Крокодилдо : Путешествие вновь (часть четвертая, 10-12)

07:13  10-05-2020
10
Согласование и подписание договора о покупке «Глотт Инкорпорейтед» компании «ФраФарма» заняло около месяца. Впрочем, этим занимались юристы, а я ломал голову над проблемой иного, экзистенциального качества, столь незамысловато сформулированной моим приятелем (теперь без всякой иронии) Эзрой. В перерывах между духовными исканиями я совершил несколько экстравагантных шагов. В частности, приобрел графский титул и преобразил свою многострадальную фамилию в космополитическую «Самеди». Зачем я сделал это? Смена имени – известный во многих культурах обряд, помогающий начать новую жизнь. А графский титул – право древней моей крови.
Потом граф Самеди приобрел землю в Черногории, выкупил и отремонтировал старый элеватор…
Из всей своей фармацевтической команды я оставил одного только полковника Рябинина. Нельзя разбрасываться столь бесценными людьми, тем паче, что и здесь слышен ещё был рокот Балканских войн, отголосков Великой войны. Ещё целые деревни стояли обезлюдевшими, ещё прятались по горам зеленаши, а общая бедность особенно бросалась в глаза средь живописных горных и морских пейзажей.
Законный вопрос: а почему я, человек в чьем жилетном кармане, по словам друга Эзры, умещалось полмира, выбрал это загадочное и не вполне спокойное место. Снова вспомним о силе номена. Для потомка Фёдора Ростиславича Чёрного название государства «Черногория» звучало как земля обетованная.
Далее – море. Я всегда знал, что должен жить у моря. Глубокий цвет Адриатики затянул меня. Отдаленность от цивилизации – другое немаловажное условие. Я устал от больших городов, от докучливых людей. Меня влекла провинция.
И последний, литературный, мотив. Желание ответить лорду Байрону, кумиру моей безмятежной юности, любившему этот диковатый, но выразительный край.
Кстати, о юности и безмятежности. Говорят, они уходят постепенно. Я же могу назвать точный момент своего взросления: всё светлое и наивное сгорело в болшевской усадьбе страшным мартом 18-го…
Такая вот окрошка из воспоминаний. Поруганные мечты и застарелые обиды; надежда на солнечную терапию и морелечение; жажда уединения и прихотливый зов крови. Приведу пассаж в книге одного историка, описывавшего обычаи черногорцев во времена оные: «Не было ни одной нахии, ни Брда, жители которых находились в мире между собою, и редко можно было найти хоть одно племя, среди которого не происходило бы внутренней войны и пролития братской крови. Племена Катун бились с племенами Реки и Цермницы, пиперы воевали с белопавличами, а белопавличи в то же время с катунянами; морачане с ровчанами, которые опять бились с белопавличами и пиперами; баицы поперменно бились то с дольнекрайцами, то с негушами и цекличами; люботиняне с цеклинянами, цеклиняне с добрлянами…».
Умилительно, не так ли? Смутно понятные названия племён, кровавый первородный хаос, пульсация неукротимой жизни.
Облюбовав местечко Доброта (чем не горькая ирония, чем не насмешка… воображаю сарказм недоброжелателей: «Зло в Доброте»), послал Рябинина на разведку. Сначала возникли определенные трудности. Чужаков не любят нигде. Я был готов к тому, что аборигены, «племя злое» по словам Пушкина, встретят меня настороженно. При посредничестве незаменимого секретаря я наладил контакты с местной властью, щедро выделяя средства на нужды своей деревни, города Котор, и страны в целом. При этом я очень тактично не интересовался тем, как эти средства расходуются. Не моё это дело. Я – богатый и чудаковатый граф, хочу покоя себе и благополучия всем вокруг. На том и точка. Или даже восклицательный знак!
Решив вопрос с властями, я всё ещё оставался пришлым для простых жителей. Элеватор, внешний вид, манера одеваться, образ жизни в целом не располагали к любви населения. Сразу пошли слухи, упорные и нехорошие. Меня называли колдуном, чернокнижником и некромантом. Отдельные личности считали, что я способен оборотится нетопырем, летать по ночам и пить кровь невинных девушек, непременно с черными как смоль волосами. Наверное, предполагалось, что вампиры предпочитают брюнеток.
Постепенно мне удалось растопить лёд. Облаченный в свой мрачный костюм, и не обращая внимания на косые взгляды, я исходил всю Доброту, затем стал выбираться в Котор, град важный и старинный. Прогуливался по узким улочкам, любовался венецианской архитектурой и время от времени заходил в кофейни («кафаны»), стараясь подсесть к какой-нибудь компании. Поначалу больше молчал, давал привыкнуть к своему экзотическому облику и покорно улыбался в обмен на самые задиристые зубоскальства. Затем стал вступать в разговоры. Всегда уважительно, больше расспрашивая, нежели рассказывая о себе. Я очень старался говорить – сначала только общие фразы – на местном диалекте сербского, называемом «штокавщина». Понимать его я начал быстро, изъяснялся же труднее, хотя небезуспешно использовал собственную методу: нещадно коверкал русские слова, выбрасывая из них гласные и произвольно расставляя ударения. Но главное, главное! Я всегда платил за всё и за всех. За кофе, которое здесь пили постоянно, за брынзу с помидорами, за каймак и за вяленое мясо. Я щедро угощал всех без исключения желающих рубиновым вранацом или крепчайшей ракией. В кафанах в основном сидели старики, главные разносчики сплетен, наиболее эффективного репутационного инструмента. Так мы коротали дни и вечера, покуривая каждый своё: они вонючие трубки с длинным чубуком, я – ароматные сигары. Неделя за неделей, и месяца через три я смог выкупить себе нужный образ: иноземного чудака, но чудака щедрого и безвредного. Меня перестали считать людоедом, а странности легко списали на войну.
«Я странен, а не странен кто ж?»
Так я стал частью местной жизни. Когда я совершаю моционы, мою худощавую фигуру примечают издалека, со мной весело, с прибаутками, здороваются. Я с готовностью снимаю цилиндр с бритой головы и вежливо раскланиваюсь в ответ.
Но сейчас я не просто бесцельно гуляю. Я направляюсь с целью, по важному делу. С собой у меня охапка белых лилий и черный саквояж. Я совершаю обряд. Обряд еженедельный, но не теряющий своей траурной торжественности.
От Доброты до Котора – около трех километров. Я не тороплюсь. Жарко. Да и привычка: в Черногории никто никуда не спешит. По дороге заглядываю в кафану выпить кофе. Хотя в своем доме, элеваторе, я предпочитаю чай. В том числе – ледяной лонг-айлендский. Великолепно утоляет жажду и примиряет с действительностью в минуту душевного неравновесия. Сейчас май, но уже знойно. Прекрасная погода для морской прогулки. Для отправления обряда.
Добравшись до марины, усаживаюсь на скамью. Саквояж слева, цветы – справа. Отираю пот, укладываю подбородок на руки, лежащие на набалдашнике трости, воткнутой в землю. Взор, и не только мой, неизменно притягивают две небольшие изящные яхты, выкрашенные в белый цвет. Скромно покачиваются на волнах. Это – мои яхты.
Близняшки. «Береника» и «Лигейя». Отличаются только цветом косого паруса: на одной – фиолетовый с черным крестом, на другой – черный с белым. На «Лигейе» я хожу по четным неделям, на «Беренике» – по нечетным. Иногда распорядок меняется. Потому что я так хочу. Догма моя – в отсутствии догм. Я не раб. Разве только своих прихотей.
Но где же этот мерзавец Дарко?
Дарко – рыбак. Он отлично умеет управляться с парусом, но главное – его помощь необходима при подходе к островку, одному мне там не пришвартоваться. Впрочем, об этом позже.
Я часто называю его «капитан» или «черный мститель испанских морей». Это всегда веселит и радует Дарко. Тогда и я веселюсь тоже. Дарко лет двадцать с небольшим. Невероятной физической силы, настоящий медведь. Не особо умен, но смекалист. Во время Рождественского восстания у Дарко погибла вся семья, кроме старшего брата, ушедшего в горы с мятежниками. При этом Дарко всегда кажется таким жизнерадостным. Вороват, приходится держать ухо востро. Я не жаден, но, когда тебя обманывают – это неприятно. Хотя я не злюсь на него, на Дарко невозможно злиться. Скорее, у нас такая игра: удастся ему украсть, или я смогу найти способ остановить нечистую руку. После одного трюка перевес на моей стороне, но не сомневаюсь, так просто он не сдастся.
Я черчу тростью на земле. Круг, треугольник, квадрат. Квадрат, круг, треугольник. Треугольник, квадрат, круг.
– Добар дан, хозяин!
– Добар дан, капитан!
Явился, наконец. Выразительно гляжу на часы. Дарко игнорирует мой взгляд и начинает, яростно жестикулируя, рассказывать, о своей невесте. Как вчера её мать, ну и вздорная же баба… Я слушаю вполуха. Речь Дарко, как и всякого деревенского жителя, излишне цветиста. Даю ему выговориться. Наконец, он успокаивается:
– Что сегодня, хозяин? «Береника»?
Я на секунду задумываюсь. Это наша третья навигация в году.
– Да, готовь «Беренику».
Дарко исчезает в рубке. Через полчаса мы готовы к отплытию. «Отплытие»! Какое торжественное слово для недолгого нашего путешествия. Нам предстоит пройти три с половиной морские мили до маленького скалистого островка. Впрочем, это не просто увеселительная морская прогулка.
Дарко правит «Береникой» (иногда я доставляю ему такое удовольствие). Я же разглядываю серые горы, покрытые уже зазеленевшими лесами. Ветер свежий, приятно обдувает разгоряченное лицо. Вот уже второй год совершается обряд, но волнение, даже трепет, всегда охватывают меня, как впервые. Впереди заметен островок. На нем белеется…
Но сначала об острове. Он безымянный, значится как риф, и только на местных картах. Его покупка – настоящий гимн местной коррупции. Никому не нужный и даже не занесенный в реестры, этот крошечный скалистый участок суши принес чиновникам гору золота. Нет, я не жалею о потраченных средствах…
В самой идее любого культового сооружения лежит понятие сакральности. Для такой постройки отлично подходит классицизм – стиль цельный и застывший. В Советской России недавно воплотили похожий замысел в жизнь.
Поэтому я связался с помощниками архитектора Щусева. Лично на него выйти не удалось даже несмотря на мои финансовые безграничности. Я встретился с двумя его сотрудниками, и то с огромным трудом. Не стану называть их имена, подвергая людей, оказавших мне услугу, бессмысленному риску. Большевики не одобряют подобные контакты.
Мне показали эскизы, рассказали о технических особенностях. Смело, ново, интересно. Прямоугольные формы, строгая простота. Я попросил их создать проект, руководствуясь при выборе материала скалистым происхождением острова. Они охотно пообещали сделать все возможное, а на прощание изрядно меня позабавили. Один из архитекторов, дюжий рыжеволосый парень, убирая чертежи в тубус, спросил, знаю ли я о своей посмертной славе на Родине.
История мне понравилась…
Большевики любят легенды и умеют их создавать. В настоящей легенде должна быть доля безумия и злая ухмылка. Оказалось, что именем Е. В. Субботникова названы отряды Донецких и Закавказских пионеров. Мало того, советская власть, отчаянно нуждаясь в героях, делала их из личностей крайне сомнительных, выбросив из биографии ненужные элементы и отлакировав желаемые. Так родился и мой образ бесстрашного комиссара, непримиримого борца с врагами революции, отчаянного храбреца с горячим сердцем и чистой душой. Моё предательство было благополучно забыто. Согласно официальной версии, я погиб на том самом высоком берегу реки Конки, где авангард нашего отряда якобы наткнулся на белогвардейский разъезд. Там же, у высокого черешчатого дуба, меня и похоронили – оба архитектора утверждали, что фото и рисунки моей могилы попали в газеты и журналы.
Значит, мне все-таки удалось реализовать свою мечту и геройски сгинуть. Мечты сбываются.

11
Остров расположен в полумиле от берега, напротив опрятной деревеньки Ораховац. Мы, как всегда, подходим с западной стороны, пришвартоваться можно только здесь. Дарко подводит яхту, я набрасываю канат на чугунную тумбу.
Удачно. Теперь якорь… Ступаю на скользкую поверхность и очень осторожно карабкаюсь по мокрой и почти отвесной скале, выбирая едва заметные уступы. Я нарочно не распорядился вырубить ступени, не стоит провоцировать ненужные паломничества.
Почти все пространство занято мавзолеем. Белый прямоугольник каррарского мрамора, над входом надпись «Requiescat» . Кованая решетка дверей.
Я достаю ключ, отпираю замок. Огромный, надежный цербер. Кому придет в голову мысль проникнуть сюда? В подобное место? Зачем? Да и кто сумеет пришвартоваться? Ответ – рядом. Это мой верный Дарко. В прошлом году я обнаружил его продающим на базаре белоснежные лилии. Священные цветы, которые я каждый раз привожу с собой. Я не стал скандалить. Напротив, притворился, что не приметил Дарко. Упрекать его – бессмысленно, как ругать домашнего кота за то, что он лазит в кринку со сметаной. Кроме того, найти подходящего спутника нелегко, а Дарко добродушен, ловок и не задает лишних вопросов. Даже самых очевидных. Вроде того: «А кто это здесь упокоен?»
За зиму у меня родилось решение проблемы его врожденной вороватости. Я запустил на остров четырёх ужиков. Закрасил желтые пятнышки на голове и нацепил на них разноцветные трещотки. Превратил безобидных змей в смертоносных гремучих тайпанов. «Их яд», – доверительно сообщил я Дарко во время нашей первой поездки в этом году, – «поистине страшен. Сыворотки не имеется, и никогда не будет изготовлено, такова его формула. Любое лечение бесполезно. Летальный исход наступает неизбежно и мучительно». Дарко очень расстроился.
Распахиваю двери, заношу саквояж. Вновь, рискуя упасть, спускаюсь по скалистым выступам. Дарко передает мне лилии, сам остается на борту. Привычный пьянящий аромат кружит голову. Поднимаюсь вторично.
Внутри темно. Внутри – шуршание и треск. Зажигаю две свечи у входа. Пол гранитный, светло-коричневый. По нему скользят черные извилистые тела. Мои отважные гремучие тайпаны! У одного оторвалась трещотка, надо будет заменить. Проголодались, бедняги.
Кладу цветы на пол. Раскрываю саквояж, достаю молоко и четыре клетки: по паре белых мышей в каждой. Мышек жаль, но моим цветочным стражам необходимо питание. Самим им не прокормиться. Ловить здесь некого. На острове нет никаких животных. Да и вся растительность: чахлая трава, мох, можжевельник и два посаженных в прошлом году кипариса. Наливаю в блюдца – каждому в своё – молоко; выпускаю обреченных грызунов. Зажигаю остальные свечи. Слышится писк и треск погремушек. Поднимаю с пола лилии. Иду вперед, шаг, другой.
Перед ним, во мгле печальной,
Гроб качается хрустальный,
И в хрустальном гробе том
Спит царевна вечным сном.

Гроб и вправду хрустальный. На цепях между столбов. Только не качается, а неподвижно замер. В том гробу… Из воска кукла. «Кукла»! Что за смешное нелепое слово. Пустое слово! В гробу – точная копия Веры. И снова – мимо. Здесь не копия. Здесь – Вера Настоящая. Прекрасная, трепетная, с тонкими чертами лица, тающая от тифа в той далекой Одессе.
Что останется от лилии, когда исчезнет лилия? А что осталось от той Веры? Пожелтевшее воспоминание о выцветшей женщине? Я помню только ее желание стирать чужие залатанные подштанники. Желание служить другому. И не важно, кто он: жулик-фармазонщик или подлинный гений. «Другой» – этим все сказано.
Женская болезнь мигрень полоснула по голове, зажмурила глаза, сдвинула пласт времен, перемешав гранит с мрамором:
Не пойми меня дурно. С твоим голосом, телом, именем
ничего уже больше не связано; никто их не уничтожил,
но забыть одну жизнь – человеку нужна, как минимум,
еще одна жизнь. И я эту долю прожил.

Повезло и тебе: где еще, кроме разве что фотографии,
ты пребудешь всегда без морщин, молода, весела, глумлива?
Ибо время, столкнувшись с памятью, узнает о своем бесправии.
Я курю в темноте и вдыхаю гнилье отлива.

«Нет, Вера! Этот памятник – ни тебе, ни мне, ни нашей общей истории. Все значительно проще и страшнее. Это – архитектурный реквием. Попытки ухватить то, чего ухватить невозможно. Муха невинности, запечатленная в янтаре времени».
Хочу верить (и здесь ты мстительно втиснулась в такой хороший глагол), бег завершен. Сумасшедшая гонка, точнее – гонка сумасшедшего. У машины мономании кончился завод. Мой цеппелин уплыл в сторону от маршрута, сбился с курса в бесконечном стальном небе. Это не жалоба. Это – раскаяние. Поэтому Мавзолей. Поэтому в нем лежит искусно выполненное напоминание. Я не назову имени мастера, а будь я в праве – велел бы ослепить. Шутка. Но работа действительно уникальная, шедевр. Мечта, воплощенная в воске. Я смотрю на любимые черты и радуюсь. Радуюсь тому, что не знаю, как ты живешь сейчас. И воспоминания о нашей последней встрече – да-да, той самой, после которой я слег в неизвестной лихорадке – истлевают и рассеиваются. Я действительно не хочу знать, что с тобой стало. Смахиваю с хрусталя засохшие цветы. Раскладываю свежие. Любуюсь овалом лица, чистотой и правдой линий. Мастер оставил глаза открытыми. Как тогда, в тифозному бреду...
Снаружи раздается шум. Похоже, Дарко уронил что-то в воду. Выглядываю: так и есть, виновато разводит руками. Вообще неуклюжестью он не страдает. Скорее, порядком затосковав, он решил таким образом привлечь мое внимание. Дарко терпелив и по-своему тактичен, следовательно, времени прошло немало. Киваю. Гашу свечи, собираю увядшие цветы в охапку. Тлен. Как дурацкие мысли, как фальшивые мечты. Закрываю двери. Мертвый букет – в море. Замок – на ключ.
– Как там ваши змеюки, не померли? – с надеждой спрашивает Дарко.
– Нет, наоборот. Живее всех живых. Яду нагуляли.
– Скажи-ка! И как только вы, хозяин, управляетесь с эдакой страстью? Ведь это ж, – Дарко заводит глаза к небу, подбирая достойное определение, – это ж такая страсть!
– Я слово знаю заветное. Научили бессмертные индийские факиры.
– Эти да-а-а… Факиры! – уважительно тянет Дарко. – Эти научат. Все-то вы знаете, хозяин, всюду были, завидки берут! А вот, к примеру, какое оно – это заветное слово? Хотя б на звук?
– Много будешь знать, предприимчивый мститель бухты Которска, скоро состаришься. Марш на руль! Домой пора, а то твоя невеста уже заждалась!

12
После этих поездок, которые длятся уже второй год, во время летней навигации, мне неоднократно снится один и тот же сон. Навязчивый и не совсем хороший. Я прекрасно знаю, что использование сна в качестве литературного приема – пошло и избито. Но что я могу поделать, если я его вижу? А что до банальностей, то это основной материал, из которого состоит наша жизнь, хотим мы того или нет. Выдумывать искусственные ходы только для того, чтобы показаться оригинальным – вот уж пошлость из пошлостей. Сон был – сон будет описан. Я честный писатель, а не какой-нибудь Слокенбергий!
Тёмно-зелёная лакированная карета. Катафалк с огромными колесами, пегими от пыли. Запряжен четверкой цугом, на козлах трясет вожжами маленькая фигурка. Карлик? Разобрать невозможно: всё в дыму, в тумане, в облаках. Разрывая густую пелену мелькает усыпанная страусовыми перьями крыша.
Перспектива меняется. Оскаленная лошадиная морда, пена на зубах, испуганный карий глаз, обведенный желтой шорой. Снова перемена – теперь видна дверца, на которой блестит какой-то вензель, разглядеть подробнее нельзя: буквы, линии, виньетки находятся в непрерывном движении.
Катафалк мчит по ослепительно белой дороге. Невозможно смотреть, так она блестит и сверкает. Из-под копыт вылетает камешек. Я ловлю его, подношу ближе к слезящимся глазам. Это не камень – обломок кости. Весь путь покрыт мелкими костями, обломками черепов, зубами, фалангами.
Стучат копыта, скрипят колеса, ржут кони. Катафалк мчит прямо на меня. Сквозь меня. В этот миг всё замирает.
Нет времени, нет звуков, нет даже темноты.
Постепенно ощущения возвращаются. Сначала звуки. Из них вырастают образы. Я снова вижу. Светло-голубое, выгоревшее от жары, небо. Зеленые громады гор. На склонах пасутся овцы, раскрывают розовые рты, не слышимо – в отдалении – блеют. Всё мутно, как сквозь нечистое стекло.
Это и есть стекло. Я – внутри кареты. Здесь прохладно. Здесь – мертвец. Худой, холодный, длинный. Седые волосы влажно зачесаны назад. Виски запали, заострился нос. На высоком сероватом лбу – облатка. Глаза прикрыты медными геллерами. На щеках рыжеватая щетина. Губы темные, как у животного.
Мертвец лежит на снятой с петель огромной дубовой двери. Он одет во фрак, батистовую сорочку, белый галстук. В петлице – увядший асфодил. Руки покойно сложены на груди. Печальны ноги его, обутые в отличные черные туфли. К подошвам пристала ещё невысохшая грязь. Грязь свежая, живая. Он неподвижный, мертвый. Грязь – здесь, он – там.
«Что же дальше?» – звучит у меня в голове. Становится душно, невозможно дышать. Невидимый бесстрастный палец, скрипя выводит изнутри по запотевшему стеклу: MUNRETEA. Я начинаю скакать и прыгать, искать выход. Я очень мал, я энергичен. Мне достаточно малейшей щели, трещинки, чтобы выбраться наружу. Но ничего этого нет. Катафалк герметичен. Я плачу и потею. Стучусь о стены, потолок, растекаюсь по полу и – нахожу отверстие, не больше игольного ушка.
Я протискиваюсь наружу, я свободен. Теперь я могу летать где и как угодно, рассматривать карету с любой точки, с любого расстояния. Подплываю сбоку, сзади, заглядываю спереди.
Возница. Не карлик – пухлый розовощекий мальчуган, лет десяти. Одет в малиновую бархатную курточку, в башмаки с серебряными пряжками. Он неуловимо похож на меня чертами, как может быть похож дальний родственник. Ветер треплет белокурые вихры. Мальчик смеётся, щелкает языком. Смех его не кажется добрым, веселым. Виной тому – круглые сиреневые очки, наподобие тех, что носят слепые. Он взмахивает вожжами, карета ускоряется, исчезает, теряясь в костной пыли.
Я радуюсь, что катафалк умчался. И при этом испытываю смутное желание его догнать.