Крокодилдо : Путешествие вновь (часть четвертая, 1 - 3)

09:02  01-05-2020
Часть четвертая

1
Тук-тук. Тук-тук-тук. Тук. Я люблю эти звуки. Железные, звонкие. Клацанье клавиш пишущей машинки. Резкое, с оттенком тревожности, а вместе с тем – приятное. Да что там «приятное» – необходимое. Сочинительство – недуг пострашнее испанки.
Первая рукопись моя, opus magnum , завершена и обтянута синей парчой. Весь жизненный путь от рождения и до суда. Переписан, заново пережит и отредактирован. Что вышло у меня? Документальная повесть? Авантюрный роман? Не знаю. Да пусть их – термины да ярлыки. Главное, что я смог. И даже украсил поля чернильными рисунками и виньетками – вполне в пушкинском духе. Нет, я отнюдь не сравниваю себя с Александром-свет-Сергеевичем. Mania grandiosa – не моя болезнь. Но все же, поставив последнюю точку, я почувствовал себя ай-да-сукиным-сыном, ганнибаловым прапраправнуком.
Книга стоит на полке, рядом с дорогим моему сердцу брик-а-браком: засохшей веточкой флер-д-оранжа с Вериного подвенечного платья, наградными золотыми часами с гравировкой «За пролетарскую отвагу», кольтом Мокроусова, портсигаром Врангеля. Здесь же – неполный набор из пяти мавританских дега, едва не стоивших мне головы.
Перестать писать я уже не могу. И вот, заказав по каталогу пишущую машинку «Корона», продолжаю радовать себя искусством словесности. Вбиваю черные буквы в белые, вкусно пахнущие листы. Фиксирую размышления, делюсь наблюдениями, но в основном – жалуюсь. Я твёрдо убежден, что в основе любого литературного опыта лежит именно желание пожаловаться на несправедливость этого худшего из миров. Уловить код Weltschmerz , расшифровать внутри себя, и сохранить на бумаге. Вот и вся недолга.
Однако я забежал вперед. Итак, сейчас 1927 год. Я снова сменил имя, украсив его купленным титулом графа. Из этого легко сделать вывод: денег у меня по-прежнему избыточно много. Относительно морального права именоваться графом Самеди: это не блажь и не снобизм. Древняя кровь позволяет мне рассчитывать и на большее, так что в некотором роде это лишь восстановление исторической справедливости.
Живу я в милой, тихой Черногории. О том, как и почему я здесь очутился – ниже. А пока, прежде чем закрыть пишущую машинку, я с удовольствием оглядываю кабинет. Просторный, но не слишком, не в ущерб уюту. Стены обшиты ясенем, всегда любил его светлую и теплую древесину. Дубовый письменный стол сделан на заказ. Антиквариатом сей предмет мебели быть не может ни при каких условиях. Я не желаю работать за столом, пропитанным чужими идеями и мечтами. Помимо любимой «Короны» здесь бронзовая лампа с абажуром цвета шоколада, малахитовая чернильница в форме глобуса, пресс-папье из обсидиана. Сижу я в удобнейшем кожаном кресле, специально доставленном из Америки. Не стоит недооценивать важность данного предмета мебели: когда седалищу комфортно – и в голове порядок. На обоих окнах полотняные жалюзи в китайском стиле. Гардин я не люблю, они собирают пыль и придают помещению мрачность. У правой стены – небольшой бар и палисандровый ящик для хранения сигар. Настоящее чудо: внутри поддерживаются постоянная температура и влажность. Конструкция Гилеля Давидова, отличное изобретение. Книжный шкаф и радиаторы: к черту все эти камины и прочие малоэффективные горелки: только центральное отопление на масле. Тепло, надежно, а зима на Балканах промозглая. Из украшений – две гравюры. Тут следует сказать особо: я не любитель гобеленов, эстампов, картин и прочего в таком духе. То есть я вполне понимаю людей, скупающих материальное искусство в целях надежного помещения капиталов. Сам об этом подумывал, и даже недавно приценивался к какому-то пейзажу Дега. Однако затем мой внутренний эстетический цензор взял верх над финансистом. Что же касается моих гравюр: «Блохи» Блейка и «Меланхолии» Дюрера – так это любовь. Увидев их, я испытал это мистическое и подзабытое чувство. Переплатил кучу денег, но – купил. Не мог не купить.
Вообще дом мой едва ли походит на жилище миллионера. Я поселился в здании старого элеватора с разобранными силосными корпусами. Дал ему ремонт, перестроив внутри капитально, и оснастив всеми современными удобствами и хитрейшими бытовыми приспособлениями. Территорию охраняют Камо и Лазо – злобные поджарые доберманы. Помимо стандартной сигнализации имеются скрытые капканы, приводимые в действие механизмами, работающими от собственного дизельного генератора: я не намерен ставить жизнь свою в зависимость от хозяйственных (и весьма необязательных) служб Черногории. К дому пристроена небольшая оранжерея. Это не прихоть, но необходимость: там выращиваются лилии.
Изнутри толстые каменные стены окрашены в серый цвет, мебель в передней самая незатейливая, лампы внешним видом напоминают прожекторы, а таких стандартных атрибутов благополучия и роскоши как ковры, вазы, торшеры, и прочие финтифлюшки нет вовсе. В этом смысле мой дом – полная противоположность нашей болшевской усадьбы, полной традиционных символов славянского благополучия: гонга, бронзовым басом звавшего к обеду, огромной печи, изукрашенной дорогими изразцами и рукодельных кружевных занавесок.
Единственная приметная вещь – двухметровые песочные часы в гостиной, отмеряющие время целыми сутками. Заведено, что два глухонемых лакея (все слуги в доме, за исключением седовласого «кастеляна», как я прозвал эконома, были глухонемыми) сначала переворачивают их ровно в 8 утра, а уж затем один из них направляется на второй этаж, будить меня. В обстановке спальни я также довольствуюсь минимализмом, граничащим с аскезой. Огромная кровать представляет собой металлическую плиту на массивных чугунных тумбах, и выглядит скорее элементом сталелитейного цеха, нежели местом отдыха миллионера. Матрац, впрочем, шикарный: сделанный из кожи и каучука он каждый вечер наполняется морской водой, летом – холодной, зимой – подогретой.
Гостевые спальни похожи на арестантские камеры. Нетрудно догадаться, что посетителей я не жалую. Американская пословица, что-де гости и рыба тухнут на третий день, в моей редакции звучит как: гости всегда заявляются уже протухшими. А станет ли здравомыслящий человек держать в своем доме тухлятину? То-то и оно!
Изначально, я намеревался приобрести под жилье, выгоревшую после попадания молнии и потому заброшенную, церковь, но многомудрый разведчик Рябинин убедил меня не делать этого, дабы не портить отношения с местным населением. Черногория оказалась истинно православной страной. Россия же, взявшая арлекинский псевдоним «Ресефесере», быстро скинула жавшие ей белые христианские одежды, явив миру свою атеистическую наготу под грязным исподним язычества. В Советской России церквы не продавали – отдавали! Под склад, клуб или нужник. Дело, конечно, хозяйское. Только вот вопросик: а где же была она – хваленая и омытая слезками богобоязненность мужичка русского? Та самая, воспеваемая гундосыми придворными философами? «Православие», – бубнили под водочку одни. «Самодержавие», – тискали смазливых банщиков другие. «Народность», – и все вместе они нюхали эфир. Вот и вышло, что вышло. Раз – и квас. Полагаю, это ещё не конец. Ещё не проявила себя нутряная азиатчина: и на бесплодной красной земле прорастут зеленые и жизнестойкие побеги магометанства.

2
Я боюсь фотокарточек. На них я запечатлен юным и счастливым. Видеть себя таким сейчас, сожалея о невозможном и травиться желчью невозвратимого? Уж лучше изорвать. Нет, я ещё не стар, но… Словом, ярмарка уже прошла, пора возвращаться.
А вот синематограф безобиден и даже по-своему полезен: нелепые рваные движения, карикатурная светотень, помехи и дефекты кинопленки прекрасно скрашивают горечь утраты, превращают ушедшее в гротеск. Слышал, что скоро кино станет звуковым. Охотно верю и с нетерпеньем жду: воображаю писклявые неестественные голоса, разлад музыки с картинкой и прочие несуразности. Спасительный, утоляющий печаль, комизм.
День мой начинается с бритья. Этот интимный и даже сакральный процесс я не доверяю цирюльникам. Особое наслаждение доставляет мне бритье головы, ритуал, осуществляемый каждые две недели. Я раскладываю перед четырьмя зеркалами – важно видеть себя со всех сторон – необходимые принадлежности, тщательно взбиваю пышную пену из любимого бергамотового мыла и подставляю голову под широкую струю чуть теплой воды, льющейся из медного крана. Тут главное не спешить, промассировать голову, размять кожу. При этом и мысли внутри смягчаются, встают на свои места. Наношу пену, выжидаю пару минут и беру в руку «Золинген», предварительно выправленный о старый кожаный ремень. Начинается таинство – освобождение бледного благородного черепа из-под жестковатой поросли волос. Хруст, производимый движениям идеально острого лезвия, чудесен. Очистившись таким образом, я стираю остатки душистых хлопьев специальным «черепным» полотенцем – мохнатым и нагретым над паром из кипятящегося мятного отвара, и любуюсь куполом головы. Он стремится ввысь, символизируя ум, гармонию и мудрость.
Завершается утренний туалет чисткой зубов. Зубы у меня белые и крупные, но искусственные. Вставил верхнюю челюсть в Америке. Немного великовата, отчего прикус угрожающий, волчий. Однако мне это даже нравится. Лоб чист и гладок. Скулы острые, щеки впавшие. Взгляд… Не знаю, как сказать. Это мой взгляд. Я не могу характеризовать его. На одной щеке – шрам от пролетарской пули. На другой – от княжеского стека. Губы – серовато-розовая полоска. Улыбаюсь я редко.
После завтрака выхожу на прогулку. Черногория – безусловная и дальняя провинция Европы. Именно это меня сюда и завлекло. Тем забавней я выгляжу в этом захолустье. Обязательный черный фрак, белоснежная сорочка, всегда свежие лимонно-желтые перчатки, трость из зебрано.
Шея у меня длинная, осанка прямая. Легко себе представить, что высокая и тощая фигура в подобном одеянии привлекает внимание прохожих. Да, я значительно похудел за последние два-три года. Мне даже пришло в голову эффектное сравнение с Колобком, износившем свои толстые бока на тернистых жизненных дорогах. Так вот, возвращаясь к вниманию: оно не назойливо, а даже приятно. Местные знают, что я – человек очень богатый, а у них (у нас!), как известно, свои причуды. В городе обо мне до сих пор ходят несколько довольно скверных слухов, но это ничего. Я щедро жертвую на благотворительность, то есть отмываю свою не очень чистую репутацию деньгами.
Необходимо рассказать, как же я здесь очутился. В местечке Доброта, на берегу живописной Бока-Которской бухты. Кратчайшее расстояние между двумя точками, как известно, прямая. Я же путешествовал зигзагами. До благодатной Черногории из проклятого Парижа (ведь именно там заканчивается моя история, вы помните? Вы всё, конечно, помните) я добрался через Вену и Чикаго. Всем зигзагам зигзаг. Даже загогулина.

3
Началось всё с европейского вояжа, конечной точкой которого оказалась Вена. В поездку я отправился спустя всего несколько месяцев после того, как суд присяжных вынес оправдательный вердикт. Но далось мне это нелегко. Три дня процесса потребовали полной концентрации мысли, душевных и физических сил. Нервы расшатались совершенно; с десяток дней я провел дома, почти не вставая с постели. Я ощутил себя Сизифом, успешно, ко всеобщему изумлению, вкатившему свой камень на вершину. Вкатил – а дальше что? На вершине – холодно, на вершине – пустынно. Даже присесть негде – всё место занимает проклятый валун. Еще битые склянки, помои и сор. Вид с вершины не открывается никакой. Туманно и облачно. Спускаться? Опасно и скользко. К тому же приходится поддерживать камень спиной, а того и гляди ухнет вниз, раздавит, похоронит…
Постепенно жизнь вернулась в привычную колею, хотя некоторые деловые партнеры продолжали поглядывать на меня со смесью страха и уважения. Хандра все не проходила. Я стал худеть и чахнуть. Привычные занятия не приносили удовольствия. Наконец, не выдержав свинцовой тяжести бытия, я решил обратиться к проверенному средству: поехать в долгосрочное путешествие. Оставив дела на попечение помощников и лично Антуана Паскье, я отправился в путь.
Выбранный маршрут нельзя назвать типичным для человека моего положения. То не был круиз лежебоки, перемещавшего свое тело с пляжей лучших средиземноморских курортов Лазурного берега или Капри в игровые дома Бадена. Также не было это и образовательной поездкой пытливого любителя античного искусства: Афины и Троя, Флоренция и Рим – мимо, мимо их музеи, галереи, театры, некрополи. Не заинтересовал меня и каменный форпост всей европейской цивилизации, колыбель консерватизма и традиций – дождливый чопорный Лондон.
Подобно подраненному волку, я выбирал малохоженые дикие тропы. Посетил мрачно-прекрасную Трансильванию (в том числе очень понравившийся мне Парциум), исходил предгорье Герлаха, искупался в Хевизе и Балатоне, и, проехав Штирию и Каринтию, решил навестить столицу бывшей Австро-Венгерской империи.
В Вену я подгадал попасть под Рождество. Это было неслучайно. Подлечившись прогулками по дремучим и безлюдным местам, я вдруг захотел чего-то доброго, домашнего. Игрушечных домиков, веселых гуляний, с детства знакомых ароматов хвои, корицы, яблок и пряников. Я остро ощутил потребность во всех этих нехитрых и давно забытых радостях. Известность моя, увы в основном печальная, вынуждала прилагать изрядные усилия для сохранения инкогнито. Да, глория мунди может иметь и горький привкус, если имя ваше прогремело не только как патрона крупнейшей медицинской компании, но и как обвиняемого в процессе об убийстве. Поэтому я останавливался в недорогих пансионах, записываясь выдуманным именем в стремлении обмануть людей, а может и саму судьбу. Выходя на улицу, закутывался шарфом, надвигал на глаза шляпу, а на всякий случай отрастил еще и несуразные усики.
Итак, был канун сочельника. В попытке воскресить воспоминания детства я решил смешаться с возбужденной в предвкушении праздника толпой. Прогулялся по Грабен, зашел в узкие переулки, потоптался на знаменитых площадях: Штефансплатц, Ам Хоф, Нойер Маркт.
Снег в этом году ещё не выпал, отчего Рождество казалось ненастоящим, надуманным. Темный влажный камень мостовых, черные силуэты зданий, звуки клавесина, раздававшиеся непонятно откуда. Очевидно с дороги я слишком устал, а возможно и простудился. Ноги и руки двигались с трудом, будто заржавели. Знобило, в носу и глотке – ужасная режущая сухость. Болезненно мигая воспаленными слезящимися глазами, я смотрел на людей, не разделяя и не понимая их бодрого веселья.
Толпа вынесла меня к рынку у Ратушной площади. Пытаясь отогреться, я выпил глинтвейна и пунша. Но лед внутри не таял, проникая в самую глубь, в кости. В последней отчаянной попытке ухватить общее благостное настроение я заставил себя прогуляться вдоль торговых рядов. Продавцы наперебой расхваливали свой товар, тянули за руки. С крюков свисали откормленные гуси, розовые копченые окорока, кровяные колбасы. Я не ел со вчерашнего вечера, а вся эта аппетитная снедь должна была источать запахи самые восхитительные. Однако нос мой – чужой и распухший – решительно ничего не чувствовал, а слюна в шершавом рту не появлялась. Я свернул к игрушкам. Чего здесь только не было: разноцветные стеклянные шары любых размеров, хлопушки, свечи, деревянные лошадки и огромные замки с винтовыми лестницами, модели автомобилей и паровозов, куклы размером с живых младенцев, плюшевые зайцы и медведи, барабаны, целые батальоны солдатиков, яркие книжки с картинками, мячи, пирамиды, обручи, скакалки…
Вдруг, прямо в ухо, пьяно грянуло:
O Ewigkeit, o Ewigkeit,
Wie lang bist du, o Ewigkeit,
Hör, Mensch: So lange Gott wird sein,
So lang' wird sein der Höllen Pein,
So lang' wird sein des Himmels Freud',
O lange Freud', o langes Leid!

Я развернулся, рядом стояла только девочка лет шести. А песню распевали двое бродяжек в живописных лохмотьях. На противоположной стороне улицы. Причудливый звуковой эффект. Машинально я сделал еще несколько шагов, вспомнив такой же рождественский рынок. Только в девяносто седьмом году минувшего века. В Москве, на Кузнецком. Огромная душистая елка в нашем доме на Большой Никитской, озаренная светом бенгальских огней. Волшебная, украшенная лиловыми, серебряными и канареечными звездами картонка от Мюра. Нетерпеливыми пальцами я рву оберточную бумагу, ожидая увидеть мечту: прекрасный, блестящий – настоящий – пароход, виденный мной на витрине, и выпрошенный мной наверняка. Однако в коробке – деревянные кубики, паршивые деревянные кубики с розовой, багряной, алой буквой «А». Как я их не крутил – со всех сторон только эта громкая, раскрывшая пасть жуткая литера. Кубики выскальзывают из рук, падают на персидский ковер в гостиной, складываясь в воспаленный трудноглотаемый крик.
Сомнений нет – я болен. С трудом разбирая дорогу, шаркая ногами и дрожа от озноба, побрел в свой пансион. Спотыкался, мучительно пытался вспомнить название улицы: в горячей голове только номер дома. Пять. Или семь. Спрашивал дорогу, объясняя район приблизительно, наугад и в темноте. Мне что-то отвечали, венский диалект я разбирал с трудом. Я размахивал руками, люди смеялись в ответ, принимая за хмельного.
До пансиона я все же добрался. Наверное, меня довело провидение. Наверняка же – у меня был жар…
Забавно, как с годами начинаешь осознавать пугающую точность утверждение банальных и даже затасканных. Вот, к примеру, известный своей показной красивостью постулат о том, что-де стоит бояться своих желаний, ибо они имеют свойство сбываться. Казалось бы, очевидная ерунда под маской афоризма. Но не угодно ли пример. Я стремился в Вену словно в детство, стремясь вспомнить тепло домашнего очага и сердечную заботу близких. И – вуаля: слег в постели с ангиной, как четверть века тому назад, (разнообразия ради, судьба решила заменить морозные русские Святки влажным европейским Weihnachten , но суть-то осталась прежней), а вокруг меня чудесным образом устроились милые моей мятущейся душе и раздувшимся миндалинам хлопоты.
Едва я вошел, точнее, лихорадочно ввалился в дверь, как хозяйка пансиона, фрау Кахапка, послала за доктором, который, наверное, был занят последними предпраздничными хлопотами. И вот язык придавлен мельхиором ложки. Пальцы промяли железки. Под мышкой – градусник. «Ну-ка, ну-ка». Небольшая тревожная складка на лбу. Покачивание седой головы и наконец осторожная улыбка. Angina pharyngis . Лечение – классическое. С тем трогательный старичок и удалился, отчего-то приняв меня за чешского юриста и учтиво пожелав всем счастливого Рождества.
Я лежал в постели под пуховым одеялом, на трех идеально взбитых и пахнущих арбузом подушках. Убедившись, что фрау Кахапка твердо взяла на себя обязанности родной матери, я начал наслаждаться болезнью напропалую, во все лопатки.
Фрау Кахапка или Матушка Гусыня, как я мысленно окрестил ее с первого же дня своей болезни. За переваливающуюся утиную походку, за смешной изгиб маленького носа, за массивный приподнятый зад и необыкновенную доброту. Унтер-офицерская вдова. Её муж служил в полиции и погиб двадцать с лишним лет тому назад в кабачке напротив, неудачно упав затылком на каменные ступени, когда разнимал безобидную в общем-то пьяную заварушку. Детей они не родили.
Заслышав грузные шаги, от которых гудели старые ступени (комната моя располагалась прямо под крышей, на втором этаже), я начинал улыбаться, но тут же, опомнившись, корчил скорбную мину страдальца.
Фрау Кахапка стучалась в дверь и церемонно дожидалась моего нарочито хриплого и измученного «herein» . Только после этого осторожно открывала дверь и, распространяя вокруг едва слышимый запах туалетного мыла, вносила в комнату поднос с едой или лекарствами. À propos, лекарства. Она немедленно распорядилась купить все пилюлю и микстуры, предписанные доктором, но, доверяя им не всецело, усердно потчевала меня испытанными домашними средствами: молоком с медом, липовым чаем, а кроме того трижды в день заставляла прополаскивать горло настойками собственного приготовления, рецепт которых достался ей от матери. Ещё Матушка Гусыня отлично готовила омлеты, а днем неизменно приносила мне чашку горячего и ароматного куриного бульона.
Ангина оказалась капитальная. Жар не спадал пять дней сряду, и я благодарно вспоминаю прикосновения прохладных пухлых рук, каждые несколько часов менявшей уксусные компрессы на моем раскаленном лбу.
Маленький, горло в ангине.
За окнами падает снег…
Между тем снега не было и в помине, а мне в этом году исполнилось тридцать три года.
На пятый день мне стало настолько лучше, что я стал самостоятельно спускаться к обеду. Тут меня ждал сюрприз. Фрау Кахапка настояла, чтобы я питался не за табльдотом, но отдельно, объяснив это рекомендациями (безусловно вымышленными) рождественского старичка-доктора. О нет, я и не думал возражать. Это доставляло мне огромное удовольствие.
В гордом одиночестве я садился за стол, накрытый всегда ослепительно белой скатертью, неторопливо и обстоятельно закладывал салфетку. Удовлетворённо оглядев посуду – мейсенский фарфор, вооружался старинными серебряными приборами. Матушка Гусыня угощала меня кушаньями собственного приготовления: восхитительными шницелями размером с тарелку, огненными гуляшами, тающим во рту ростбифом с шампиньонами… И венец творения – коронное блюдо: непревзойденный тафельшпиц с тертым картофелем и яблочным хреном. Сама она ютилась в сторонке, с чашкой чая, или просто сложив руки на коленях, и наблюдала за моей трапезой.
После лукуллова обеда подавался настоящий кофе по-венски (а не та бурда, которой потчуют в кофейнях доверчивых путешественников) и домашние десерты. Как мне забыть то бисквитное, щедро облитое шоколадной глазурью чудо, которое я варварски вспарывал нетерпеливой вилочкой, заставляя излиться малиновым конфитюром, плодом летних трудов неутомимой хозяйки!
– Очень уж вы, сударь, осунулись, – говаривала она, подкладывая еще кусочек, и невозмутимо игнорируя неискренние мои возражения.
На исходе второй недели, когда болеть далее становилось просто неприлично, я выехал. Лазурные глаза госпожи Кахапки глядели с легкой светлой грустью, но совершенно заледенели, едва я попытался ей переплатить. Я совсем смешался, торопливо спрятал бумажник в непредназначенный ему карман, поднял походный чемодан (остальные вещи уже отправились на вокзал), уронил перчатку.
– До свидания, госпожа Кахапка. Я… Я действительно чрезвычайно благодарен вам за ту заботу, ту искреннюю заботу… – я сильно сжал её мягкую прохладную ладонь.
– Мария, сударь. Если вдруг еще будете в наших краях, помните, что меня зовут Мария, – она поправила черепаховый гребень в волосах, едва заметно улыбнулась и, повернувшись своим внушительным, но благопристойным задом, над которым колыхался бантик передника, скрылась в дверях.