Richelgof : Из жизни писателей

23:12  29-11-2005
Из жизни писателей.
Если человек ругается матом, когда придется и как попало,
значит он просто сквернослов, но если он матом думает,
разговаривает, поет и пишет, значит перед вами творческий интеллигент.
1.
Спор веков.
…Кухня одной из московских запущенных, но не доведенных до полного отчаяния квартир, не слишком большая, с минимумом мебели, староватой, середины годов о восьмидесятых, наполнялась смешанным, но вполне узнаваемым ароматом, который можно было бы разделить на составляющие. Первая составляющая – это вареная докторская колбаса, которая жарилась на медленном огне, на закопченной толстым слоем сажи сковородке, напоминавшей чем-то подгоревший полый внутри пирог с выеденной сыроватой мякотью. Колбаса жарилась достаточно давно, поэтому уже шкварчала и стреляла пузырьками масла в разные стороны. Колбасный запах мешался вместе с ароматом квашеной капусты с клюквой, стоявшей в банке на обеденном столе. Банка была наполовину пуста, и в капустной рыхлой мякоти торчала вилка с зубьями, покореженными после долгих, многолетних ковыряний в недрах ротовой полости. Рядом с капустой на газетке «МК» лежал хвост селедки, рубленый на несколько частей, из которого торчали реберные кости. Сверху селедка была обильно посыпана репчатым лучком, нарезанным колечками. Напротив селедки, в тарелке тусовались четыре холодных синих картошины, обданных подсолнечным маслом с натуральным вкусом семечек. Все это как-то самобытно и независимо воняло, превращаясь постепенно в один аромат, который дополнялся перегаром выпитой водки, незаконченной и возвышавшейся Эйфелевой башней над закусью. Водку пили двое людей. Оба они были мужчины, одному из которых на вид можно бы дать лет 55-60, а другому 19-23. Старший выглядел подержанно и во многом помято – лицо исполосовано глубокими бороздами морщин, и мелкими рытвинками морщинок, которые скрывались, но лишь частично под редкой козлиной седоватой бородкой и какими-то опаленными кошачьими усами. Глаза его выражали тяжелую творческую пустоту пьянства и можно было уяснить – бухал этот человек напропалую лет уже так-эдак 45, и останавливаться не желал. Конечно, зачем ему это было нужно, ведь это был сам Осовеленко – величайший корифей русской литературной мысли конца 20 века, а без бухла его вдохновение не хотело являться ему ни при каких условиях и уговорах. Больше всего Осовеленко нравилась писать о себе – ведь так было проще всего создавать литературные шедевры, пленяя молодежь своим матным слогом. Осовеленко много и долго трудился, с самого того периода, как свалил из школы после девятого класса. Он создал множество прекрасных и вечных произведений автобиографического характера, и самое главное, которое принесло ему славу, был роман-трилогия о тяжелом советском детстве писателя, его жизни в рабоче-крестьянской семье. Роман получил название “Спиздили крысу”, и оказался бестселлером. Далее следовали не менее популярные работы, такие как “Уебищность бытия”, “Ссаные заборы настапиздевших городов” и “Бля...”. В этих романах на поверхность всплыли философские мысли Осовеленко о переустройстве социума, и описание мрачного быта алкоголиков и распиздяев. Главным изобразительным средством для этих, как впрочем, и для всех остальных, романов, Осовеленко выбрал сортирную эстетику. “Я скромный певец хуеты” – говорил о себе Осовеленко, упиваясь блевотиной, сочившейся из строчек собственных произведений. В целом все книги Осовеленко были пропитаны неким оптимизмом, но “Бля”, написанное им после распада союза, было меланхолично и безнадежно – главный герой на протяжении семисот страниц находится в состоянии красивого русского похмелья со всеми его атрибутами – мыслями о судьбах Родины, ночными кошмарами и заунывными песнями под баян на кухне. Осовеленко любил пить, просто и незатейливо, а также играть на баяне, зовя нестройными, рваными звуками баяна музу. Но причина сегодняшней пьянки была не в муках творчества. Он бухал вместе с Рихельманом – другим величайшим писателем, но уже 21 века, не менее талантливым и не менее запойным – он мог неделями и месяцами жрать синьку, и с каждым годом его все запойней читали парни и девушки. Рихельман был молод, красив, нагл и талантлив. Он не смог пока еще пропить живой блеск в своих глазах, его немного кругловатой, приятной формы лицо, совсем не было покрыто морщинами, а еврейский шнобель украшался небольшой, живописной горбинкой. Губы, побагровев от алкоголя, были плотно сомкнуты, от чего скулы сильно напряглись. Рихельман работал в похожем с Осовеленко стиле, но герои у него получались не горькими пьяницами и лоботрясами, а циничными и отсюда более противными. Рихельман не успел издать слишком много своих работ, но уже подавал надежды, и двумя главными произведениями его были “Вода из жопы” и “Серево”. Первая работа – песнь о молодом потребителе, работающим в салоне связи. Герой – редкостен сам по себе, готовый удавить любого другого за лишнюю копейку, живущий по принципу “поменьше сделать, и побольше спиздить, не пропалившись”. Ему ничего особо не нужно от жизни, и главное для него “чтоб хуй стоял, и деньги были”, и ради этого он готов на все – даже пустить воду из жопы, что и с успехом делает в конце романа. Следующее произведение не менее интересно, и главный лозунг его следующий: “если все вокруг серево, значит и мы должны быть серевом”, поэтому можно делать все - даже дристать на лицо красивой девушки, дабы удовлетворить свою потребность в юморе.
Однако, несмотря на свою похожесть, Осовеленко и Рихельман не состояли в творческом тандеме – они были соперниками, вечными конкурентами, боровшимися за присутствие свободного и дикарски неуместного, необузданного мата в литературной прозе, и вся их творческая жизнь заключалась в том, чтобы как можно сильнее друг друга переплюнуть в употреблении нецензурной лексики, и нынешняя пьянка на кухне была внеочередным литературным диспутом.
- Да пиздец, ты хуй собачий, а не писатель, кто тебя так писать учил, пидрило ты сопливое! – орал Осовеленко, потрясая руками перед носом у Рихельмана.
- Пошел на хуй, пиздабол сраный! Ваще ни хуя про жизнь не пишешь, а поибень блядскую какую-то! – визжал немного сиплым, охрипшим голосом Рихельман.
- Ты мудило, грешное, сука, блядь, ты хоть раз читал мои работы? Читал? – наседал Осовеленко.
- Нет! Не читал и такую хуйню читать не собираюсь! Если отсосешь, может, прочитаю!
- Ах, ты гондон малокалиберный!
- А ты-то романы мои хоть видел? – интересовался Рихельман.
- Романы? Ха! – цинично отзывался Осовеленко – У тебя бздех куриный, епт, а не романы. Хуйня моржовая, блядь, а не романы!
- Заткни свое ебало скатина, сам хоть бы что-нибудь из себя представлял!
- Да я, между прочим, - бил себя в грудь Осовеленко, - Величайший русский писатель 20 века! Меня на 50 языков мира перевели уже!
- Перевели, не пизди! И какой ты русский? Ты хохол вонючий, и фамилия у тебя хохляцкая!
- А ты кто такой? Ты ваще еврей ебаный. У тебя не хуй, а обрубок! В жопу себе его запихай!
- Я не еврей – оправдывался Рихельман, - Я немец!
- Хуемец! – передразнивал Осовеленко, - Все, нарвался пидор!
Сказав это, Осовеленко, схватил стоявший в углу баян в охапку и, растянув его, мехами ударил по голове Рихельмана. Рихельман взвыл, но удар выдержал, схватил руки Осовеленко, и силой рванул их в стороны. Молодость побеждала старость, и через некоторое время, Рихельман сидел верхом на Осовеленко, и колотил его по морде мехами от баяна, приговаривая: «На нахуй, старый пидор!», но у Осовеленко был еще порох в пороховницах, и он иногда сламывал наступление Рихельмана, и они, сцепившись, начинали кататься по полу, сбивая с ног табуретки, валя предметы со стола, стукаясь головами о деревянные плинтусы. Схлестнулись, сплелись воедино рубежи веков русской литературы, не за жизнь, но за правду-матку. Кто сильнее из них пишет? Кто не тенденциозен? Кто могуч в языке? Не понятно, и лишь сеча на кухне в рядовой московской квартире могла решить это. И так бы продолжался этот спор веков, если бы на шум не прибежал из соседней комнаты спавший там Смыгин – вечный писатель. Он всегда писал о любви, о вечном чувстве, и поэтому сам был непотопляем. Писал он долгие и непростые произведения о сложности и красоте человеческих чувств, о внутреннем мире вовлеченного в процесс познания другого человека, и три его книги – “Затычка”, “Ебля с лошадьми” и “Путешествие по хуям”, прочитала добрая половина московской молодежи. Смыгин и сам слыл романтиком, поэтому герои с героинями у него получались утонченно безупречными, мечтавшие о том, чтобы “лежать целый день дома и ебаться, да все с разными и с разными, а потом еще на улице в кустах ебаться и в общественных туалетах тоже, в пизду, в рот и в жопу, толстую аппетитную, дрожащую холодцом, а потом еще и подрочить на последок”. …Смыгину нельзя было дать сколько-то лет, он был тощ и высок с вытянутым небритым лицом и длинными нечесаными волосами. Смыгин вприпрыжку влетел на кухню, застав борющихся врасплох. «Ништяк! Трахаются!» – подумал Смыгин и достал из штанов моментально набухший член, принялся его энергично и болезненно быстро дрочить. Из отверстия выделилось несколько капелек прозрачной жидкости, которые от движения крайней плоти вокруг залупы вскоре превратились в пену с малюсенькими пузырьками. Член захлюпал и характерно запах. Смыгин вдыхал свой собственный аромат, от чего возбуждение и желание поскорее кончить нарастало с удвоенной силой. Это продолжалось не слишком долго, и от скорости дрочки вскоре горячая густая сперма, под приглушенные стоны удовлетворения, выстрелила вниз, окатывая крупными каплями лица, руки и ноги Осовеленко и Рихельмана. «Охуительно кончил!» – решил Смыгин, и, убрав член обратно в штаны, чуть не прищемив при этом позорно обвисшие яйца, пошел дальше спать…
2.
Природа.
Смыгин бежал… Смыгин спешил… Нельзя было терять ни минуты – на вес золота было каждое мгновение. Пересекая переулок за переулком, пробегая двор за двором, слушая теплый, даже слишком теплый, приближающийся к знойности, поздний весенний ветер в ушах. Останавливаться было нельзя – от этого зависела ну если уж не жизнь, так честь и совесть уж точно. Вся жизнь летела перед глазами у Смыгина, пока он несся к своей конечной цели, к своему приюту – родной квартире. Он вспоминал кучу моментов из жизни, больше всего из детства, того периода, когда он еще не был вечным писателем, певцом любви, а был просто маленьким жителем захолустного подмосковного поселка, построенного когда-то на базе совхоза-гиганта “Шлепанцы Марксизма”. Вспоминалось плохо, мешал бег, и нежелание что-либо помнить – ему мешала та писательская вечность, в которой он утонул уже несколько лет назад, но, тем не менее, откуда-то из глубинных участков смыгинского мозга выплывали, словно медленные, тяжеловесные баржи, проходящие по Москве-реке возле паромной переправы – места, где Смыгин мальчишкой ловил рыбу летом. Ветер в ушах… Тогда был подобный ветер ушах – он возникал от езды на велосипеде, старом, трофейном, отнятым, наверное, еще у немцев в сорок втором его прадедушкой. В его узкие, невысокие колеса Смыгин вмонтировал ленты, катафотки, цветные проволочки, и всякую другую дребедень, от чего его велосипед был одним из самых запоминавшимся, оригинальным во всем совхозе. Смыгин уезжал из дома часов в шесть-полседьмого, поздновато конечно, вместе с парой-тройкой друзей. Ехали как обычно, по пойме вдоль реки, так было ближе всего, по разбитой бетонке, на обочине которой был разбросан всякий металлолом – ржавые остовы запорожцев и других автомобилей, различные баки, рули, сломанные пилы. Дорога иногда петляла, повторяя границы поймы, и они ехали между странных простреленных больших металлическим треугольников, выкрашенных яркой оранжевой краской. Треугольники были расставлены в ряд, и уходили куда-то туда, вдаль, где горизонт закрывался высокими домами, за которыми начинался город. Там был военный аэродром, и может быть, эти треугольники были разметкой для посадки самолетов. Но маленький Смыгин видел такие треугольники у соседа в огороде, они были в виде забора. Потом из треугольников стали делать сараи и другие соседи, и вот однажды, через пару лет, когда Смыгин вновь ехал с мальчишками на паромную переправу, он не увидел ни одного треугольника. “Не беда” – подумал тогда Смыгин, - “Главное, чтобы в реке еще была рыба”…
Оставалось совсем чуть-чуть – каких-то триста метров – два раза направо, а потом налево, и подъезд. Сердце бешено колотилось, и вырывала мысли Смыгина из его головы, бросая их на раскаленный асфальт. Он не смотрел под ноги – некогда было это делать, он даже иногда зажмуривал глаза для экономии сил. Бежать уже было совсем тяжело, но остановиться вовсе невыносимо, и Смыгин выбирал бег. Невнимательность при беге на улице, когда вчера шел ливень, вещь не очень полезная, и Смыгину везло – он в течение всего своего пути ни разу не угодил в какую-нибудь лужу, которые жидкими минами были расставлены по всей Москве. И вот, свершилось – Смыгину оставалось каких-то пару сантиметров, чтобы не угодить в лужу, но его нога, обутая в черный остроносый туфель, начал скользить по грязи, и Смыгин, застопорив движение, въехал на двух ногах в глубокую лужу, утонув там обеими ногами, и забрызгав чистые, белоснежный брюки. “Блядь, западло!” – решил Смыгин, и его память снова закинула вечного писателя в детство. Когда-то лужи не были западлом. Тогда и не было белых штанов. Много чего не было. И самое главное, не было вечного писателя Смыгина, а лужи были всегда – особенно весной. Снег таял, заливая совхоз, от чего на поверхность всплывало собачье дерьмо, и ходить было не удобно. И одно лишь обстоятельство спасало Смыгина, превращая его весеннюю жизнь в увлекательное действие – можно было мерить лужи около дома в резиновых сапогах, которые все же немного протекали, так как их когда-то еще носил его отец. А позже, приближаясь к подростковому возрасту, ему наскучило это занятие, и он нашел новое – вполне приемлемое и не менее интересное. Каждый год, особенно если зима была снежная, а весна очень теплая, и снег таял за день очень быстро и большими кусками, Москва-река разливалась на совхозные поля, и доходила иногда почти до его дома. Просыпался он так как-нибудь и видел - перед окном плескалось серебро разлива, переливалось холодными тонами на солнце. Тогда он вечером, после учебы, собирался со своими друзьями, они выгоняли из сарая два мопеда -
Газулю и Карпатого, садились на них и направлялись прямиком к разливу, по дороге заезжая в палатку, где они покупали баклашку пива на четверых. Смыгин тогда еще не имел особого опыта по употреблению алкоголя, и пиво казалось ему крепким, даже чересчур. От него он становился болтливым, начинал глупо смеяться над всем, что происходит вокруг, по часу перебирая одну и ту же деталь разговора. На разливе они жгли костер, и сидели вокруг него, после чего, побросав мопеды, решали испытать судьбу и вооружались длинными палками, чтобы было легче прыгать по островкам, туда к паромной переправе, которая была залита солнечным серебром. Не добирались, ни разу не добирались, засучивали штаны по колено, шли дальше вброд, спотыкались, попадая в глубокие ямы, проваливались по колено, по шею. Возвращались домой поздно вечером, взяв на обратном пути еще баллон пива, пьяноватые, усталые, довольные, совсем не высохшие.
“И хули я все детство вспоминаю?” – размышлял Смыгин, несясь по лестницам своего подъезда. Выход нашелся как-то сам собой. “Конечно, бля в детстве было пиздато, можно было хоть перднуть на улице, хоть насрать кучу в кустах. А щас тебе ни кучи, ни кустов. Еще охуитительно было лопухами подтираться и всякими там пустыми пачками от сигарет. Эх бля, золотое было времечко! Теперь ничего этого нету – иди посри на Красную Площадь, сразу мусора повяжут, пидарасы, а ведь все это естественно. Бюрократы отъебанные!”.
Его руки тряслись, когда он, уже стоя в прихожей, развязывал шнурки. Состояние было не выносимым, и он тихо, страдальчески простонал: “Бля!”. Снимал штаны по дороге, не получалось качественно это сделать – ширинка не хотела поддаваться. В одной штанине он влетел в туалет, стащил трусы и сел верхом на унитаз, но моментально вскочил, почувствовав холод фаянса. “Ну что за пиздец” – воскликнул Смыгин, опуская вниз деревянную крышку унитаза, обклеенную желтым паралоном, чтобы было легче сидеть. Сел… Расслабился, зажмурился, ощущая взрывы в области заднего прохода, отчего из него то и дело вырывался кашеобразный кал. “Пойдет ща дрищ” – решил Смыгин, психологически готовя себя к этому. И… Свершилось! Один из взрывов оказался очень мощным, и из задницы повалил и полился понос, с хлопками, с запахом тухлой редьки и испорченного майонеза. “Свое говно всегда пиздато пахнет” – констатировал Смыгин, вдыхая воздух полной грудью. Процесс продолжался несколько секунд, после чего он некоторое время отходил, ощущая характерное жжение и зуд. Встав с толчка, Смыгин решил подтереться. Он осмотрелся вокруг в поисках туалетной бумаги, но тут же вспомнил, что она закончилась уже несколько дней назад. Зато на полу лежала книжка, экземпляр его собственного произведения, изданный совсем недавно – “Суп из залуп”. Он выдернул несколько страниц из книжки, и, небрежно помяв их, запустил себе их в задницу. Тер между полузадиями, стараясь не размазывать понос, но получалось не совсем хорошо. Первая партия страниц отправилась в унитаз. Рука потянулась за следующей порцией. Открыв книгу, он увидел любопытную картинку - обнаженная женщина-блондинка стояла на четвереньках с широко разведенными бедрами, ее грудь по-коровьи свисала вниз, а лицо изображало оргазмический пик удовольствия от того, что средний палец ее руки был погружен во влагалище. “Сука, снова хуй встает. Подрочить что ли” – размышлял Смыгиин – “Не ваще, перед говном дрочить что-то стремно. Хотя…”. Его член налился кровью, и он, крепко сжав его левой рукой, принялся дергать то вверх, то вниз. Было очень приятно, и он стал всматриваться в фото женщина, представляя, как он с ней совокупляется. “Бля, как бы я тебя выебал! Как бы выебал, сука. Выебал бы прям в этом туалете, чтоб твоя рожа в толчке с говном находилась, я бы тебя, сзади рвал, и мордой в бы срачь толкал, чтоб ты его жрала. И кончил бы я тебе на спину, на потом еще бы и нассал туда же! Бля!”. Смыгин дрочил долго. В какие-то моменты рука уставала, и сосредоточиться на своих ощущениях было практически невозможно. Но оргазм все-таки наступил. Смыгин изливался прямо на куски кала и на книжные листки. “Все пиздец, надо валить в комнату, спать, ждать Рихельмана, он скоро придет”. Но тут что-то произошло с желудком Смыгина, он стал как-то не хорошо сокращаться, и по пищеводу вверх устремилась блевотина. Блевать было всегда тяжело и муторно, и Смыгин побледнел, предчувствуя, что от этого ему никак не уйти. Ком подкатывал прямо к горлу, и он пытался проглотить его, но ничего не получалось – все равно блевотина не хотела убираться обратно в желудок и ползла настойчиво вверх. На определенный момент ему показалось даже, что все вроде бы прошло, и он сплюнул в унитаз, собираясь уже уйти, когда из под тишка, застав мышцы глотки врасплох, она хлынула мощным фонтаном вниз, будто разрывая Смыгина пополам. Смыгин закрывал глаза от напряжения, и блевать немного становилось легче. В первый раз из него вылилось не так уж и много блевоты – первая порция как правило не бывает слишком уж обильной, но со вторым и третьим заходами фонтан значительно набрал силу, стихийно брызгая на сидение унитаза и на пол, и Смыгин представил, что он может доблевать при желании даже до потолка, а может даже и до луны. Он успевал дышать в перерывах между приступами, и воздух казался ему таким же вонючим как его рвота, горячая, словно суп, едкая, жгущая горло, вливающаяся в нос. Он блевал заходов в шесть разными продуктами – можно было среди них, если приглядеться, увидеть кусочки овощей, селедки, ягоды изюма, и многие другие здоровые и полезные продукты. Блев закончился, и Смыгин машинально потянулся за ручкой бачка, чтобы все смыть, но потом писательский разум остановил его от опрометчивого шага. В унитазе отображалась великолепная по своей неповторимости и монументальности картина, величайший многослойный натюрморт – желтая, чуть-чуть зеленоватая моча, вперемешку с жидким дрищем и твердыми каловыми включениями, стекала с пьедестала унитаза вниз, дальше в трубу. В блевотине, поверх мочи и кала плавала сперма, вертясь в рвотном водовороте. Запах был под стать картине - непревзойденно тошнотным, но Смыгину он казался даже очень приятным, и он удовлетворенно смотрел на свою работу, любуясь богатством красок серо-желто-коричнвых и даже белых тонов. “Не бля, смывать ни хуя не буду - Рихельман зайдет поссать, вот прикольнется, если тут такое увидит!” – улыбнулся он своей шутке, предвкушая, сколько смеху будет. Выходя из туалета не стал гасить свет, оглядев еще раз плоды творений. “Ну вот, блядь, она, загадочная природа человека!” – подумал вечный писатель Смыгин и удалился.
3.
Пластиковые музы.
Рихельман очень редко писал SMS-ки. Редко и от этого весьма коряво. Если бы сущность письменности сводилась бы только к написанию SMS, то можно было бы утверждать, что Рихельман вообще писать не умел. Но это было не так. Рихельмана можно было назвать мастером слога, сделав поправку на то, что он просто не умеет толково нажимать кнопки на телефоне. Он сидел в парке на спинке выцветшей лавочки и судорожно дергал пальцами, находя нужные клавиши. Когда он попадал не туда, то начинал материться на старый, с треснувшим дисплеем телефон, иногда, ударяя его об угол скамейки. Телефон издавал глухой, твердый звук, он в работе не отказывал, продолжая обслуживать нервного своего хозяина. Рихельман старался писать доходчиво и качественно, не пытаясь заменять латинские буквы различными символами и цифрами, в результате чего получалось некое подобие польского языка. Он рад был писать по-русски, но такое действо было невыполнимо для его телефона. Набив где-то половину желаемого текста, Рихельман сбился с мысли – его внимание отвлекла тонкая папочка, которую он зажимал под мышкой. Папочка тряслась от каждого дуновения ветерка, и приходилось ее часто поправлять, что естественно уводило мысли в сторону. Выругавшись про себя, Рихельман продолжил писать, додумывая предложения, пытаясь писать складно. Кнопки телефона нехотя поддавались, и через некоторое время на дисплее можно было прочитать: “prihodi v park naprotiv moego doma, ja tebe takoe pokagu, blja, zakachaeshsja!”. Нажатием трех клавиш, он отослал SMS, и спустя минуту телефон издал высокий громкий пищащий звук, возвестивший Рихельмана, что сообщение доставлено успешно. Оставалось ждать. Чтобы скоротать время, Рихельман стал смотреть по сторонам уже знакомого парка, обращая больше всего внимания на деревья и девушек. Рихельман считал, что деревья – самые приличные из всех существующих на земле созданий. “Они не пиздят чего лишнего, а просто стоят себе и молчат задумчиво” – говорил всем Рихельман о деревьях. Деревья привлекали его своей простотой и стройностью, своими пышными, а может быть и не очень кронами. Девушки же Рихельмана привлекали просто так, в силу “загадочной природы человека” – как выразился бы Смыгин. Рихельман, пытаясь скоротать время, вертел головой в сторону любой более или менее стройной юбки, проходящей мимо него. “Бля, девки!” – проносилось у него в голове сквозь мысли о чем-то таком высоком и внеземном, которое мучило разум Рихельмана уже несколько дней.
Он ждал около получаса и, наконец, приглянувшись вдаль, он увидел среди гулявших по асфальтовой дорожке людей знакомую фигуру худощавого молодого человека, приближавшуюся к нему. Рихельман не ошибся, в сторону его поспешным шагом двигался Смыгин, вызванный им по мобильному телефону. Смыгин приблизился к Рихельману, и поздоровавшись с ним, также сел на спинку скамейки, поставив обутые в грязные ботинки ноги на саму скамейку, не дав тем самым шанса потом посидеть спокойно старикам и прочим немощным людям.
- Бля, че так долго, ты где вола ебал, чтоль сука? – выдвинул претензию Рихельман, пожав руку Смыгину.
- Ни хуя не долго, ты мне мозги не еби, нормально приехал! – ответил уверенный в себе Смыгин, - Че звал-то?
- Ебт, не знаю прям и с чего начать! – замялся Рихельман.
- Ну ты уж начни как-нибудь, а мы потом кончим! – усмехнулся от своей шутки Смыгин.
- Я тут такое сочинил, ебнуться можно! – продолжал Рихельман.
- Давай, валяй!
- Заибись вещь придумал, даже не знаю как тебе ее преподнести, ведь ебнуться же можешь!
- Не ссы, не ебнусь! – успокоил Смыгин, - И не такую хуету еще читали и слушали!
- Значит готов, да?
- Всегда готов, бля, ты мне за яйца тут кота не тяни, ни хуя, давай, погнали! – подгонял Смыгин Рихельмана.
Рихельман достал из-под мышки папочку, бережно развернул ее, и несколько раз откашлявшись, принялся читать, немного неуверенно, дрожащим голосом, но без запинок:
Манифест.
Муму билась в судорогах. Но пришел Герасим, и она заколотилась в конвульсиях. “Пизда!” – подумал Герасим, промычав под нос себе какую-то поеботу. Потом он взял и позвал Раскольникова. Раскольников пришел как всегда с топором, и Герасим стал ему что-то объяснять жестами. Раскольников был умный малый, и сразу же хуйнул Муму топором. Собачка завизжала протяжным тоненьким голоском и откинулась. Раскольников взял разрубленное тело ее, поднес ко рту, и с аппетитом стал высасывать из нее кишки. Герасим, увидев это, начал пихать Раскольникова в бок, стараясь выхватить у него Муму, и сожрать ее кишки самолично. Но хуй! Не тут то было! Раскольников замахнулся на него своим кровавым маниакальным топориной и грозно прокричал: “Не трожь, замочу, пидорюга!”. Герасим забил, и пошел квасить водку в кабак, а Раскольников, сожрав кишки, выбросил труп псины в сине море-окиян. Все это видел Тургенев, когда пиздился с Базаровым. Бой был равным, и было сложно сказать, кто же в итоге победит. Тургенев душил Базарова шарфом, А Базаров в свою очередь ебошил писаку лбом в нос, и со стороны очень смешно выглядело. “Ты мудак!” – закричал Тургенев, на что покрасневший и посиневший Базаров плюнул ему в усатую рожу, от чего Тургенев заорал: “Вот тебе и отцы, и дети, блядь!”.
И тут что-то очень хочется вспомнить Пушкина. Как он сейчас? Да уж, Пушкин нынче в почете, дорогой стал, зазнался, элита !Говорят все про него – поэт, мол золотого века русской литературы. Я вот одного не пойму, чем мы-то, поэты и писатели пластикового века, хуже? Ну, ничего – все равно мы еще не раз всем им жопу покажем!
- Все! – Рихельман выдохнул и спросил, - Ну как?
Смыгин долго не мог ничего ответить. Он сидел неподвижно и тихо с полуоткрытым ртом, и было видно, что он был потрясен слогом Рихельмана.
- Ну как?
- Бля, охуеть можно! – высказался Смыгин, - Охуительно просто! Такое придумать…
Рихельман заерзал задницей по лавочке, будто у него зачесался задний проход.
- А че, а че, больше всего понравилось? А?
- Все! Ну вот про пластиковый век особенно! “Писатели пластикового века” – звучит!
- Да уж, бля, звучит! – согласился Риельман.
- И в натуре, мы всем еще жопу покажем, и хуй покажем, и в рот его кому хошь запихнем! Были бы только с нами… пластиковые музы! – воодушевился Смыгин.
- Точно, и в рот насрем вместе с этими музами! – поддержал его Рихельман.
- Знаешь, что?
- Что?
- Да это покруче даже того, что я тут недавно выдумал…
- И че?
- Понимаешь, это так для себя, для души…
- Давай, рассказывай! – нетерпеливо произнес Рихельман.
- Это такая штука… Но впрочем совсем не нужная вроде, но такая пиздатая… хотя не штука, а человек, но не совсем.
- Ты давай попонятней!
- Одним словом, я сделал для себя иллюзорного друга…
- Бля, ништяк! – поддержал товарища Рихельман.
- Точно, ништяк полнейший! И фамилия у него такая же почти как и у меня – Срыгетский. Такой нормальный парень, я тебе скажу.
- И че ты с ним делаешь? - поинтересовался Рихельман.
- Когда че. Приду бывает домой, а он уже сидит. Пойдешь с ним на кухню, попиздишь о том, о сем, можь какую идейку подкинет. А так он чувак ваще охуительный – жрать не просит, деньги не пиздит!
- Забавно… А ты про это роман целый написать можешь, попробуй!
- А че, бля и в натуре попробовать можно…
разговор, казалось, был исчерпан, и писатели замолчали, слушая постепенно усиливающийся ветер. Летнее небо хмурилось, и вот уже начина накрапывать мелкий дождик, который мог в любую секунду перерасти в ливень.
- Знаешь, что Рихельман? – нарушил внезапно тишину Смыгин.
- Что?
- Я вот тут задумался. То что мы писатели пластикового века – это несомненно, но вот я Пушкина того же вспомнил: “Мороз и солнце, день чудесный”, красиво и просто ведь сука писал!
- Красиво…
- А мы че с тобой пишем? Прочитаешь – проблюешься! Я, например, свои книжки никогда не перечитываю – самому тошно становится!
- И?
- А может мы говно все-таки пишем какое-то? – с сомнением в голосе произнес Смыгин.
- Не знаю, не нам судить – пусть читатели судят и критики – наша задача писать. По хуй че, главное писать! Смыгин, дождь усиливается, давай–ка куда-нибудь свалим! – предложил Рихельман.
- А куда?
- Да хоть к Осовеленко, покажем ему мой манифест, небось охуеет, старый пердун!
- Точно охуеет, поедем! Только надо бухла взять, а то он так не пустит, алкаш ебаный!
Писатели медленно слезли с лавочки, и направились в сторону шумного проспекта, в одном из домов которого жил Осовеленко. Возможно, через некоторое время назревал новый, стремительный и бескомпромиссный спор веков…
Создавайте красивые произведения…