Ирма : Мачеха, ведьма и тот, кого не было

01:23  22-02-2021
Когда Ленка умерла, две души отделились от её тела…

Ленка работала в колбасном цехе, жила недалеко от мясокомбината, а потому ходила на работу и с работы пешком. Носила до середины апреля дутую куртку, невзрачные юбки, неприветливые свитера и прочные колготы. После смены тело Ленки растягивалось кишкой, красные пальцы превращались в сосиски, а от сквозняков на левом, вполне, симпатичном глазу неизменно выскакивал ячмень с горошину, так что глаз немного косил. Смотрела на себя Ленка в замызганное зеркальце, вздыхала по утраченным иллюзиям, расправляла опущенные уголки таких неулыбчивых губ, растирала анемичные щеки и рисовала вместо рта свежую рану.
От Ленки вкусно пахло кровью и салом, и потому, где бы она ни шла, за ней увязывались бездомные собаки, голодные дети и практикующие онанисты. Ленку они настигали в подворотнях, на перекрёстках дорог, на холмах и в котловане, гнались за ней в пыльную бурю, глинные дожди и асбестовые грады.
– Да-да-дай мне любовь! – хрипели, лаяли, кричали, скулили онанисты, дети, собаки.
Какая пошлая получается история, сейчас кто-то прижмёт Ленку сзади, шепнёт на ухо пароль, сердце Ленки начнет стрекотать, выпрыгивать, отскакивать от стенок гаража, прыг-скок по траве, бутылочным осколкам, окуркам, смятым бумажкам – прямо в небо. Найдут её тут же, за гаражами, без последней сотки в коричневом дешёвом кошельке. От уха до уха навеки любимый нарисует ей улыбку.
Но это всё у Ленки в голове: дома её ждёт муж – нормальный мужик. Лёша работает на подхвате в автосервисе, пьёт из горла водку, матерится для связки слов. Воспитывает на боевиках сына. Играет на семиструнной гитаре Высоцкого и Окуджаву. Без фанатизма верит в бога
С той же русской тоской смотрит футбол, кикбоксинг, «Формулу-1» и на голые груди экранных женщин. Ничего не читает. «Муж объелся груш», – говорят о нём подруги Ленки. «Старый он, старый… И не люблю я его совсем», – думает Ленка, когда ни с того ни с сего ей хочется вдруг встать посреди ночи, набить вещи в дорожную сумку, поплакать, глотая «Биттнер» на кухне, а потом нечёсаной сесть на самый ранний автобус.
Но мужья подруг ещё гаже: один мент, второй – даже не скрывает, что пользует малолеток, что с того, что третий хороший хирург, рожа, ведь щербатая, с четвёртым – Ленка спала в юности, пятый – вроде ничего, но дважды алиментщик. Ленка по инерции занимается домом, потихоньку спивается вместе с мужем, терпит соседство пасынка. Иногда, очень редко, мечтает родить ребенка. Такого, чтобы не был похож на неё или смурного супруга.

***
Когда Сашка был маленьким, называл Ленку – Малечка, любил с ней целоваться носами, бодаться лбами, играть в «Большого Бу», а отца пугался – приходит, когда уже спишь какой-то бородатый мужик, трясет за плечо, дарит шоколадку, чупа-чупс или апельсин – говорит, от зайца.
Сашка радовался, благодарил: «Спасибо, дядичка!».
Пошёл в школу. Ленка устроилась на работу, Сашку сдала в продлёнку. Там добрые люди и рассказали, что Леночка, конечно, хорошая, но чужая.
Теперь угрюмый низкорослый мальчик с отвисшей матнёй на широких штанах слушает обезьяньи вопли, подворовывает отцовские без фильтра и мелочь у Будды, пьёт кислую дрянь из банки, ходит с друзьями в долину позлить духов, часто посылает Ленку туда, где она и так регулярно бывает.
Ленка ждёт, когда Сашка вырастет или просто вляпается в какую-нибудь историю. Без ревности, но с каким-то злорадством Ленка отмечает в пасынке черты покойной матери: глаза-щёлочки, щёчки-яблочки, белые зубки, пуговкой нос. Сания тоже была себе на уме. Зазнавалась оттого, что на три года старше. Носила колготы с ромбами, шаталась на каблуках. Смеялась очень красиво – Ленка никогда так не умела. Кажется, была медалисткой. С ней ещё Ленкина сестра Тая дружила. Потом Сания залетела и вышла за Лёшу. А Тая уехала в Монголию и пропала. Тогда время было такое: люди пропадали.
Первый муж Ленки тоже пропал, да и чёрт с ним.

***
– Мерген, это Лена. Лена, это Мерген, – представит Лёша нежданного гостя.
На мотоцикле. В чёрной кожаной куртке и медноносых казаках. Широкоплечий, смуглый, рослый. На шее амулет – восемь переплетённых змей, на руке – одноглазый красный филин, на пальце – двуглавый бык. Пьёт с умом, лишнего не болтает. Не красавец и не урод, но уж явно лучше всех, кто к ним приходил.
– А вы отсюда родом?
– Да.
– Какими судьбами?
– Могилки навестить.
Ленка разглаживает скатерть, пропаленную, застиранную до грязной чистоты, курит в сторону, чтобы с этим Мергеном глазами не встречаться. А рука всё равно тянется мужу подлить. И когда муж, пошатываясь, встанет из-за стола, пойдёт в спальню, достанет из шкафа пухлый семейный альбом. И когда его окончательно развезёт, и он начнёт нести всякую пургу про жестокого бога, проданную страну, братков, ментов, попов, о мире, где нет настоящих людей; когда нестройно, но с душой запоёт он: «Не для меня придёт весна», а потом зарыдает, завоет в голос; когда сорвётся с петель хлипкая дверь в туалете, и в сотый раз треснет зеркало в ванной, полетят с крыльца пустые ведра и горшки с рассадой, Ленка впервые не процедит сердито: «Опять нажрался, сволочь». Она постелет чистые простыни: Мергену внизу, себе наверху. И всю ночь не сомкнёт глаз. Будет ждать и бояться, что вот он войдёт – не чужой, не родной, а просто другой мужчина. Разум скажет Ленке: «Ну и что ты там не видела? Мужик как мужик, неужели за свой век не нагляделась. Да и выпил он, а потому будет всё стремительно, жадно и грубо. А, может, он, как и муж – пулемёт максим».
Ленка ворочается, переводит будильник на полчаса позже, щёлкает выключателем, третий раз за ночь спускается попить воды, посмотреть в треснутом зеркале на свои беличьи зубы. Трогает с опаской, будто только что купила в магазине и переплатила – скудное, но всё ещё молодое тело: здесь слишком бледная, там слишком тёмная. А эти груди всегда озорные, юные, в трогательных веснушках, но такие же остроконечные как рожки мороженого. И спина больная сутулая, словно склонённая над библиотечной книгой или чертёжной доской. Кто сожмёт её до хруста, кто надломит эту тоску? Кто? Кто?!
Ленка резко трезвеет: у нее недогон, изжога и полный плацкартный вагон ненужных мыслей. С ними трястись, ворочаться до утра, отбиваться как от клопов. Но никто не постучит в дверь. Никто не скажет тихо: «Лена, открой».

***
Утро не задастся: кофе сбежит, яичница подгорит, колбаса будет нарезаться толстыми неаккуратными пятаками, сыр липнуть к ножу. Ещё в доме не окажется целых колготок, на юбке обнаружится жирное пятно, и опять, как всегда некстати, обострится хронический гастрит. По дороге на работу, Ленка забудет о том, как её задело, по дороге ей встретятся такие же унылые, как она тётки, которые наперебой расскажут о том и об этом. От их мрачной стрекотни, на время полегчает, а потом снова придёт тоска.
В обед на проходную позвонит муж, весело сообщит о том, что в кефире маринуется мясо, в морозилке леденеет водка, и пока погода позволяет – самое время поехать к бобрам грехи замолить. Ленка умело наврёт начальнице про больной живот. Не скрывая наглых глаз, придёт домой, переоденется в Сашкину толстовку, джинсы, стройнящие до неприличия. Накрасится, как блядь.
– Не носи эти лосины, ты в них совсем без жопы, – муж хлопнет её по заду, усадит к себе на колени. Подмигнет Мергену.
Как обычно, в пути муж будет крениться набок, заваливаться на Ленку, подпрыгивая на каждой кочке, преспокойно уснёт в совершенно немыслимой позе – с прижатыми к груди коленями, с вывернутой клешнёй, на которой синеет «ВДВ». С детской настойчивостью Ленка будет пинать его кроссовкой в сытый бок.
– Вы давно женаты? – полезет с расспросами Мерген.
– Десять лет, – Ленке самой страшно от такого срока.
– А детей, почему нет?
– А тебе какое дело? – озлобится Ленка.
– Да так, просто, – невнятно пожмёт плечами. – Может, помочь хочу.
Между двух рек муж неожиданно протрезвеет.
Отожмётся. Похрустит шеей. Закурит. Умоется минералкой. Костёр разведут не с первого раза, и Ленка в своих подростковых лосинах промёрзнет до самого сердца. Мясо в ведре так и останется стоять на веранде. А водкой – хоть залейся. Из закуски только пахучая трава и сигареты с отрезанным фильтром.
Злая и голодная Ленка назовёт мужа дураком, глаза сломавшим; муж, чертыхнувшись, пойдёт искать ветра в поле. Найдёт в багажнике две банки тушёнки. Есть будут с ножа. Внутри Ленки потеплеет. Играючи они оприходуют первую бутылку.
Когда муж будет сидеть на корточках, как оплывший маргарин, Мерген скажет:
– Я знал тебя в той жизни. Была война или конец света. Повсюду голод, разруха, разбитые дома, вывернутые двери. Люди – оборванные, грязные, злые, все сошли с ума, и я тоже вместе с ними, но всё ещё притворялся, чтобы ты не заметила. Выходил за два часа до рассвета, чтобы добыть нам хоть немного еды и воды. Я дрался. Ломал челюсти, рёбра, носы. Бил женщин и детей. Грабил стариков. Наверное, убивал. Заросший, чумной, пошатываясь от голода, но, как ни странно, очень счастливый я возвращался. Молока у тебя не было, и ты варила нашему сыну клейстер. Мы назвали мальчика Фелицианом.
Слушая, Ленка будет недобро хохотать, делать круглые глаза, ей не нравятся такие рассказы, они так похожи на её собственные сны.

***
Лавируя между пьяными скалами, напевая про мальчика-бродягу, Ленка отойдёт в кустики и попадёт прямиком в лапы дикого чёрного зверя.
– Маленький, зачем тебе такие большие зубы?
– Я хочу тебя съесть, девочка.
– Маленький, зачем тебе такие большие глаза?
– Я хочу тебя запомнить, девочка.
– Маленький, зачем тебе такие большие уши.
– Я хочу быть обманутым, девочка.
– Маленький, а почему у тебя столько голов?
– Это всё я, девочка.
Внутри она сухая, колючая, прохладная, как остывший песок.
Девочка Лена говорит: тише, тише, тише. Здесь не тронь. Там болит. Тут болит. А вот здесь вообще не вдохнуть-не выдохнуть.
– Кто же тебя так бедную?
Солёная, мокрая, хоть выжимай, вся в засосах, его пальцах, остро пахнущая потом и спермой, как ни в чём не бывало, вернётся к мужу.
– Ты чего так долго?
– Поплохело мне.
– А Мерген где?
– А разве он не с тобой?
А потом будет с суп с котом – «уехал и даже не попрощался», потерянная серёжка с рубином, холодок по спине – «а что, если узнает муж?», косые взгляды пасынка, что-то странное внизу живота. Тянет-тянет, нарывает, саднит возле пупка. Чтобы ни съела – тошнит. Если гладит мужская рука – болит сильнее. «Гастрит? Или всё же не гастрит?».
Ленка не будет гадать – любит - не любит. Она ляжет меж кедровых корней, глядя, как танцуют пёстрые ленты, бросит пару монет, потрёт носы бобрам. Спросит у самой себя:
– Ну, почему ты такая дура?

***
– Да кто тебя возьмёт в моряки? Ты школу закончи. Руками ничего не можешь – ни полку прибить, ни колесо заменить, матери не помогаешь.
– Я не хочу с вами жить! Поеду к Росине. А она, она… Она мне не мать! Монгуш говорит, что твоя Ленка всему Южному давала.
Первая пощёчина за маму, вторая за папу, третья за дедушку, четвёртая за чёртову бабушку.
– Ты на кого пасть открываешь?! Кто тебя говнюка из озера вытащил? Кто тебя читать нормально научил? Тётка твоя? В глаза мне смотри!
Ещё полгода назад Ленка вмешалась бы:
– Лёша, успокойся. Это возраст такой дурацкий. Что я косарь, чтоб меня любить?
А про себя подумала: «Всё ещё веришь в то, что твоя мамочка умерла от аппендицита? Я-то знаю, от чего у неё был перитонит».
– Ужинать будете? – спросит.
– Мы как ты.
Сашка набычится, захочет что-то сказать обидное Ленке, но посмотрев на отца: «Только попробуй» – промолчит. Буркнет:
– Я сыт.
– Ну и не жри. Нам же больше будет. Нажарь-ка, Ленчик, картошечки. С лучком.
– Не будешь хорошо кушать, никогда не вырастешь.
Мачеха всё время шутит над тем, что Сашка ниже всех в классе. Когда в духе – противно сюсюкает, называет пупсиком, целует. Только попала вожжа под хвост – орёт. Замахивается мокрой тряпкой.
Сашка всё чаще и чаще думает о том, чтобы уйти до первых холодов в горы. Или найти отложенное на «чёрный день» и сбежать туда, где море. Пусть поймают, посадят, лишь бы только не вернули домой, к ней. Видели бы его сейчас пацаны такого, с глазами на мокром месте – в жизни б руку не пожали, только вслед плюнули.
– Я хочу, чтобы Ленка умерла. Я хочу, чтобы она никогда не была в этом мире. Чтобы от неё не осталось и следа, – просит, сам не зная у кого, каждую ночь.

***
Дальше – только хуже. Прогулы в школе, неуд по поведению, двойки по всем дисциплинам, сухие голодовки, заученное назубок – «она мне не мать».
– Давай его отправим к Росине? Раз он так хочет. Поживёт у неё месяц или два, поймёт, что там тоже – не мёд, вернётся назад.
– Чтоб она ему своей хернёй мозги забивала?
– К Люське можно. Море, фрукты, лето почти круглый год. Всё равно не учится…
– А она что его возьмёт? Она и тебя видеть не хочет.
– Попрошу. Переступлю через себя, унижусь… Или…
– Что «или»?
– Есть ещё спецшкола, интернат.
– Думай хоть иногда головой! Это мой сын! Своего сначала роди.
Ленку как кипятком ошпарит.
– Я бы с удовольствием. Может, дело в тебе?
Сашка лежит наверху, радуется крикам и матам, надеется, что отец побьёт Ленку и выгонит. Можно даже полюбить футбол, рыбалку, огород, лишь бы только этой дряни не было рядом. Никогда.
На самом деле, он не хочет ехать к верящей в старых богов тётке, которая учит его слушать природу, понимать знаки судьбы, разгадывать сны. Это он придумал так – назло Ленке, чтоб только сказать поперёк, не согласиться. Не боится Сашка и заточенья у Люсьены с приветом. А страшилка про интернат придумана давно…
– Вот дадут мне в больничке справку, что ты у нас дурачок.
– Я не дурачок!
– Поставит тебе комиссия диагноз. Будешь жить в тесной вонючей комнате без телика, учиться по книжкам для даунов и жрать серую манку. Выйдешь оттуда с «волчьим билетом», и никто тебя на корабль не возьмёт.
– Ты врёшь! Я нормальный! В интернате дебилы!
– А ты какой? Кто в унитаз петарду бросал? Кто на спор уксус пил? Кто не мог до шести лет запомнить, в какой стране живёт? Кто обосрался на уроке в третьем классе? Кто нагрел на конфорке градусник? Кто облизывал серу со спичек? Кто дрочит на мёртвую бабушку?
Ленка очень злопамятна, помнит каждый пасынков промах. Сашка тоже учится помнить и не прощать.
– Будет на тебя наезжать, ты её сразу обматюкай, – советуют пацаны.
Сашка так и сделал: накануне её дня рождения послал мачеху на три весёлых буквы. Особенно понравилось, что она не кричала, а стояла – заикалась, жалобно причитала: «Сашенька, ты же мне как сыночек». Повторил и второй раз, специально нарвался – Ленка уже не плакала, ничего не сказала, но настучала отцу. Сашке мало не показалось, неделю сидеть не мог. Но как только зажило, опять обматерил. При всех, в магазине. Потом в школе, при классной и завуче.
Когда отец понял, что эта война – если не навсегда, то надолго. Пробовал говорить с Сашкой, трезвый и пьяный.
– С твоей матерью мы толком и не жили. Сразу родился ты. Я сам уже не помню, какой она была. Пока мотался туда-сюда, ты у чужих людей как котёнок на передержке. И если бы не она…
Но Сашка даже слушать не хочет про то, что Ленка – настоящая мама.
– Выбирай: она или я!
Лёша признаёт, что слова, махание руками, угрозы – бесполезны. Нужно всем отдохнуть, остыть. Пожить порознь.
– Сынок, собирайся. Твоя взяла.

***
Хмурый Сашка едет в рыжем пазике, ругает отца за то, что тот пожалел для него машины. Царапает на стекле послание Ленке. Думает, как бы утаить карманные деньги и сигареты. В доме Росины курит трубку только она.
Мамина сестра живёт в посёлке с порядковым номером: здесь не верят в сотовые и пейджеры, лишь у единиц телевизоры и на крышах антенны, нет ни одного видеосалона и Сашкиного ровесника, автобусы приходят с большим опозданием по вторникам и четвергам. Одним словом – тоска. Встречают мальчика четыре козы и корова.
Тётка не меняется никогда: всё те же длинные гладкие волосы, янтарные глаза, губы с усмешкой. Мелкая, худая, теперь даже ниже Сашки – она любуется племянником, говорит, что он – настоящий сын своей матери.
– Не в отца пошёл. Наша кровь.
Сашка гордится тем, что в нём семя кочевников, знахарей, прирождённых убийц. Ему хочется быть быстрым, смелым, отчаянным, сердцем злым.
– Ну, и как там дохлая курица? Цыплёнка не высидела?
– Чё?
– Мачеха твоя пустобрюхая отцу сына не родила?
– Неа, пьют и ругаются только.
– И не родит.
Сашка носит в себе просьбу три дня, а потом понимает: тётка видит его насквозь, можно и вовсе ни о чём не просить.
– Есть её вещь?

***
У зверя восемь голов, и каждая страшнее другой. Первая – тур, вторая – як, третья – зубр, четвёртая – вол, пятая – бык, шестая – вепрь, седьмая – буйвол, восьмая – козёл. Нос его огромный из меди, а глаз – из огня. Рыжая пыль поднимается ввысь, тучи танцуют, молнии стелются долом, камень за камнем рассыпаются скалы, когда едет он на красной собаке.
Халат из дикого алого шёлка подвязан широкой парчовой лентой, на ней сплетаются восемь змей-сестриц. Тело мужчины и филина сидит на головах человеческих, не знающих покоя и сна. Беззубые рты плачут, стенают, молят, ссыплют проклятья.
Когда мучает жажда, зверь может выпить целое море, голод – встряхнуть мизинцем горы, пойти следом мёртвого муравья и тебя найти. Ему нужны твои слёзы, слабость, отчаянье, боль. Он забирает твою радость, красоту, молодость, сладость. Он будет с тобой до последнего вздоха. Этот зверь приведёт тебя в страну теней.
Куда бы ты ни пошла, он повсюду. Обернётся ребёнком, стариком, ласковой кошкой, подругой. Ты протянешь руку, чтобы погладить. Смотришь – уже укусил. Захочешь ударить – нет сил. «Засыпай, засыпай. В этом мире и том счастья не знай», – мурлычет зверь. Так и уснёшь по ту сторону света. В тень обратишься. Серую тень. Тебя никому не спасти.

***
Ленка ненавидела рыбу. Подавившись в детстве косточкой, так и не научилась её правильно есть. Не нравился ей вкус ни окуня, ни сёмги, ни леща, ни карпа, ни селёдки-иваси, ни воблы. Рыбы в доме было всегда много: её солили, мариновали, жарили, запекали, сушили, делали хе, томили в сметане, жрали под хорошую водку в сыром виде. Потчевали ею Ленку, обижались на её резкие отказы. Рыба жила в аквариуме, на детских рисунках пасынка, шторке в ванной, левом плече мужа, его свитерах и футболках, пивных кружках и пиалах, в семейном альбоме. Заплывала в тревожные сны и никогда не была свежей. Разной степени тухлости.
Теперь же рыбий запах преследовал её повсюду. Волосы, подмышки, колени, мочки ушей, груди, пальцы ног источали невыносимый дух залежалой рыбы. В чистой воде, крепком чае, разбавленном молоком кофе, находились видимые зоркому глазу чешуйки, осколки раздробленных ракушек, мелкий колючий песок. Даже в перцовке плавал не «огонёк», а сизый вёрткий малёк.
А потом Ленка сама начала превращаться в рыбу. Кости её стали тонкие и колкие; голова продолговатая, осклизлая, набитая чем-то не своим; ноги срослись в упрямый неуклюжий хвост. Прямо ходить больше не получалось, хорошо было лежать на мягком, тихо и неподвижно, просить ртом воды, таращить глаза, каждой чешуйкой, чувствуя боль.
Боль была квинтэссенцией зубной боли, менструальной, мигренозной, желудочной, невралгической – всё, что хотя бы раз в жизни болело, напомнило о себе в один момент. Ударило, обрушилось, подкосило. На частые теперь вопросы: «Где у тебя болит?», устало отвечала: «Везде». Сон, сдобренный таблетками, приносил новые ужасы.
Во сне Ленка чувствовала боль других: парализованного старика, девушки в подвенечном платье, служивого в сыром окопе, оторванной головы зазевавшегося рабочего, чужого младенца, одноглазого котика, беспородной собаки, глупого голубя. Нужно было спасать себя, ставшего своим ребёнка, в муках рожать нового – на вид совсем больного, кормиться с поминального стола, страдать коликами, лежать с трубкой, торчащей из левого бока, мыться ржавой водой, падать с эскалатора, взбираться по пожарной лестнице. Умирать сотнями разных смертей: иногда страшно, но быстро, чаще – изощрённо, мучительно, долго. Всё самое гадкое, исторгаемое нездоровым телом, обретало здесь особенно тошнотворный запах, перебивая рыбью отдушку. И никогда в этих снах Ленка не встречала людей радостных, трезвых, сытых, милосердных, хоть в чём-то симпатичных.
А потом появился Кеша. То что новый её знакомый не человек Ленка поняла сразу. Она не видела его – только чувствовала, что за спиной кто-то есть. Кеша признался ей, что он из нижнего мира, холост, по-мужски силён, но бездетный, у него есть дом без дверей, птичья клетка с бритвами, банка с кровью и плотью, почти новый мопед. Кеша питался тем, что и Ленка, никогда не перебирал, просил добавки. Чем больше Ленка злилась, плакала, горевала, думала о смерти, желала зла, завидовала, боялась, тем сильнее креп и здоровел Кеша. Носить его на больной спине становилось всё труднее. Столкнуть не хватало сил.
Кеша поначалу не сказал ей ни одного плохого слова, только жалел и утешал. Пока муж не привёл священника. Вот тогда Ленка и узнала, что копачи с ним поспорили на литр, что ей, остался месяц, что, овдовев, муж через полгода, возьмёт себе молодую, бросит пить, забудет её могилу, имя. Что за душу такой шкуры дадут очень мало, и потому Ленка пойдёт в вечное служение ему – чистить свиные кишки и варить кровянку.
Кеша пугал её паучьими норами, человеческими многоножками, деревьями из мяса, домами из костей. Показался и сам: это был высокий парень, нескладный, но довольно крепкий, с русыми волосами, взбитыми колтунами и густой пшеничной бородой, с приятным, в общем-то, лошадиным лицом, длинными, свисающими до самой земли, руками. Движения его были нервные, хаотичные, а глаза потусторонние, глупые, стеклянные, как у наркомана.
– Ты, милка, грязная подстилка. Курица варёная, давно не вафлёная. Ленка, ширинку нюхать будешь? Ленка, у меня шляпа дымится! Ложись под меня, мы будем не здесь. Ленка, не прячься, я все равно тебя выебу! Как те четверо на плавбазе. Как те трое возле санатория «Лазурный». Как те двое и одна с поезда «Норильск – Адлер». Ленка, у меня зубки режутся, дай свою сиську! Сиську дай, мама моя!
Ленка не была набожной и воцерковлённой: «Отче наш» и то знала не полностью. Теперь же выучила. Пила святую воду. Вернула на шею крестик. Начала поститься. Кешу это очень развеселило.
– Не слышит он тебя, дура.
Ленка пробовала говорить с Кешей по-хорошему, просила оставить её в покое, унижалась, умаляла, плакала.
– Нет у меня ничего для тебя. Отстань! Уйди. Сгинь! Пропади пропадом!
– Я уже пропал. И ты пропадёшь. На волоске висишь.
– За что мне это? За что? Кто ты? Что ты?
– Ноша твоя. Крест твой. Венок погребальный. Плита могильная. Мы до смерти с тобой. И после смерти тоже.
Когда Кеша был не в духе – поколачивал Ленку, как ревнивый любовник. Таскал её за волосы. Оставлял на теле засосы, синяки, царапины, ссадины, гематомы. Говорил, что она страшная, старая, никем не любимая.
– Родится у нас уродец, будет ссаться, сраться под себя, пускать слюни. Жрать дохлых крысок, бычьих слепней, лебеду, ириски. У него будет заячья губа, три горба, ослиный хвостик. Ты будешь его называть Кирюша-сыночек.

***
Сашка возвращается домой другим. Не грубит, не перечит, помогает отцу в гараже, а Ленке по дому. Не всегда, а как бы невзначай, особенно при посторонних, называет её мама. Приносит попить и шипучий аспирин. Участливо спрашивает:
– Очень болит?
Но если присмотреться, в глазах его не сочувствие, а ненависть: «Недолго тебе осталось, тварь».
Ленка соглашается на уговоры Лёши и проходит ещё одно обследование. Деньги, отложенные на новую машину, улетают в Москве за две недели.
– У неё организм старухи.
– Экология. Там же в воздухе и воде вся таблица Менделеева.
Ленка сохнет, ест через силу, зажав нос руками, впихивает в себя пищу – в которой видятся ей опарыши, дождевые черви, сколопендры. Послушно глотает горсти таблеток, которые не помогают. Коллектив комбината, друзья, соседи, знакомые, дальние родственники, неравнодушные люди собирают деньги на лечение болезни, у которой даже названия нет. В строке диагноз стоит корявая отписка.
Люсьена с приветом накручивает сумасшедшие счета по межгороду, угрожает Лёше продать всё и переехать к ним.
– Пока ты жрёшь водку, закусывая соплями, у меня дочь умирает!
Лёша и сам ходит еле-еле душа в теле: жена тает, в кровати лежит не молодая, энергичная женщина, а рахитичный ребенок, который ничего не требует, не хочет, не кричит, ни в чём его не упрекает. Но от этого ещё горче.
Лёша оббивает пороги православных храмов и пагод, обещает богу бросить пить, построить счастливый дом, посадить на этой неприветливой земле южное дерево, взять сироту из приюта.
Мерген сваливается, как снег на голову. Приезжает на своём мотоцикле в четыре утра. Долго тарабанит в дверь.
– Впусти меня!
– Проходи. Лена болеет…

***
– А можно я попробую?
– Видишь, это у неё самое слабое место. Не так резко.
– А внутри у всех так?
– У каждого разное.
– А это что за два узелка?
– Это я завязала. Вовек не развязать.
– А это чёрное?
– Её тоска.
– А здесь?
– Её боль.
– А тут?
– Страх.
– Ну, а там?
– Две души её. Белая и серая.

***
Ночью Ленка попросила шпроты в масле. Лёша обрадовался, гонял за ними в центр.
– Ешь, Леночка, ешь.
Ленка съела целую банку, сказала: «Как вкусно! Купи мне завтра ещё».
Когда у неё пошла горлом кровь, Лёша стоял и смотрел, не понимая, что пока едет «скорая», нужно приподнять жену, усадить на подушки, дать ей даже не воды, а льда. Обложить шею и грудь этим льдом.
– Папа, мне страшно!
– Уберите ребенка!
– Мужчина, да не стойте столбом!
– Какая у неё группа крови?
– Паспорт давайте! Полис с собой? Гепатитом болела? Аллергия на что-нибудь есть?
В больнице красный цвет внутри неё кончился. Здесь как всегда было сумрачно зелено зыбко. Пахло солнечным кварцем, мочой, кислой капустой, праздничным апельсином. Немного грузинским коньяком. Как и все живые люди, Ленка боялась пьяных врачей, острых предметов в их чёрных руках, ведьм-медсестёр в халатах на голое тело, вирусов, живущих в снегах Антарктиды, раздутых до боксёрской перчатки лягушек, растущих из скошенных лбов костяных рогов.
Хотелось вызвать такси и уехать домой.
– Вам сюда нельзя!
– Девочка моя, пойдём со мной.

***
Росина заплатила свою цену. До первой крови знала, что никогда не выйдет замуж. Что мать умрёт из-за чужой ошибки, а отец по своей воле. Что сестра, не познавшая любви, будет всё время её искать. Идти на зов, кормить беса плоти. Предаст память, опозорит семью, отречётся от клятв. А на просьбы остановиться – не откликнется. «Только муки продлишь. Не изменится. Старшенького удавит, младшенького стеклоочистителем напоит. В казённом доме обретёт лишь покой». Росина взяла на себя этот грех. Плакала сестрёнка, понесшая чужое, нагулянное дитя. Просила избавить от семени гнусного, росточка гнилого – она и избавила.
Там, где тьма глухая, видела Росина – страх питается тем, что живёт внутри.
Вот Лёша, почему пьёт? Потому что если трезвому на мир смотреть, когда смеркается, мерещится отец-висельник. Которого они тогда с дядей не остановили. Думали, дуркует, а он взял и, действительно, повесился. Юрка не старел в петле, а только моложе становился. Хмельной румянец на щеках играет, глаза с прищуром, шрам на лбу совсем свежий, залысин нет, а вот рот слишком широко открыт.
– Лёшка, сынок, тошно мне! Сними! Я кому сказал – сними! А, может, хочешь вместо меня? Устал я, Лёшка.
Лёша крестился, тянулся к стакану, отмеривал себе успокоение.
– Спасибо, папа, я не хочу к тебе.
Лёшу Росина сразу невзлюбила. Глядя в его разноцветные глаза, прочитала, что проживёт он долго. Дольше многих. Не сказать, что счастливо и спокойно, но будет о чём вспомнить, постараться забыть и никогда не жалеть. Что будет у него три сына. Два вдовства. Четыре чуда и одно воскрешение. Лёгкая старость и такая же смерть. Что это он подведёт её к черте, за которую она не заходила.
Росина подселила к нему три страха.
Отец стал заходить чаще, дразнил заграничной выпивкой, разговорами-уговорами уводил в какой-то призрачный бар посреди снежного, забытого богом и дьяволом леса. В баре этом отец влезал в рыжую шкуру, примерял усы, титановые пластины. Он говорил Лёше цинично, угрюмо, что баба его – тощая стерва, скверная девка, худая стряпуха. «Никудышная, сынок, у тебя жена. Первая была с гнильцой, а эта с дерьмецом».
Если долго пил, стыла кровь, иссякала мужская сила, каплей за каплей уходила молодая удаль. Мнилось Лёше, что главный его орган управляется кем-то другим. Что бы ни делала Ленка в такие минуты, как не исхитрялась, приговаривая его любимые словечки, какие бы зрелища ему не обещала – всё одно – лежал бесполезный, ленивый, обрюзгший.
«Она жалеет меня», – думалось чаще.
«Она лишь терпит меня».
«Она не такая была до меня».
«Она разлюбит меня».
«Если уже не разлюбила».
Из сомнений родилась ревность. Жгучая. Тупая. Болезненная. Стоило только представить, что её кто-то, так и этак – будто бы испил живой воды, заново родился, впервые причастился. Когда ревность проросла глубоко, Лёша и не заметил сразу, что, перебрав лишнего, всё чаще и чаще величает жену про себя не иначе, как тварью. Тварь могла и предать.
С пьяного глазу виделось так: смена закончилась, а её дома нет. Он звонит на работу, долго никто не берёт, потом отвечает охранник, ушла раньше. Вечером нет. Ночью нет. Он садится в машину, рыщет по всем подворотням, гаражным кооперативам, ломится в наливайку у дороги. Конечно же, она там. Во всей красе. С двумя-тремя. С целой футбольной командой. Лёша не считает удары, ему просто больно и гадко. Это уже было.
На убывающую луну Росину мучили фантомные боли. Болело то, что болеть не может. Болело как живое. Не было ни томления, ни ожидания, ни тепла, ни сладости. Ничего. Пусто и холодно. Черствела кожа изнутри, гладкая на ощупь. Проводила рукой – полый сосуд, в котором не зародится новая жизнь.

***
Росина чуяла нутром зверя. Зверь был очень сильный, свободный, злой. Зверь рыскал где-то рядом, но близко пока не подходил.
– Покажись!
В комнате заплакал ребёнок. То, затихая в хрипе, то вновь беря самую высокую ноту. Ребёнка в доме быть не могло. Кроме Сашки здесь никогда не было детей. Она это знала. Морок? Продолжение сна? Чья-то неказистая пакость? Она встала, не удивляясь ничему. В жизни и не такое случается. На подоконнике лежал крепенький, смуглый малыш, завёрнутый в байковый платок. Грудничок. Она поднесла к его темени руку – тепло, мягко, без ярких всполохов.
– Живой! Настоящий!
Обрадовалась. Расцеловала маленькое плачущее лицо. Надо же его покормить! Но чем? Можно ли ему молоко? Насторожилась: откуда он здесь в её доме? Ответа не было.
Мальчик снова заплакал и потянулся к её груди, требуя еды.
– Сейчас-сейчас, подожди.
Молоко долго сцеживалось и закипало, а потом ещё дольше остывало.
Может, это дар? Но какой будет расплата? Чем придётся пожертвовать? Что отдать навсегда?
Ребёнок поел, уснул, она легла рядом, боясь пошевелиться.
С утра он разбудил её плачем – весь мокрый. Старые простыни пошли на пелёнки, из двух сорочек она сшила распашонки. Нужно было выбраться в город за памперсами, смесями и пюре, детской одеждой. Но как оставить его одного? Решила приспать, а потом ехать.
На рынке ей встретилась соседка, увидев покупки, полезла с расспросами:
– Ленка ваша родила? Кого? Мальчика? Девочку? Ну, слава богу.
Пришлось соврать, а затем запутать её мысли. Внушить, что никого она не встречала ни сегодня, ни вчера. Пожелала вслед сезонного насморка.
Пока её не было, ребёнок будто бы вырос, стал румянее, толще и красивее. Она любовалась сыном, ища в нём свои черты, поражаясь тому, что он и, правда, похож на покойного отца.
– Как же мне тебя назвать, мальчик мой, – ворковала. – Наиль?
Снова приезжал Сашка, просил невозможного, отвлекал от самого главного. Приказала больше к ней не ездить. Ослушается – пусть пеняет на себя. Опять ей слышались шаги, в этот раз осторожные, плавные. «Этот кто-то совсем рядом», – подумала, но не испугалась. Да и чего бояться: в дом без её ведома, не войдут ни живая душа, ни мёртвая.
Пока она спала, бушевала гроза, у соседей загорелся сарай, к ней долго стучали – просили помочь. Слышались их брань, недовольство, проклятья. Но в том была не её вина: сосед задолжал брату, и деньги возвращать не собирался. Не в этой жизни точно. В сарае в одном из дубовых бочонков и был тайник.
Она не думала, что в ней столько любви. Когда сын спал слишком тихо, проверяла его дыхание каждую минуту; когда плакал слишком громко, бегала из комнаты в комнату, как оглашенная, не понимая, что с этим делать, называла себя безрукой и пустоголовой. Как ни пыталась, не читалась его судьба. Про Сашку в младенчестве она уже всё знала. Иногда её пугало собственное счастье, а меж тем прошёл всего лишь месяц.
Обновилась луна, очистилась земля, утекло много воды, а вместе с ней дурные сны и предчувствия. Ночью у ребёнка поднялся жар – резались первые зубки. Он кричал и кричал, и кричал. Выплевал пустышку, хотел укусить, но не знал как пластмассового пупса, каучуковую рыбку, мальчика-ниндзю. Тогда она дала ему свой палец.
– Вкусный, да? Очень-очень вкусный!
Пальца оказалось мало, захотел он целую руку. Она дала, умиляясь его баловству. Почти не морщась, когда он начал кусать по-настоящему – с остервененьем, шипеньем, рычаньем. Вид крови вывел её из оцепенения, она разозлилась, отругала сына. И увидела, что во рту у него клыки молодого злого волка.
– Мне больно! Тише! Отпусти!
Сын лизнул ей лицо и послушался. Лёг у ног.
– Не надо на холодном, ты же простудишься.
Он завилял хвостом, прыгнул на кровать, вытянул вперёд большие тощие лапы, положил на них свою красивую чёрную лохматую голову. Уснул хорошим счастливым сном. Она наклонилась над ним, чтобы поцеловать в пушистую макушку. Остановилась на секунду. «Духи просто проверяют силу моих чувств. Испытывают. Надо не сопротивляться. Покориться».
– Я приму тебя таким, какой ты есть.
Кто-то невидимый подсказал ей, что пришло время выбора: готова ли она отказаться от всего, что имеет, прожить отмеренное на треть, призвать на себя собственное зло, встретить его достойно и смело. Если – да: ребёнок вновь станет обычным младенцем, нетерпеливо требующим внимания, пачкающим пелёнки, милым и смышлёным малышом, вырастит хорошим сыном. Если – нет, то жить ей вовек с волком, пока он однажды её не съест.
Но она знала – как ни поступи, всё равно жалеть будешь. И потому выбрала третий путь – сходить по ту сторону тьмы и света, минуя плавучее кладбище, змеиную цитадель, храм лепреконов, город вечных вдов, мамонтово подворье.
– Я справлюсь. Я выдержу. И боги меня простят. Пусть небо станет твёрже земли, а земля превратится в облако, пусть матери рожают детей обратно, старухи научатся летать, как птицы, а тот, кто в силах победить смерть – умрёт от вида таракана, но я не верну ни одного своего слова! Отречёшься от малого – потеряешь всё.
Её услышали: волчонок в детской кроватке вновь стал младенцем, только родимое пятно с шёрсткой и напоминало о том превращении.
Она успокоилась, обожгла сосуды для двух Ленкиных душ. Сделала горлышки узкими, а донышки – толстыми, прочными, чтобы души никуда не улетели, чтобы были там даже, когда тело невестки сгниёт, а кости превратятся в труху.
И вот Ленка пришла. А точнее – приехала на мотоцикле. Должна была явиться голой, но на ней – чёрная кожаная куртка и медноносые казаки, на шее шипели восемь переплетённых змей, на руке – ухал одноглазый красный филин, на мизинце трубил двуглавый бык, и всё тело её менялось ежесекундно, принимая облики разных мужчин, женщин, невиданных птиц, насекомых, зверей.
Росина вспоминала всё, что знала, но слова были бессильны, а пальцы бесполезны. Она хотела бы заслонить детскую, поставить новую защиту, но Ленка и тут опередила её мысли, приказав:
– Взять!
И тот, кого Росина называла сыном, разгрыз свою кроватку, вышиб дверь, в один прыжок перелетел через всю комнату, сбив её с ног, прыгнул на грудь. Голодный, жадный, нетерпеливый.
– Будь ты проклят, зверь! – прохрипела Росина.
– Я плоть от твоей плоти, мамочка, – сказал ей зверь.
К ней явилась никакая не Ленка, да и вообще не человек, но понимание пришло слишком поздно.
– У всех историй есть конец, – сказал Мерген. – А у твоей его не будет. Никогда. Это гораздо страшнее. Завтра Наиль вновь станет волком. И снова тебя съест, убежит в лес. А потом ты проснёшься, найдёшь его на подоконнике, и всё повторится вновь…

***
Это была не его комната. Щербатые стены, высокий потолок с ржавыми подтёками, ковёр с проплешинами. Он не лежал, а тонул в кровати – огромной, железной, двухэтажной. Наверху была какая-то возня, что-то очень тяжёлое нависало над головой, ещё больше вдавливая его в матрас. Он попытался пошевелиться – не получалось: его привязали, и весь он от шеи и до пят представлял собой шёлковый розовый кокон, подпоясанный лентой. Он захотел проверить, есть ли кто живой, и закричал «Эй!», но получился писк. Он набрал в лёгкие побольше воздуха и сорвался на плач. К своему ужасу заметил, что после всех этих усилий, обмочился, и оттого расплакался уже от обиды.
«Что со мной происходит? Где я? Где тётя? Отец? Лена…».
В комнату вошли незнакомые ему взрослые, они щекотали его козой, называли бедной сироткой, прехорошенькой девочкой, тискали, сюсюкали, норовили обслюнявить и ущипнуть. Он едва уворачивался, пытался их лягнуть, укусить за пальцы, но сумел лишь плюнуть.
Потом его кормили кашей-малашей, мыли в тазике, переодевали, насильно укладывали, ругали за то, что не спит. В наказанье оставили до самого утра лежать в мокром. А днём появились дети – злобливые, настырные, очень активные. Они думали, что перед ними не ребёнок, а новая кукла. Мальчики и девочки освободили его от кокона, им хотелось понять, почему у игрушки ручки и ножки не гнутся в разные стороны, не выворачиваются так, как им того хочется. Почему у неё нет кнопки «выкл», почему она всё время плачет, даже если ей заклеить рот и накрыть подушкой. Почему она так боится воды и огня. Почему она такая скучная эта игрушка?
– Тот, кто прячется за женскую юбку, никогда не станет мужчиной, - сказал ему Мерген. – Хочешь сделать что-то – делай сам, а не чужими руками.
– Простите меня! Это я во всём виноват! Я хочу, чтобы всё было как прежде. Пусть Лена будет всегда жива!
– Я буду за тобой следить, мальчик.

***
Эту плёнку можно было отмотать назад. Ленка шла, не оглядываясь. Каждый шаг приносил боль, радость, утешение, разочарование. Почему она поступила именно так, и никак иначе?
Всё детство боялась рассказать матери о том, что отчим, оставшись с ней наедине, проделывает скверные постыдные вещи, платит за её молчанье красивыми платьями, шоколадными конфетами, польскими духами. Хуже всего – мать, на самом деле, обо всём знала, но делала вид, что они – образцовая семья.
Там, на плотине, она толкнула соседскую девочку, свою тёзку намеренно, из ревности, дабы быть единственной Леной во дворе. Та утонула по её вине, хотя все до сих пор считают, что это был несчастный случай.
Только год искала, да и то неусердно, когда Тая пропала.
Брезговала ухаживать за родной бабушкой, просила у бога ускорить процесс.
Ничто не мешало ей сказать «нет» и первому, и второму мужу, и всем своим мужчинам. А любое её необдуманное «да» сродни проклятью.
Шла на аборт, как на удаление гнилого зуба.
Никогда не любила, а только терпела пасынка, пусть и, не желая ему смерти, но и счастья тоже не желая.
Если б только позвал – на край земли пошла бы за Мергеном.
– Я пришёл попрощаться, – скажет Кеша. – Хорошо было с тобой, да голодно. А ты тут не сиди, а то опять пичку застудишь. О нём не тоскуй и не плачь. Его никогда здесь не было.
Рождаться во второй раз ещё больней и неприятней, нежели в первый. Ленка не хотела в этот мир – она его знала. Сопротивлялась, извивалась, брыкалась, кусалась, пыталась вырваться из рук своих спасителей. Хотела ускользнуть. Раствориться. Исчезнуть. Стать облачком. Но две сестры – точные её копии стояли рядом, крепко, но нежно обнимали её.
– Хватит тебе уже спать.
– Хватит тебе уже плакать.
– Пора начать любить.
– Пора начать жить.
– Пожалей ты мужа. Открой ему. Давно ведь стучит.