеклась по полу, однако лужица на полу резко побледнела и исчезла, растворясь в белизне.

- На, кушай, - миролюбивым, почти ласковым голосом сказал он и протянул мне кусок смердящего мяса, - только помни, что не съесть его нельзя.
Давясь и, насколько возможно, подавляя рвотные позывы, я попробовал разжевать, сквозь вонь, которая больше не воспринималась как запах – скорее это было уже что-то осязаемое, пластмассово-резиновое, заключившее меня в жесткий каркас незримой опоры.
Наконец попытки проглотить привели к тому, что полупрожеванный кусок вывалился на белый пол. И не исчез.

- Я… не могу, - сказал я. Извини, я не хотел. Ну прости меня, за все прости!
- А это только кровь исчезает, остальное остается. А ну-ка, подбери и съешь! – заорал он вдруг и подпрыгнул ко мне.

Несмотря на его тщедушность, удар оказался неожиданно тяжелым и болезненным – я пригнул загудевшую голову вниз и стал торопливо глотать выблеванный кусок. На этот раз спазмов почти не было, и мне удалось его проглотить. Я сел на пол, тяжело дыша пластмассовой вонью – через некоторое время чувство голода притупилось.

Я не знал, как назвать время суток, наступившее через несколько часов моего сидения на полу и лежания на кровати, – опять без всяких мыслей, как в мире обрывков и лоскутков. Возможно, где-то за белыми стенами наступила ночь. Мой брат-гидроцефал безмятежно храпел на своих слюнявых простынях, и пузырилась слюна из его открытого большого рта, а вслед за слюной пузырилась вокруг меня твердая завеса неувядающей вони.

Я тихо встал и попробовал отыскать хоть что-то, напоминавшее дверь. Тщетно. Только белые стены, пол, потолок, и никакой тени. Тогда я начал отчаянно биться во все стороны – поверхность издавала только сухой мягкий стук – больше ничего. Я устал и снова сел на кровать.
Тут брат лениво открыл глаза и повернулся ко мне:

- А, стучи-стучи. Ты не пробовал разговаривать с насекомыми, ну или со столбом? Так же бесполезно.
- Где мы? Как отсюда выйти? Почему мы здесь??? – выдавил я из себя после мучительной паузы.
- Какая разница, где, - главное, что ты больше отсюда никогда не выйдешь. Я, правда, тоже, хоть ты меня иногда и не будешь видеть. Но, я вижу, ты снова проголодался. Надо покушать перед сном.

Он визгливо и долго смеялся, потом пустил слюну и, распахнув халат, снова вцепился в заживший, без единого шрама, живот.