Берзарин : Ночные тропы

09:56  07-03-2023
Посвящается моему любовнику
......................................................


В ПАРИКМАХЕРСКОЙ

Воскресным вечером я зашёл в парикмахерскую освежить голову. На лице хозяйки заведения, моей старой знакомой, уже читалось утомление долгого дня, но встретила она меня приветливо. Я снял жёлтый свой, заснеженный пуховик, повесил его на вешалку, но нечаянно уронил чьё-то пахнущее ядовито-сладкими духами пальто, на воротнике которого притаилась гоголевская куница. Толстая, перезрелая дама, сидевшая подле, в распяленной по всей голове шапочке для мелирования, окинула меня презрительным взглядом. Я извинился и принялся усердно, как и положено в таких случаях, отряхивать пальто, хотя оно было совершенно чистым. «Да оставь ты его в покое» - недовольно сказали два неприятных рта, принадлежавших вышеупомянутой особе (один живой, настоящий; другой – зеркальное отражение первого). Сев в одно из кресел, я начал терпеливо ждать своей очереди. В парикмахерской кроме меня, дамы и самой хозяйки, находился ещё один человек – некто Дима. Кто он был такой, я не знал, но почти всякий раз, когда я приходил сюда стричься, он сидел в уголке с пластмассовой кружкой кофе в руках и романом Алексея Толстого «Петр I». Если верить его же словам, то прочитал он его не менее тридцати восьми раз. Этот читарь, этот любитель растворимого кофейка, раздражал меня, во-первых, своим внешним видом (сальная косичка; солнцезащитные очки, не снимаемые даже в помещении), во-вторых, своей пафосной манерой вести, как ему казалось, умные беседы, которые, на самом деле, были бредом сумасшедшего, накинувшего на себя личину мыслителя-софиста. Он всегда обращался ко мне на «вы», хотя по возрасту мог быть старше меня вдвое, а то и втрое. «Напомните, кто ваш любимый писатель?» - спросил он, отрываясь от книги и делая громкий отхлёб из кружки. Мне не хотелось говорить с ним, нарушать уютное течение моих мыслей, но я всё же назвал имя Флобера.
- Шлобер… А что оно написало?
В это мгновение я почувствовал страстное желание ударить Диму по кофейным губам. Но я совладал с гневом, который утих так же быстро, как и начался.
- Флобер написал прославивший его на весь мир роман «Это влажное, шелестящее слово счастье». Но Дима уже спешил перевести разговор в иную, безопасную для него область:
- Внутренний монолог останавливать не пробовали?
- Зачем же? – ответил я. - Мне доставляет огромное удовольствие мыслить про себя. Что может быть естественнее?
- Но позвольте, позвольте, а книги Карлоса Кастанеды, этой испанской умницы, тоже будете отвергать? Али не читали?
- Читал, не все, но в количестве достаточном, чтобы вынести мой маленький вердикт.
- И…? – он сильно подался вперёд и даже приспустил очки.
- Это дешёвка. Комбикорм.
- Как? Да возможно ли? А?
Я, по-видимому, нащупал слабое место Димы, ибо от волнения он перешёл на междометия. Но, увидев, что я перестал на него реагировать, что я снова замкнулся в себе, он вернулся к прерванному чтению.
Когда ворожба над головой толстой дамы закончилась, моим глазам предстали два замечательно торчащих уха и безжизненные пряди отмелированных волос, в тускловатом свете ламп казавшиеся едва ли не седыми. Впрочем, клиентка была счастлива. С каким аппетитом смотрелась она в зеркало! С какой осторожностью прятала своё сокровище под каракулевый малахай! Как плавно выносила себя на улицу, где давно уже горели жёлтым фонари и летал снег.

НОЧНЫЕ ТРОПЫ

Я брёл ночными университетскими тропами, ощущая бритым затылком всю грусть и нежность этого прекрасно-ужасного мира. Вот, распятая на двух дорожных столбах золотистая гирлянда, повешенная сюда за месяц до Нового Года и до сих пор никем не снятая. Я, разглядывающий её, замедлил шаг не в силах сдержать улыбки. Вот тополь: синий пластмассовый космонавт привязан чьей-то шаловливой рукой к одной из его ветвей в слепой надежде, что любопытствующий дурачок позарится, взберётся на дерево и рухнет вниз. Вот дом 67. На первом этаже врезан магазинчик по продаже DVD дисков. Его хозяин, цыган по национальности, носит меткое прозвище Раввин. У Раввина есть кот. Кота когда-то покусала собака. С тех пор, вероятно от испуга, животное перестало себя вылизывать и время от времени обрастает хахаряшками, которые хозяин с мучениями выстригает портновскими ножницами. Сколько тайн и соблазнительных подробностей вокруг нас. Прекрасен и таинственен студенческий городок ночью, когда гаснут крики и пробуждаются шёпоты.

ЛУКА ПЕТРОВИЧ

Я смотрю в прошлое и сквозь дымку вижу небольшую светлую аудиторию. В ней: треснутую доску, покрытую меловой пылью и кафедру, на которой раскладывает свои бумаги ныне покойный Лука Петрович Туманский, преподаватель литературы, из чудаков. На нём: заношенный серый пиджак, облюбованный катышками и волосками; короткие чёрные брюки с вытянутыми коленями и классически нелепые очки, обмотанные там и сям грязно-синей изолентой. Лысую голову украшают сложные созвездия родимых пятен, которые по слепоте или же при плохом свете можно принять за остатки волос. Один раз я видел его улыбающимся: у него прекрасные белые зубы. Лекции он читает по бумажке, усыпляющим и как бы боящимся расплескать себя голосом, с редким вкраплением живого слова. Ему никто и никогда не задаёт вопросов, поэтому трудно сказать, умён ли он. Однако за несколько дней до смерти Лука Петрович сделал кое-что совершенно ему несвойственное. Во время лекции о Мопассане он ни с того ни с сего достал из портфеля несколько рукописных листов и тихо сказал: «Мопассан примитивен. Послушайте лучше это». И начал читать вслух рассказ Олеши «Вишнёвая косточка». Я не знаю, что двигало им тогда. Одиночество? Предчувствие близкой смерти? Или, быть может, желание продлить свою, в общем-то, ненужную жизнь, зацепившись в нашей памяти вот этим нежданно-негаданным чтением? Человек уносит свои тайны с собой, и ларчик навсегда закрывается. Но если моя догадка о продлении жизни верна, то верен и расчёт преподавателя, ибо, перечитывая Олешу, я всегда возвращаюсь в прошлое. Лука Петрович живёт во мне. Я слышу его голос:
«Наташа, ярок и светел день, дует ветер, ещё более раздувающий свет дня. Ветер качает моё дерево, и оно скрипит лакированными частями. Каждый цветок его встаёт и снова ложится, и оттого оно становится то розовым, то белым. Это калейдоскоп весны, Наташа. Пять лет тому назад вы угостили меня вишнями, помните? Неразделённая любовь делает память нищей и яркой. Я помню до сих пор: ваша ладонь была лиловой от вишнёвого сока, и вы свернули её трубкой, ссыпая мне ягоды. Я унёс косточку во рту. Я посадил дерево в память о том, что вы меня не любили. Оно цветёт. Вот видите: я был осмеян тогда; мужественен был Борис Михайлович, победивший вас, я был мечтателен, инфантилен. Я искал в мире дрозда, пока вы целовались. Я был романтик. Но вот смотрите: твёрдое, мужественное дерево выросло из зерна романтика. Вы знаете: вишнёвый цвет – это душа мужчины, так считают японцы. Смотрите: стоит низкорослое крепкое японское дерево. Поверьте, Наташа, романтика – мужественная вещь, и над ней не стоит смеяться… Ведь всё дело в том, как подойти. Если бы Борис Михайлович застиг меня сидящим на корточках в пустыре и закапывающим инфантильную косточку, он ещё раз почувствовал бы свою победу надо мной - победу мужчины над мечтателем. А я ведь в это время прятал в землю ядро. Оно лопнуло и выпустило ослепительный заряд. Я прятал в земле семя. Это дерево – мой ребёнок от вас, Наташа. Приведите сына, которого вам сделал Борис Михайлович. Я посмотрю, так ли он здоров, чист и безотносителен, как это дерево, родившееся от инфантильного субъекта?».

ПОЛЁТ БАБОЧКИ

Гуляя в парке, я встретил трёх кожаных фашистов. Они молча курили, когда я крикнул им: «Эй, вы, лупни!». Безусловно, сделанный мною шаг был необдуманным, глупым, но, я был не в силах противиться полной луне, оживившей во мне хамоватого гусара. Этот гусар, поработивший меня подлинного, искал смерти, стремился к ней, забивал голос моего разума. А, может быть, полнолуние вовсе ни при чём? Не нож ли бабочка, покоившийся в моём пуховике придавал мне смелости? Как бы то ни было, но мы, изрядно припорошенные снегом, твёрдо шагали навстречу друг другу. И тогда я поступил вот как: очень театральным, очень амплитудным движением руки извлёк из кармана сверкающую бабочку. Одурманенная снежной пыльцой - она полетела. Стоит ли говорить, что фашистики, два жалких мальчика и девочка, напуганные устрашающими взмахами металлических крыл и боевым кличем человека, которому было нечего терять, бежали - и бежали как последние ничтожества? Преследовал я их долго. Девочка сильно отстала от своих приятелей, но страх не позволил ей сдаться. Ветви-прутья секли ей лицо, пытаясь сорвать шапку; – и, наконец, сорвали, оголив бритый затылок. Я воображал: вот бы мне сейчас плеть, чтобы исхлестать в кровь эту безмозглую голову, набитую фашистской мурой, которая с равным успехом могла быть мурой пацифистской, рокерской, рэпперской, мормонской, языческой, да какой угодно! Злокачественный гусар отделился от меня, поднялся в воздух и уже оттуда наблюдал, как сердитый молодой человек в жёлтом, не разбивший в жизни ни одной тарелки, не обидевший ни одной назойливой мухи, хрипел и скалился в волчьем оскале. Утомившись долгим преследованием, я остановился перед вязаной шапкой беглянки. Шапка была конусовидной, длинной, уродливой. Я надел её.




ХОЛОЛАНХИНХО

- Здравствуй, Антоша! – приветствовал меня сзади чей-то голосок.
Я оглянулся и увидел: дымчатого котика о двух головах. По сути, устрашающее зрелище, но напуган я не был, ибо лет с пятнадцати вижу подобные чудеса во сне. Как я уже сказал, котик был двухголов. И обе головы были прекрасны. Голова, говорившая со мной, имела два бездонно-синих, слегка раскосых глаза; алый, замечательно очерченный ротик и густые матовые усы. Вторая голова, внешне ничем не отличавшаяся от первой, крепко спала, неловко свесившись на короткой шее, которую украшали красно-белые деревянные бусы, подобные тем, что продаются турецкими торговцами за доллар. Котик был дружелюбен и разговорчив.
- Здравствуй, Антоша! Я Хололанхинхо, – сказал он.
- Здравствуй, Хололанхинхо, - к моему удивлению я произнёс его имя без ошибок. – Почему ты разговариваешь со мной?
- Потому что ты назвал пароль.
- Какой пароль?
- Шапочка для мелирования – раввин - Мопассан – злокачественный гусар. Как ты понимаешь, это чрезвычайно сложная комбинация, но ты её угадал, и поэтому я здесь.
- Невероятно. А почему у тебя две головы?
(прежде чем Хололанхинхо ответит на мой вопрос, в скобках отмечу, что вся беседа велась нами непринуждённо, на ходу: мы просто шли по тропинке, в глубь парка, окружённые голыми тополями, сугробными насыпями, сломанными аттракционами).
- У меня две головы, потому что у меня две сущности: добрая и злая. Если угодно, я что-то вроде древнеримского Януса, только ацтекского происхождения. Сегодня тебе открылась моя добрая сущность. А это значит, что встреча со мной не будет иметь для тебя дурных следствий. Ты можешь задавать вопросы и получать ответы.
- Спящая голова – это твоя злая сущность?
- Да. Сегодня она отдыхает. Мы спим по очереди.
- Как часто ты являешься людям?
- Ничтожно редко.
- Из-за сложности пароля?
- Да.
- Ты сказал, что я угадал комбинацию, но ведь я не называл тех слов.
- Не называл, но думал о них.
- Ты многое обо мне знаешь?
- Вся твоя жизнь и мысли открылись мне, когда ты случайно вызвал меня из Сумеречного Мира.
- Я пишу рассказы.
- Читал.
- Тебе они нравятся?
- Не очень.
- Понятно.
Некоторое время мы шли молча, потом я спросил:
- Кто привязал синего космонавта к ветке?
Кот улыбнулся.
- Его привязал Раввин. Из подлости. Жаждет, чтобы кто-нибудь свалился с дерева.
- А ты можешь его отвязать?
- Могу. Ты хочешь, чтобы я это сделал?
- Вообще-то да. Я уже лез за ним однажды, и чуть было не упал.
- Исполнено.
- Я могу ещё что-нибудь пожелать?
- Тебе нечего больше желать. Ты счастлив. Ты живёшь в гармонии с собой.
- Но я, кажется, одинок.
- Это хорошо. Сердце, не вкусившее хлада одиночества, не познает пламени любви.
- Звучит пафосно. На мой взгляд, фраза из разряда дешёвок.
- Может быть, но суть передана верно. А могу теперь я попросить тебя кое о чём?
- Конечно.
- На днях тебе принесли стихотворение. И ты им очень восхищался. Прочти мне его.
- С удовольствием.
Я закрыл глаза и принялся неторопливо декламировать знакомые строки:

Я на сцене. Я - марионетка.
Руки вздернуты в искусственной мольбе.
Я одета в платье. Я - конфетка.
Всё на радость залу и тебе.

Моя роль заучена до скуки:
Плачь, метания, печаль, огонь в словах…
Я свои заломленные руки
Прячу в тёмно-красных кружевах.

Ты стоишь невидимый и строгий,
Держишь нити, что идут ко мне,
Чертишь мои новые дороги,
Говоришь, что видеть мне во сне.

А теперь как будто вальс играет?
Слышишь? Так, давай! На раз-два-три.
Медленно и тихо умирает
Гордость, что задавлена внутри.

Ты захочешь – рассмеюсь, станцую;
Ты прикажешь – сяду там, в углу;
Ты убил меня, свою простую…
Создал куклу и назвал Лулу.

Привязал к локтям тугие нити,
Все суставы гибкие пленил.
Я твоя ручная Нефертити.
Ну зачем меня ты полюбил?

Я не спешил открывать глаза, ибо, когда смолкла последняя стихотворная нота, упоительное счастье пронзило меня всего. И природа этого внезапно нахлынувшего счастья была какой-то земной, грубоватой и, если хотите – электрической. Я вдруг осознал, что молод, талантлив, полнокровен, и что жизнь моя только начинается. Я как бы животом увидел своё будущее. И оно, о други, было прекрасным. Я попросил Хололанхинхо рассказать мне о Сумеречном Мире, но он не отвечал. И тогда, открыв глаза, я увидел, что двухголовый котик мелко, мелко семенит лапками в противоположном от меня направлении. Я долго провожал его взглядом, задаваясь вопросом, действительно ли он любит стихи.