дважды Гумберт : Усталость

17:34  07-05-2018
Паша задержался на работе добить срочный тираж. Работал один, на маленьком, самодельном станочке, движимом силою мысли. Тираж капризный, шел туго. Зато все прочие ушли, предоставив Паше возможность побыть наедине. В его голове было пусто, раскатисто, как в нефтехранилище. Ум, покорный рабочей воле, намозолила одна и та же картинка. Какой-то неприличный господин с большими, изогнутыми рогами показывал рукой на златорунную девушку, замершую перед ним в позитуре садовой скамейки. Господин демонстрировал крупные белые зубы; девушка дрожала и слегка поводила из стороны в сторону красивой попой. По нижнему обрезу листка пробегала надпись: «Беспредельный грёзинг. Черная Марта – ваша верная карта». Причем слово «ваша» как-то особенно неприятно брякало в голове.
Несколько испорченных копий пришлось выбросить. Одну из них Паша испортил нарочно, из вредности и протеста, когда сделал паузу в процессе живого, умственного труда и черным маркером вывел поверх рогатого господина старинное слово: «Гноепомазанник». От этого вмешательства картинка сразу утратила подвижность, тончайший слой лака замутился, и в мнимой глубине образовалась янтарная, причудливой формы клякса.
Наконец, последний лист тиража с костяным стуком выпал с ленты сушилки. Паша выключил лампу, убрал свет, скинул рабочий халат в пятнах нано-красителя и ебумпрозоля. И сразу же Паше стало не по себе. Как всякий нормальный человек он ненавидел свою работу и все ее компоненты: начальство, заказы, запахи, брак, коллектив, включая самую зарплату. Однако безделье, как ни странно, было вдвойне ему ненавистно. От праздных мыслей Паша чувствовал себя податливым, как китайская плазмоника, из которой дети делают пасхальных чудовищ. А это мышиное безлюдие? Если честно, Паша давно уже распрощался со всеми иллюзиями и потребностями. Он спокойно и весело ненавидел гнилую породу людей. Но в этом сероватом безлюдии, среди руин древней фабрики, чувствовалось что-то такое, отчего вся душа трепетала и жаждала мертвого сна. Всякое может случиться ведь с человеком, когда вокруг никого нет. Смерть – далеко не самое худшее.
Паша поднял капюшон, зазипповал свою старую, теплую броне-куртку, взял облезлую лыжную палку, которую с недавних пор приобрел и использовал в качестве костыля. Не считаясь с тем, что этот фабричный корпус был бесповоротно заброшен по причине своей крайней ветхости, Паша обстоятельно замаскировал дверь типографии ломаными паллетами и другим мусором. Завернул за угол, по длинному, мрачному коридору добрался до еще одной двери. Опять коридор, дверь. Коридор, дверь. Наконец, совершенно непроглядный колодец с лестницей вниз.
Кстати, вот здесь, на втором этаже, ему с месяц назад обвалился на голову большой пласт штукатурки. От неожиданности Паша вскрикнул, упал, покатился, ушиб ногу. С затылка лилась кровь человека. И конечно, было смешно и тошно. С тех пор Паша хромает. Но этот недостаток только придает его темной фигуре какое-то гадкое благообразие.
В самом низу лестницы, за еще одной дверью, страшно, убийственно тяжелой, год или около того назад Паша столкнулся лоб в лоб с жуткой тенью монашки. Она двигалась, не касаясь пола, в таком же, как у Паши, низко надвинутом черном шлыке, с провалом на месте лица. В тощей, как веточка, ручке, перевитой четками, держала зажженную свечку, что было разумно, поскольку сам этот извилистый коридор, ведущий в соседний корпус, как и все здесь вообще переходы и коридоры, был освещен лишь неземным полусветом ущербной луны. Паша ощутил сладкий укол мистического экстаза, когда проплывавшее мимо существо, слегка соприкоснувшись с ним рукавами, вместо того, чтоб развеяться, обрело физическую конкретность, вздрогнуло и, опустившись на землю, защелкало каблуками, оглядываясь и крестясь. Вероятно, блудница, дыша духами и туманами тлена, торопилась на корпоративную оргию.
Паша выходит на улицу, под низкое, вспухшее, черное небо. Скользкая дорожка петляет между ржавых ангаров, вросших в землю дырявых вагонов, обвалившихся стен, курганов из битого кирпича и циклопических груд железного лома. Закапало, дождь пошел пуще, сильнее, и бурлящие потоки воды понеслись со склонов железных гор, соединяясь внизу в полноводную реку. Небо, сжавшись в комок, упало на землю, масса воды ударила по отравленной территории, как титановый кулак трансформера. Но еще гармоничнее и выразительнее запахла старая фабрика: оживающей глиной, мокрой ржавчиной и золой, гниющей пластмассой, аммиаком, уайт спиритом, ацетоном, метаном и чем-то еще таким - запредельным, допотопно-волнующим, притягательным. Мертвое здесь становилось живым, а живое сливалось с мертвым.
Паша остановился, замер в позе бразильского Христа и стоял, наслаждаясь покоем, пока ливень не стих.
После выпавшего дождя по бокам замерцали синеватые огоньки, и оборзели, пришли в возбуждение обычно смирные тени. Обнимались, боролись, составляли высоченные пирамиды, карабкались вперегонки и даже играли в футбол.
Центральная фабричная аллея. Здесь свет погуще. Бледно-желтые клубы тумана. Почернелая клумба. Вот в этом самом месте, у подрубленного молнией, шероховатого обелиска, Паша однажды увидел большого, гривастого, черного пса с человеческими очертаниями морды. Что-то страстно тоскливое и зовущее было в облике лохматого, беспризорного товарища человечества. «Здравствуй, брат! Устал?» - явственно произнес пёс. «Устал, брат», - не без доли смущения отозвался Паша и заспешил дальше своей дорогой. Нет, чтобы остановиться, поговорить. Больше он этого пса не видел. А жаль. Ведь поговорить-то и не с кем. Все скоты. И уже не способны почувствовать сердцем ярой истины коммунизма. Да и сам Паша ведь тоже хорош. Жалок, ленив, двоедушен. И всё боится чего-то, боится. Как будто самое худшее еще впереди. Припасено, так сказать, на закуску.
А вот паскудное место. Здесь, как-то раз, на день Победы Пашу подкараулил некий субъект, парень с ободранным в кровь лбом, и сбивчиво, неумело предложил себя в качестве проститутки. Паша заглянул в его больные, изглоданные капитализмом глаза и обмер от отвращения. Вот оно… «Европа после дождя»! Рука сама схватила обломок кирпича и метнула не целясь. А душу обожгла, обложила унылая, смрадная бездна.
Паша не верит в мистику, в тени, в шепоток подсознания. Он верит только в науку. А наука утверждает, что человек кончен и одинок.
Охранники на проходной никогда не здоровались с Пашей и, уж тем более, не прощались. Они были загадочны, как манекены. Паша даже не был уверен – те же они, одного разбора, или каждый раз взяты новые. А вот турникет всегда был один и тот же. Отчего-то Паша ненавидел эту бесовскую штуку, как будто по собственному почину выросшую в дверях проходной. Скажем, он ничуть не удивился, кабы заметил у чоповцев обезьяньи хвосты и птичьи клювы, кабы чоповцы вдруг ни с того ни с сего стали поливать друг друга горчицей и кетчупом и кусаться за ляжки. Но всякий раз его немного шокировала та коварная легкость, с какой в обе стороны вертухается турникет. И проходя через него, Паша невольно пригибался и съёживался. Точно ждал неприятного для себя инцидента. Вот сейчас заклинит вертушку, и окажется он в западне из мутного, поцарапанного оргстекла. Сама конструкция турникета, подлая идея его - внушала Паше кошмарные мысли.
- Жалкий, старый ты, капитолийский дуб. Зачем ты тут? Какой в тебе сущностный смысл? Гудбай. Еще попляшешь у меня… - с облегчением грозил Паша, миновав турникет, но в душе понимая, что эта суеверная ненависть происходит из свинцовой усталости от бессмысленного труда.
Подозрительная «нива-шевроле» стоит на том же месте, что и всегда. Этим утром рядом появился не менее подозрительный «лексус». Паша дал большой крюк, чтобы их обойти.
Смеркалось. Да и собственно смерклось уже. Всё было волгло и смутно. Но Паше не составило большого труда пройти пару кварталов до минирынка, который продолжал бурлить запоздалой, никчемной жизнью. Проходная фабрики бурела отсюда фееричным пятном, а сама необъятная фабрика испускала таинственное, одеревенелое свечение. Слившись с толпой сумасшедших, Паша для маскировки достал свой испорченный телефон и стал водить пальцем по лиловой панельке с изображением пурги и ни на что не похожими закорючками. Телефон как-то весь осклиз и потек, его можно было без содрогания выбросить. Все равно звонить некому. Паше было известно, что все до единой боевые подруги откочевали в прошлое, и им там, в прошлом, вполне комфортно живется. Вот будущего ни у кого нет, это точно. Там уж не спрячешься. А прошлое – это дом, колыбель, барокамера человека. Паша, как прочие, на ходу громко бубнил в телефон всякую ерунду.
- Открой окно и выбрось салат.
- Переведи двести тысяч из Токио в Гонолулу.
- Построй мне коммунизм к началу декабря.
- Вселенная в опасности. Тюфяк, соберись. Где ты? Почему ты ничего не делаешь?
Мертвый телефон – хороший способ коммуникации между различными, отдаленными частями своего «я».
Ночевать ему было, в общем-то, негде. Но Паша не расстраивался по этому поводу.
С карманными деньгами тоже было совсем не так, как у обычных граждан. Деньги были какие-то на вид не знакомые. Лежали комком, шевелились и никак не складывались в нужную сумму.
«Так, доунт ворри, - забормотал про себя Паша. – Всё как всегда. Я просто чертовски устал. Пашу как проклятый, в натуре. А всё ради чего? Ради заочной утопии, ради того, чтоб не впасть в горделивую обывательскую спячку».
Где-то в отдалении бабахнуло. Кто-то помимо воли громко и резко затрещал поблизости внутриутробным смехом. Паша нахмурился – не над ним ли смеются? Но то была всего лишь типичная человеческая реакция на поздний осенний вечер. Паша заметил, что люди вообще стали чаще и громче смеяться. Паше же смеялся только от боли. Плотно сжав губы, цокая металлическим концом лыжной палки, он побрел мимо стены из продуктовых лавок – ни дать ни взять пилигрим - как вдруг увидал знакомый образ человека. Этого человека раньше звали Сеткин, и Паша не раз впитывал с ним алкоголь в прежние годы.
Этот самый Сеткин стоял вполоборота, наклонившись к окошку ларька. Оттуда ему подавали глянцевитые черные карточки, и Сеткин, озираясь, осторожно цапал их специальным считывающим наперстком. Когда Паша подошел вплотную, Сеткин выпрямился и стал подозрительно вглядываться, но не в самого Пашу, а словно в нечто, с трудом обретающее форму у того за спиной. При этом его маленькие, круглые глаза выражали ленивое презрение, а изрядно потертые уши дрожали под порывами ветра.
- Привет, Сеткин, - громко сказал Паша, приподняв край капюшона. – Что ты так смотришь? Это я. Паша.
- А-а, - как-то не слишком обрадовался Сеткин. – Что-то ты запропал. Не видать тебя.
- Да вот. Ушел в подполье. На нелегальном положении я, - неожиданно для себя проболтался Паша и тут же добавил, как бы извиняясь: Но скоро это закончится. Я очень устал.
Сеткин поджал губы, кивнул.
- Кому сейчас легко.
- А ты как? Тянешь подати?
- Бог милует, - голова Сеткина дрогнула, словно в ней содержался зверек.
- А что это у тебя? Никак ты мечтатель? – Паша метнул взгляд на стыдливо запрятанные в горсти у Сеткина черные карточки.
- Да балуюсь время от времени, мацаю майю, пополняю баланс. Врачи прописали. Головой недавно ударился, - откровенно, без малейшего смущения признался Сеткин и высыпал карточки в портмоне.
- Так это… Держи голову в банке, а ноги в Сбербанке, - не сдержал агрессивности Паша.
- Слушай, это не с тобой мы работали в «Черном оазисе»?
- Нет, не со мной.
Сеткин почему-то обрадовался такому ответу, и пухлое лицо его озарилось прелой, вульгарной улыбкой.
- Что с тобой не так?
- У меня всё хорошо, - сжал кулаки Паша.
- Тебе нужен бэкап, чувак. Береги себя, - спохватился Сеткин и с разбегу нырнул в новенький черный «кашкай».
«Бля, кажется, этот хмырь меня не признал. Неужели я так разительно переменился?» - с грустью подумал Паша и тут же, казалось бы, начисто забыл о существовании Сеткина. Привычным маршрутом Паша направился через заболоченные дворы Дзержинского округа.
В голове по-воровски шоркали друг о друга невеселые мысли. И Паша не успевал их не то, что фиксировать – а замечать.
«Тоже мне – общество спектакля. Играют в государство – а я тут при чем? Я вам что, должен еще и подыгрывать? Да идите вы… Я – серьезный, ответственный человек, сознающий себя и направляющий. Я – познавший и познающий, умеющий не пить, не есть, не спать и не срать, быть незаметным и неотразимым, видящий в темноте и сквозь толщу земли. Я конкретный, абстрактный, буквальный, нецифровой. Я бессмертный, я - вещий… Бля, я – нормальный! Революция или проституция? Ха! Не вопрос, нига».
Ветер грел пальцы в его жидкой бородке. Освещенные окна пятиэтажек казались наклеенными на сырую глину кусочками фибролепса. Ветер прогнал тучи, и теперь над головой была обычная бурда. Городская природа шуршала, колыхалась, подпрыгивала и, под воздействием страшной усталости, постепенно отступала за край восприятия. Повелитель времени, Паша не знал, куда его деть и просто так, бесцельно, сквозь него продирался.
«А странно, раньше как-то не обращал внимания на то, что у ларьков этих нет дверей. Только маленькие, замыленные окошки спереди, через которые совершается таинство. Возможно, предусмотрен какой-нибудь люк в полу или потолке, тайный рычаг, пароль, лаз в земле. Я б не хотел там сидеть, неотступно обнимая разумом ускользающий феномен разумности, пока ларёк погружается в ледяную топь повседневности…»
Ковыляя вдоль проспекта, Паша иногда останавливается напротив витрины бутика или кафе и хищно, придирчиво смотрит вглубь.
«Мой коммунизм – не коммунизм вообще. Мой коммунизм – только мой. Он понятие трансцендентальное».
Вот, наконец, и бетонный короб ДК имени Островского. С тыла есть неприметная дверь. Чтобы ее увидеть, следует подойти вплотную к нужному месту и подождать. За дверью – тесно-пустынное помещение без окон и без прохода вовнутрь дворца. Воздух сухой, застойный. Мельчайшие частицы пыли недвижно висят в воздухе и, сплетаясь в серую ткань, покрывают поверхности. Дверь закрывается бесшумно и герметично.
Зачем эта уединенная комнатка, в чем ее функция – непонятно. Продавленный диван, стол, на столе негодная пишущая машинка. Пыль на клавишах окаменела. Так что кириллица кажется хуиллицей. Отопление включено, есть электричество. На диване – старое одеяло и пропахший керосином ватник. Еще здесь есть шкафчик с потрепанными книгами. Но Паша не любит читать. В его голове и так слишком много скопилось потусторонней информации.
Паша приходит сюда и уходит, когда ему вздумается. Он еще не успел привязаться к этому месту и в теплое время предпочитает ночевать на улице. Тут жутковато немного. Как будто и эта дверь, и эта непонятная комната существуют только в его голове.
Паша с размаху падает на диванчик и накрывается ватником с головой. Что-то угрюмо всплескивает в самом низу души, и Паша с удивлением отмечает, что думает о Сеткине. Да не просто так думает – тонет в удушливом прошлом, так что только «буль-буль!»

В середине 90-х, когда они познакомились, Паша учился в Архитектурном и стремительно разлагался. Сеткин тоже был другой. Еще не закабанел. Худой, дерганый мальчик с трагичным лицом новичка-коммерсанта. Он тогда только женился, и родители сняли молодожёнам квартиру в центре города.
Паша случайно попал в ту компанию. Его кто-то привел и забыл. Компания была большая, но не слишком дикая. В основном, вчерашние школьники. «Мираж», «Кино», Фредди Меркьюри, «Битлс». Все пили, смеялись, курили. Паше понравилась обстановка. Юноши были в костюмах, девушки – в платьях. Он сразу же обратил внимание на одну – беленькую, в черно-розовом шелковом платье, вероятно, пошитом по бабушкиным закройкам. Она было просто ах! - заметная, замечательная. «Как мимолетное виденье, как гений чистой красоты». Круглолобая, большеглазая, эта добрая девочка вся светилась уютом, чистотой, гостеприимством. А Паша в то время косил под Ричарда Хелла и носил купленную в Берлине косуху с заклепками и надписью «Hate» на спине.
Не особенно разбираясь, кто есть кто, Паша сразу же возжелал жену Сеткина за ее подлинно арийскую красоту. Почти без злого, зрелого умысла он стал на нее натыкаться. Кажется, она сама позвала его на танец и напрямую спросила: «А вы, правда, в Архитектурном?» Паша в тот момент немного смутился и потерялся. Но быстро взял себя в руки. «Святая правда», - кивнул он, хотя его к тому времени, вроде бы, уже выперли за прогулы.
Спустя полчаса примерно был следующий тур. Она спросила: «Можете мне объяснить, что такое портик?»--«Портик-тортик, - глупо заржал Паша, потом стал серьезен и действительно, как мог, объяснил: Блин, ну, это типа такая хрень с колоннами перед входом в здание. А чо? – потом подумал и добавил: А еще бывает такая ложная дверь в храмах или гробницах. Она тоже называется портик».
«- Ложная дверь? – встрепенулась девушка. – А кому и зачем она лжет?»
Когда она говорила, ее нежные губы касались Пашиного уха.
«- В смысле?» – удивился он, стараясь от нее отодвинуться, чтобы не получить разряд.
«- Какой тогда в ней смысл?» - громко спросила она.
«- А никакой. То есть, еще какой! Это больше, чем просто дверь. Дверь сама по себе. В чистом виде. Сама в себя входит. Сама из себя выходит».
«- Боже, как интересно!»
На третьем туре Паша полностью совладал с робостью и понес дичь. Он сказал, что скоро поедет в Штаты, чтобы взорвать Бруклинский мост и очистить Манхэттен от уродливых небоскребов. «Чтоб землю Нью-Йорка индейцам отдать». Она с ужасом на него посмотрела, медленно покачала головой и шепнула: «А вам нравится группа «Дорз»?
Дальше он вышел в подъезд покурить, и она тоже вышла. В подъезде было холодно и пахло прокисшими голубцами. Паша взял эту нежную девочку за руки и поцеловал. И она прижалась к нему, доверчиво и беспрекословно.
Через какое-то время вся компания вповалку смотрела советский фильм «Ирония судьбы». Когда Мягков, блаженно улыбаясь, летел в самолете, Паша снова вышел в подъезд. И жена Сеткина тоже вышла. Паша накинул на плечи красавицы свою пропахшую пивом косуху. Они стали целоваться. Причем жена Сеткина (Паша так и не узнал ее имени) целовалась так отчаянно, что у Паши заныли зубы. Снизу кто-то стал подниматься, то ли с песнею громкой, то ли со стоном. Взявшись за руки, молча, Паша и жена Сеткина взбежали на самую верхнюю площадку, где не было никаких квартир, - только одна низенькая, черненькая дверка. Паша наддал плечом, и дверка отворилась. Там, за дверкой, была пустая камора непонятного назначения, с голыми стенами, освещенная одним узким и мутным окном, сквозь которое заснеженный город показался выцветшей новогодней открыткой. Жена Сеткина крепко обвила Пашу всеми своими конечностями. Ему стало жарко, он открыл форточку. Тут что-то вспыхнуло, громыхнуло, странная комнатка завертелась, точно лотошный барабан, и сознание Паши мигом заполнила вечная и бесконечная новь. Он рывком сорвал с девушки трусики, задрал юбку, повернул к себе спиной и засопел. Она уперлась руками в подоконник и опустила голову. Замелькали ледяные узоры, сиреневые сугробы на улице, черная заколка в виде рогатого жука, точеная шея, светлый пушок на ней. И, наконец, невидящий взгляд Паши уставился в надпись «HATE».
На лестнице, перед дверью в квартиру, жена Сеткина сняла и отдала Паше косуху. Позже он найдет в кармане разодранные трусики и выбросит их в снег.
«- Может, со мной? Я не шучу», - задержав ее руку, спросил он.
«- Ку-да?» - сладко зевнув, ответила жена Сеткина и сделала утиный жест: дескать, хватит трепаться.
И Паша понял, что был ведомым, а не ведущим.
Мягков уже протрезвел и стал похож на готового к забою кабанчика. Ипполит, напротив, во всю веселился: принимал душ в одежде, расцвел, обрел божеский вид.
«- Что за говно вы смотрите? Детки!» - сказал Паша и ушел, хлопнув дверью.
Впоследствии приятель, приведший Пашу в ту компанию, долго его бранил и называл еще обидным в те времена словом «подонок».
Прошло несколько лет, прежде чем Паша и Сеткин снова встретились и познакомились вторично. Кстати, это было как раз в «Черном оазисе». Эта фирма торговала шведскими и канадскими дверьми из витражного стекла и ценных пород дерева. Разумеется, товар был контрафакт. Сеткин там был мэнэджэр. Паша работал на складе. Индивидуальный бизнес у Сеткина, вероятно, не задался, так что пришлось наниматься к более удачливым шельмам. Кажется, у Сеткина была уже наготове другая жена. Вполне обычная такая, земная, пустая, блеклая. Моль, чумазая от косметики. А может, она? Может, та, первая, так изменилась, пообтерлась, адаптировалась? Чёрт их разберет! Всё то, что от нее уцелело и что Паша может вспомнить сейчас – не имеет ни малейшего отношения к плотному миру. Тихое эхо праздника, искреннего порыва, окрыляющей прелести новизны. А еще – какой-то страшной Подмены.
Да была ли она вообще? Этот код не восстановить. Тень, намёк, отражение отражения. Чары.
- Души настало пробужденье, и для меня воскресли вновь…
Паша вскакивает с дивана и наугад тыкает пальцем в клавиатуру машинки. Стальная лапка сухо щелкает о вал и замирает в задранном положении.
Вдруг, ни с того ни с сего, Паше становится мучительно стыдно.
«- Меня уже нет. А Бруклинский мост и ныне там», - думает он и растекается по дивану.