Игорь Бекетов : Странный роман (19 финал)
15:59 26-02-2025
19
Окончание зимы и раннюю весну мы с Пашей проболели. Подхватили пневмонию. Хворали крепко, до бреда. У меня этот бред был схож с моими фантомными странствиями. Из этих вояжей мало что запомнилось.
Помню лишь, как с Софьей Александровной я всё летал одним и тем же самолетом по городам России в поисках неких лекарств. На фюзеляже лайнера, там, где должно быть указано именование компании перевозчика, было выведено огромным шрифтом “Разбейся!” И мне было страшно.
А в городах, куда бы мы ни прибыли, существовало лишь два вида аптек: “42,0” и “Пропадите вы пропадом!” Но и туда было не пробиться. Толпа рыжих троллей, схожая с маленькими Чубайсами, закруживала нас у дверей, как смерч, сносила в местный аэропорт, и все начиналось сызнова.
Впрочем, я отвлекся.
Задумывая три года назад этот литературный марафон, я умозрительно оглядывал будущую дистанцию. Прозрачным казался мне старт. Окутанный туманом виделся основной отрезок пути. И совершенно непроницаемым представлялся финиш. И по сей час я не знаю, чем всё завершится, а потому решил придать запискам вид дневника, так мне легче, поскольку уже не могу влиять на ход событий.
20 июля 1999 г.
На самом деле сегодня 22 августа 1999 года. Причина, по которой я вынужден прибегнуть к ретроспекции – происшествия, произошедшие с 20 по 23 июля. Они оказались таковы, что лишь месяц спустя стало возможным вернуться к рукописи.
Итак, 20 июля 1999 г.
Начало всему – утренний телефонный звонок Рынде.
Каша находилась в это время в кабинете начальницы и по ее реакции поняла: звонок не рядовой. Медсестра навострила уши, но Рында выпроводила ее вон.
О таинственном звонке Каша поведала Митемите. Тот поделился с Мироном, Мирон донес Коле-мудрому, и Мудрый, расположившись после обеда на завалинке, вслух раскидывал мозгами на этот счет. Кто оказался на тот момент рядом, с уважением внимали.
Диапазон Колиных версий покрыл просторы Барабинской степи. Начав с телефонограммы о смещении Рынды, и назначении на ее место Софьи Александровны, Мудрый договорился до возможного закрытия нашего заведения.
Между этими вариантами ужились: предупреждение о тайфуне; военный переворот в Кремле; приезд к нам с концертом театра Ромэн; отправка приютских в Мацесту подлечиться на нефтедоллары Абрамовича; указ Ельцина хоронить покойников ночью; закон госдумы носить одежду наизнанку, а штаны еще и ширинкой назад; и черт знает что вообще.
Когда на крыльцо сошла Рында и направилась в нашу сторону, Коля, в завершение своих умозаключений успел посулить Аркаше Фридлянду:
– А может, вышло распоряжение минздрава всем горбатеньким выдавать плитку шоколада к завтраку.
– Как космонавтам, деда? – обрадовался Филя.
– Да, как Гагарину, – и, покосившись на Аркашу, таскавшего на себе два горба, уточнил: – Тебе, стало быть, две. Но, то еще бабка надвое сказала, не облизывайся раньше времени.
Подошла Рында. В тот пасмурный полдень взгляд ее был солнечным.
– Оставьте нас наедине с Николаем Дмитриевичем, – попросила она.
Табунчик наш мигрировал к котельной, откуда мы наблюдали потрясающее явление демократии: Рында, скользнув ладонями по юбке, обтягивающей ядреный круп, уселась на завалинку рядом с Колей-мудрым и положила руку на его плечо.
*****
Зябко брошенному. Каким мечтам предается заплутавшее в жизни создание? Чтобы хоть кто-то обогрел его, пусть даже и на исходе существования.
Такого в приюте еще не знавали. Колю нашли родственники. И не седьмая вода на киселе, а его сыновья. Они должны были объявиться здесь завтра.
Всем миром допоздна приготовляли территорию, помещения и самого Колю.
Пока Софья Александровна стригла и брила его, а Мирон мыл друга в душе, няня отглаживала Колины галифе и китель. Я наводил глянец на Колины хромачи. Мне в ухо сопел Паша, отдирая с костыля Мудрого грязную изоленту, превратившуюся за годы в пластмассу.
Притащился Аркаша с охапкой куриной слепоты.
– Зачем травы надрал? – спросил Паша.
– Деде в палату. Цветы.
– Кто тебе велел?
– Сам. Долго рвал, аж устал.
– Ты сдурел? Желтый цвет – цвет разлуки. Такие в гроб кладут, а у Коли встреча.
Толстый Аркаша захлопал на Пашу ресницами, готовый заплакать.
Дело в том, что ожидая прибытия Ассоль, Аркаша вырыл в укромном месте ямку под горбик девушки и устилал ямку ромашками, которые менял ежедневно на свежие цветы. К середине июля он извел все ромашки, и на территории осталась лишь куриная слепота.
– Не горюй, – сказал я. – Попрошу няню, завтра поутру сходите с нею в лес, там полно разных цветов.
– А эти куда?
– В Митимитин “Москвич” в выхлопную трубу засунь, – посоветовал Павел.
– Не надо в трубу, – сказал я. – Снеси за котельную, да и воткни в землю, пусть вместо лопухов разводятся.
Вечером завалинка жилого корпуса и прилегающее к ней территория была оккупирована народом.
Коля восседал в центре.
Постриженный, выбритый, отутюженный и наодеколоненный он смотрелся именинником. Даже его костыль, освобожденный от изоленты и оказавшийся буковым, тоже будто справлял днюху по рожденным заново конопушкам.
Знаю, Коле хотелось побыть одному. Но не таков был этот человек, чтобы курить чудом найденную папиросу в рукав фуфайки, когда рядом томятся неимущие курильщики. Он угощал всех и, как Христос шестью хлебами умудрился накормить тысячи алкающих, так и Коля делился свалившимся на него счастьем. На этот огонек слетелись мы – озябшие.
Мудрый, сколько было дозволено, рассказывал нам о своей прежней жизни, о сыновьях погодках – Эдике и Гене, которых после ухода от жены, видел по случаю лишь раз, лет тридцать назад.
– Эдька – тот огонь! В мать цыганку. А Генка-то – в меня, помягче, позадумчивей, – вспоминал Коля.
– Уж вы-то задумчивый, Николай Дмитриевич, – не согласилась Софья Александровна.
– Ах, Софочка, много ли толку киснуть человеку? Кому интересен унылый мой нос? Вот и держу его пистолетом.
Тут, будто в доказательство этого, на собрание явились Шельма и Майка. Они, где-то выспавшись, лениво брели цугом, и одна у другой вынюхивала под хвостом.
– Деда, а что Майка у Шельмы под хвостом ищет? – бессовестно спросил Аркаша.
Коля, разумеется, знал о секреции желез, предоставляющей собакам взаимную информацию, но как мог он, держащий нос пистолетом, опуститься до такой прозы? Его большая душа использовала любую возможность употребить дар выдумщика во благо ближнего.
Что ж, слушайте, – Мудрый попросил прикурить папиросу, попыхтел ею, собираясь с мыслями, и начал:
– Давным-давно, в некоторым государстве правил царь Горох. О был дурак, каких мало, а потому все в его царстве питались одним горохом. Его выращивали повсюду: на земле, на деревьях, в опорных пунктах милиции и даже в радиоприемниках: если забывали радио выключить, наутро из него вырастал горох. Не очень-то это вкусная пища, сами знаете, когда постоянно, да из года в год, поэтому страдали все. Людям-то еще было туда-сюда, они с руками: то сварят, то киселя напарят, то бражку гороховую замутят, ходят выпимши, знай себе попукивают. А вот собаки совсем измучились: всю дорогу трезвые, и пукается им трудно, аж гузки трещат. Ну что это за жизнь? И вот однажды собрались они на совет, решать, как быть дальше. Судили, рядили и постановили: надо жаловаться своему собачьему богу. Бог этот жил на чердаке высоченной башни в городе Тогучин на улице “Красноармейская”. На эту башню не было лестницы, и добраться до бога можно было лишь одним способом: встать всем собакам друг другу на спины. Легко решить, да трудно сделать. Во время этого столпотворения и шевельнуться лишний раз нельзя будет, а как с пуканьем быть? Горох-то, а? Или заднюю лапку поднять захочется? Нашли выход: три дня не есть, и не пить. В том и поклялись. Вот, прошли три дня, собаки пост держат. Утром четвертого дня, чуть свет, стали они громоздиться одна на другую. Лезут да лезут – растет, качается столп, но стоит. И вот, на исходе дня, последняя, самая маленькая, но умнейшая собачонка (забыл кличку, помню только, что оканчивалась она толи на “ич” толи на “сон”) добралась до окошка в светлицу бога. Только она протянула лапку, чтобы постучать, как кто-то снизу не удержался, шибко пукнул, и вся конструкция развалилась. Так из-за одной, не державшей пост шавки, пострадало все общество.
Пришло время, царь Горох подавился горохом и помер, а в государстве стали расти и гречка, и скот, и заработки. В магазинах появился Агдам по два шисят, щербет по рупь семьдесят, и минтай по сорок копеек за кило, словом, не жизнь – малина, и людям и собакам.
Да только вот мстительны собаки: всё нюхают друг у друга под хвостом, всё ищут, кто клятвы не сдержал, кто пукнул и не дал им до своего бога добраться. Так-то вот ребята. Отсюда мораль: дал слово – тресни, а держи.
21 июля
В полдень на территорию приюта въехал не автомобиль – динозавр.
Все мы, выстроенные в шеренгу у ворот, разинули рты, пропуская монстра мимо себя.
– Что это за машина? – спросила Рында у Митимити.
– А-а, “Хаммер”, – тихо, чтобы не услышал Коля-мудрый, ответил завхоз.
В его небрежном тоне сквозила зависть автолюбителя, имеющего в пользовании “Москвич” цвета морковки.
Шофер Василий тоже сплюнул: видали мы, мол, таковских.
Коля-мудрый стоял впереди нас ни жив, ни мертв. Рядом с ним – на всякий случай – верный Мирон.
Из “Хаммера” вышло двое мужчин.
Что это были за люди! Я полюбил их сразу. Точнее, я полюбил их еще вчера, заочно, за то, что отыскали нашего Колю, но теперь, увидев, полюбил еще больше.
Колины сыны – поседевшие, цыганистые, поджарые, выглядели старше своего возраста. Коля говорил, что Эдику сейчас сорок два года, а Гене сорок один, но обоим им можно было дать за пятьдесят. И только разглядев через тончайший батист их белоснежных сорочек орла, распластавшего крылья во всю Эдуардову грудь, и многоглавый храм на груди у Геннадия, я сообразил, в чем дело. К слову, замечание об их татуировках. Бывшего сидельца Василия ни орел, ни храм особо не впечатлили, а вот перстеньки на пальцах Эдуарда и Геннадия сделали шофера мельче телом и ниже ростом. Это привлекло мое внимание позже, за пиршественным столом. А в те секунды, пока длились безмолвные смотрины, мне было очевидно: для приехавших на “Хаммере” Колиных сыновей эти мгновения оказались ох как не просты.
Но вот, выхватив взглядом из толпы Колю, оба широко улыбнулись, блеснул желтый металл, которым до отказа были набиты их рты и Эдуард обратился к нам:
– Ну, земляки, чего замерзли? Чешите к машине, выгружайте сидора, а мы с отцом расцелуемся.
О, какими вкусностями был напичкан “Хаммер”! Сыновья Коли-мудрого сполна переняли у отца его щедрую душу.
В тот день состоялся пир, мне не забыть его.
Принаряженная Рында, очумев от “Хаммера”, от подарков, а главное – от Колиных красавцев сыновей, шла у них на поводу. И столы разрешила вынести на улицу, и коньяк с шампанским поставить на ту их часть, которая отводилась персоналу, и позволила нам танцевать в разгар веселья под музыку, несшуюся из открытых дверей машины.
Имеющие ноги – да танцуйте. Если б видели вы, что это были за танцы! Разве только в кошмарном сне могут присниться они. Но, что нормальному человеку показалось бы шабашем в Вальпургиеву ночь, принималось нами за бал.
Незаметно назрел вечер. Эдуард шепнул шоферу, и когда из “Хаммера” грянул “Вальс цветов”, он пригласил на тур Софью Александровну.
Онемели все – так закружились в вальсе эти два красивых человека!
И омытый дождями, ошкуренный снегом наш приют предстал предо мною сказочным замком, а выбитое до голой земли пространство под ногами явилось волшебной поляной, устланной неземной красоты цветами. Мне показалось тогда, что пара вот-вот оторвется от земли, и я горячо желал им полёта.
Я хотел, чтобы ожил орел на груди Колиного сына и унес обоих в чудную страну.
Её – прочь из горестного этого чертога, туда, где не нет ни болезней, ни уродства.
Его – вон от “Хаммера”, от перстней на пальцах, туда, где нет истцов и ответчиков, нет тюрем, прочь от жизни, в которой ничего не дается за спасибо.
Праздник, праздник… когда-то ты заканчиваешься. На его исходе уж и луна сияла вовсю, и столы были убраны, и упоительно стонали сверчки, но мы (невиданное дело!) сидели кругом костра – первого и, знаю я, последнего огнища, возжигавшегося когда-либо здесь специально для нас.
До чего ж эта ночь,
Так была хороша!
Не болела бы грудь,
Не стонала б душа, – запел младший сын Коли-мудрого.
Эту песню не допел в “Калине красной” Егор Прокудин, и вот теперь я слушал ее от начала до конца. Эдуард вторил Геннадию, и столько души было в их дуэте, что отблески костра выхватывали слезы в наших глазах. Всплакнули даже те, кто вообще мало чего понимал в этой песне. Удивляться тому нечего: Исидора Дункан заливалась слезами, когда Есенин, ей, не знающей слова по-русски, читал “Шаганэ”.
– Дядя, – когда закончилась песня, обратил к Геннадию свое заплаканное страшное лицо Вовчик-вольф, – покатай меня на машинке! Я ни разу не ездил на машинке.
Вовчик лукавил. В мае его возили на ЗИЛ-130 в райцентр делать флюорографию.
– И меня, и меня, – понеслось со всех сторон.
– Упокойтесь! – Рында попыталась пресечь хотелки обнаглевших пассажиров. – Какая машинка, ночь на дворе!
– А у нее вон какие фонари на крыше, – резонно заметил Толя-ляля со своей “Чайки”. Оля, сидевшая в коляске вплотную к нему, погладила Колю по голове и тихо засмеялась.
– Какие еще фонари! – начала опять Рында.
– Давайте вот что сделаем, – предложил Геннадий. – Завтра в десять утра мы пришлем сюда автобус. До вечера он в вашем распоряжении. Свозите их на Обь, устройте пикник на воле.
– Да, – сказала Софья Александровна, – на обочине он уже состоялся. Спасибо вам.
– Что ж… Слышали? – обратилась к нам Рында. – Завтра – выезд.
Пьяненький коньяком и счастьем Коля-мудрый, и так-то весь день пребывавший на седьмом небе от гордости за сыновей, воскликнул, перекрывая поднятый нами радостный галдёж:
– Ломай мозги, Гена! Молодец! Я тоже с ними поеду! Ман ту марэ – поеду!
– Мы же договорились тебя сегодня забрать.
– Потом, Гена! Потом увезете. Дай побыть с ними напоследок.
– Пусть будет так, как он хочет, – поддержал отца Эдик. – Пусть простится с кентами по-людски.
22 июля
Пазик прибыл в назначенный час.
Помимо яств он привез веселые надувные мячи, чудовищных размеров телевизор “Сони” и две сверкающие хромом инвалидные коляски для Толи-ляли и Оли.
Маршрут вояжа, согласованный Рындой с водителем автобуса Петром Ивановичем, предполагал километровый путь лесной дорогой с выездом к пляжу, принадлежавшему когда-то пионерскому лагерю “Обские просторы”.
– Настоящий пионерский лагерь?! – спросил я Софью Александровну, не веря своему счастью.
– Призрак, – ответил за нее Митямитя. – Деревенские растащили все, что могли.
Когда мы погрузились в автобус, я оглядел из окна территорию богадельни. Пустыней казалась она.
– Трогайте, Петр Иванович, – распорядилась Софья Александровна.
Родины просторы, горы и долины,
В зеленя одетый лес густой вокруг! – грянул Коля-мудрый, едва выехали за ворота.
Слова гимна целинников он переделывал на ходу:
На берег с песочком, да дорогой длинной!
Катим, катим, катим разлюбезный друг!
Вьется дорога длинная! – вопил Коля на весь автобус.
Где ж ты, шашлычно-блинная!
Ох ты, раввин Тимошка!
А ламца-дрица перверцуца оп ца-ца!”
Души наши пели, и мы – кто мог, и как мог – под ля-ля-ля держали мелодию. Номер вышел роскошный. Софья Александровна, обе няни, и даже Петр Иванович смеялись наотмашь. Лишь Мирон не принимал участия в веселье. Завтра навсегда уедет друг – это раз. Он же запретил взять на пикник даже грамм коньяку – это два.
– Ну, что ты, Мирон? – отнесся к нему Коля, когда отпели и отсмеялись. Не грусти, я ведь навещать вас буду. А хочешь, попрошу сынов, они тебя в город заберут, вместе заживем.
– На хрен мне твой город сдался. Сам к нам езди, коль посулил.
– Да ведь я в город ни за что б не поехал, если бы не парни. Зато, помирать буду – накажу им на деревенском кладбище меня схоронить, на том, что через реку, напротив приюта.
– Меня забери в город, деда, – встрял Аркаша. – Я буду тебе папиросы прикуривать.
– А Ассоль? Она приплывет, а тебя нет.
– Я останусь ждать Ассоль, – повернул оглобли Филя.
Добрались до пляжа.
А потом, что?
Потом – песчаный берег Оби, на который коренные обичи ступили впервые в жизни, огороженная рабицей пионерская купальня глубиною по грудь, ссыпание песка с подсушенных солнцем бёдер, второй в жизни костер, первые в жизни шашлыки.
И вскрик Коли-мудрого:
– Ай! Цапнула, блядина!
*****
Пока мы, в казенных трусах и майках резвились под присмотром Софьи Александровны и двух нянь, Коля с Мироном, расположившись в тени березы, словно римляне возлежали на байковых одеялах, беседуя за жизнь. Я видел, как Аркаша покинул игрища и пристроился рядом с дедами.
– Аркашка этот… хрен моржовый, – рассказывал потом Мирон, – приперся и лег у Коли в головах. Я, было, погнал его, да Коля остановил. Ээх!.. Лежим, говорим, слышу вдруг – Мудрый-то – да одними губами: Аркашка, не шевелись! А сам – потихоньку – за костыль. Я и чухнуть не успел, как он костылём – ширк… Тут она его и цокнула.
Случилось вот что. Деды устроили лежбище на травке, у поросшего камышом болотца. Кто мог предположить, что там черная гадюка выведет гадюшат? Коля заметил змею, подобравшуюся к раздетому Аркаше, шугнул ее костылем, и она укусила Колю в шею.
– Да не ломай ты мозги, Софочка! – хорохорился Мудрый. – У меня шея изнутри луженая денатуратом и одеколоном. Враг не пройдет!
Софья Александровна, ставшая очень серьезной, Колины шутки оставила без внимания. Она, споив ему таблетку, приказала:
– Мирон, загружай всех в автобус, немедленно уезжаем.
Пока Софья Александровна колдовала над Колей, обрабатывая ранку, во мне росла тревога по мере того, как менялось его лицо: оно краснело и краснело, пока не стало кумачовым. Он трудно задышал и червяком завозился под Софьей Александровной.
– Обожди Софочка, дышать тяжело, – попросил Коля. – Сними с меня китель, жарко.
Когда был снят китель и исподняя рубашка с черным клеймом на подоле: “Минздрав СССР, г. Новосибирск, учреждение №…”, я увидел Колино тщедушное тело. Оно было такого же неприятного цвета, как и его лицо.
– Ключ! Где ключ от зажигания! – донесся до нас голос Петра Иваныча.
К Софье подбежала няня Полина:
– Ключ пропал. Брелок на сидении, а ключа нет!
– Пусть хоть как, но заводит!
Водитель возился в кабине пазика, а Коле становилось совсем худо. Он задыхался.
– Ой, Софочка, помираю.
– Да нет же, Николай Дмитриевич. Это аллергия на яд. Сейчас приедем, поставим укол, и все обойдется.
Рядом возник Аркаша. Он уселся у Колиной головы и спросил:
– Деда, ты что, от змеи умираешь? А если ты умрешь, Ассоль приплывёт?
– Да. Под алыми парусами, жди только. Ох, не могу уже! Соня?
– Да, Коля.
– Усади меня.
Софья приподняла Колю за плечи и прислонила к себе.
– Поцелуй меня, Соня.
Она его поцеловала, а Коля пару раз икнул, и умер.
Насквозь луженый алкоголем он оказался жутким аллергиком.
Мертвый Коля возвращался в приют, лежа на заднем сидении автобуса. Когда на колдобинах пазик встряхивало, подпрыгивал и Коля. После каждого толчка я ждал, что он оживет и был на стороже, стараясь не проворонить момента.
Но Коля упорно молчал, не желал возвращаться в жизнь, которая обошлась с ним, как мачеха с ненавистным ребенком.
Мне, конечно же, не составило бы труда ехать с ним с живым, на одном сидении. Но это было бы нечестно в отношении других, не могущих видеть того, что вижу я. И еще я опасался того, что Мудрый начнет зубоскалить по поводу своей нелепой смерти, и это представлялось кощунством.
А ключ от зажигания проглотил Вовчик-вольф. Проник в разгар пикника в кабину автобуса, отцепил ключ от брелока и проглотил. Он был решительно против возвращения в приют. Он хотел навсегда остаться на пляже, где рекою льется лимонад; где сами собою плодятся в пластмассовых ведерках вкусные шашлыки; где вперемешку с разноцветными мячами порхают разноцветные бабочки и разноцветный смех.
*****
Мирон хлопотал в процедурном кабинете, обустраивал ночлег другу. Он был нем, трезв, но угадывалось: раздавленный горем дед находится накануне вселенского запоя.
Аркаша опять припер охапку куриной слепоты.
– Деда умер, – легко сообщил он, – теперь можно желтые.
Аркаша понимал смерть как переход из одной комнаты в другую, столь же безопасную. Надеюсь, он не ошибается.
Рында, телефонировав о несчастном случае, куда следует, уведомила и Колиных сыновей.
23 июля
Утром сыновья приехали.
За “Хаммером” следовал катафалк. В нём прибыл лакированный ящик с двумя крышками – гроб, на гроб не похожий.
– Николай Дмитриевич хотел быть похороненным на деревенском кладбище, – сказала Софья Александровна Колиным сыновьям, указав через реку на погост.
– Где хотел, там и похороним, – ответил Эдик.
– Там Петька председателем. Он вредный, не разрешит, – влезла Рында.
– Надо будет, у него во дворе закопаем, – пообещал Эдик. – Поехали, – сказал он водителю “Хаммера”, – познакомимся с председателем. – Останься, Гена. Собирай отца в путь-дорогу.
Когда “Хаммер” вернулся, Колю уже приготовили.
Гроб с телом вынесли и установили во дворе на два табурета.
Ни гроб, ни Колин посмертный наряд – шевиотовый костюм в полоску – мне не понравились. Заправленные в сапоги штанины приспустились на голяшки и делали Колю похожим на уснувшего в красивой коробке деревенского балалаечника.
К костюмной паре шли туфли, но Мирон, через силу согласившись на костюм, восстал против туфлей, соврав Геннадию, что его отец всегда поминал сапоги: дескать, если что со мной, то только в сапогах.
Свидетельствую: о сапогах речи не велось. Не мог же Коля предвидеть, что по смерти станет обладателем наряда, стоимостью в теленка. Нет, речь шла о костыле, бутылочке портвешка, и колоде карт, уложенной в ногах веером червовой мастью вверх.
Колина языческая блажь казалась неуместной, но Мирон, когда пришло время опускать гроб в могилу, исполнил всё в точности.
Прощание не было долгим. Потихоньку плакали все, даже небо кропило лицо Коли дождичком.
А Мудрый будто помнил поцелуй Софьи Александровны, он улыбался.
На кладбище уехала вся обслуга. В приюте остались Рында, Каша и мы.
Вечером поминали Колю. Продукты подъедались нами еще неделю.
Мирон употребил эту неделю на тризну по другу. Ему никто не мешал, его никто не бранил, но когда он принялся гонять мухобойкой чертей, которые завелись в его каморке, Митямитя, по распоряжению Софьи Александровны, уволок его в процедурный кабинет под капельницу.
Эпилог
После похорон прошел месяц. Я не хотел возвращаться к своим записям. После Колиной смерти я к ним охладел. Они смотрелись чепухой. Я хотел ликвидировать рукопись, но не нашел способа проделать это так, чтобы не заметил Паша. Мне казалось постыдным при свидетеле уничтожать труд, на который ухлопал три года. И я сунул рукопись под матрас, надеясь на случай или на перемены, что ли.
И перемены случились.
Десять дней назад нам сообщили, что приют закрывают. Шутливая фантазия Коли-мудрого оказалась пророчеством. Нас переправят в Новосибирск, а оттуда – веером – кого куда. Завтра съезжаем. А сегодня все – и пациенты и обслуга, кроме Каши и Митимити, отправились на берег проститься с Обью.
На пути к лестнице, что вела с яра к Оби, мы дивились обилию ромашек, которые вдруг ковром расцвели повсюду в неположенный для них сентябрь.
А когда мы вышли на яр, увидели море. Бескрайнее, синее море.
И по его глади к нашему берегу шла бригантина под алыми парусами.