Игорь Бекетов : Отмщение
21:01 31-12-2025
Отмщение
Вспоминая то утро, я всегда начинаю с росы. Она накрыла шпалеру спелых пионов у нашего крыльца, накинув на них блеклый покров, пригасивший чудные соцветия. Но стоило солнцу коснуться этого мутного покрывала – и роса вспыхнула поддельными брильянтами.
Так и он вошел в мою жизнь – сначала как тусклое пятно, а потом ослепил бутафорным блеском, за которым я, олух, не разглядел его истинную расцветку.
Его звали Олег. Олег Бунин. Эта фамилия теперь отдает в моем сознании фальшивой литературной нотой, но тогда, в тот июль, ее звучание показалось мне лестным.
Он был старым другом моей жены Ольги. Другом по “Горькому” – литинституту на Тверском, который я окончил пятью годами раньше. На заре наших с Ольгой отношений я был наслышан от нее об Олеге, и даже слишком, до того, что ее упоение его литературным даром породили во мне не ревность, нет, а ту смирную зависть, которая накрывает посредственность, оказавшуюся в тени таланта, пусть даже вербального. У Ольги хватило души понять это и прекратить панегирики Бунину. Со временем мы совершенно забыли о его существовании.
И вот – письмо. Они не виделись семь лет – ровно столько, сколько я был на Ольге женат. Я помню как она, получив письмо и показав мне его (наклонный стиль с агрессивным росчерком) произнесла: “Это Олег. Как неожиданно. Он будет проездом, хочет у нас погостить. Ты не против?”
В голосе ее прозвучала нота того особого, женского оживления, которое чуткие мужья ловят нутром. Я же, блаженный Василий, не услышал предостережения, а лишь кивнул в знак согласия, погруженный в созерцание огромного паука, замершего в ажурном шедевре над крыльцом.
Олег прибыл через неделю. И с первой же секунды занял не свою, а мою позицию в пространстве. Он вышел из обшарпанного такси (контраст между своей элегантностью и убогостью авто был им, я теперь уверен, тщательно продуман) и остановился, оглядывая дом, будто не гость, а будущий владелец.
Он был высок, статен, одет с небрежной тщательностью стилиста в просторную костюмную пару и двуцветные штиблеты. Лицо его – бледное, байроновского пошиба, выгодно дополненное черными бровями над агатовыми глазами – меня смутило, но не в расхожем смысле, а в метафизическом: будто я всю жизнь носил в голове его очерненный размытый образ, а теперь он материализовался, обретя резкие, даже дерзкие черты.
– Олег, – сказал он, пожимая мою руку. Хватка была сильной. – Оля столько о вас рассказывала. Наконец-то вижу того, кто сумел ее… удержать.
Фраза повисла в воздухе, незаконченная. “Удержать” – от чего? От него?
Он улыбнулся, и в этой улыбке было что-то хищное и детское одновременно, как у мальчишки, изловившего на себе овода, чтобы раздавить его в пальцах.
Помнится, Оля выбежала на крыльцо. И я не увидел того, что должен был увидеть с самого начала, но теперь вижу в ретроспективе: танец их взглядов – медленный, тягучий, как мёд.
Взгляд Олега скользнул по ней, не как по женщине, а как по тексту, который нужно заново прочитать, выискивая пропущенные прежде смыслы. А ее глаза зажглись тем самым внутренним светом, который я давно, с некоторой досадой, считал погасшим.
Они не бросились в объятия – нет, это было бы слишком вульгарно для его режиссуры. Они просто стояли и смотрели друг на друга, разделенные двумя метрами крыльца и семью годами нашего брака.
2
Бунин поселился в летней кухне, с окном, выходящим на озеро. Кухня стала его святилищем, откуда доносился стук зафрахтованного им моего старенького “Ундервуда” – отрывистый, нервный, как стрекот кузнечика.
Олег, по его словам, решил на досуге набросать канву задуманной им повести, с названием “Немыслимое”. Я тогда не обратил внимания на это название, но впоследствии оно всё объяснило. Я лишь тихо завидовал стуку “Ундервуда” и вере Бунина в свой непогрешимый талант, тогда как в себе – местечковом литературном критике и эпигонном эссеисте – я давно разуверился.
Бунин как-то сходу влился в наш ритм, до того органично, что, казалось, он жил здесь всегда. Его рассуждения о литературе были превосходны; он, безусловно, знал в ней толк. Тут мы оказались союзниками, забуксовав в своих предпочтениях в начале прошлого века. Он препарировал блестяще – остро и ядовито, выворачивая наизнанку пошлость современной прозы с такой изящной жестокостью, что мои хилые вставки казались мне деревянными. Да они такими и были.
А с Ольгой он говорил о прошлом, но не напрямую, а через призму общих воспоминаний: “Помнишь тот дождь на Арбате?”, “А запах сирени на Лосином…” Их прошлое, которое я считал архивной пылью, оживало, обрастало плотью и запахами, и становилось осязаемее нашего с ней настоящего.
Бунин, оказывается, коллекционировал пауков. Аранеологом он стал поневоле. С его слов, он с детства страдал патологической арахнофобией, которую изжил силовым путем, принуждая себя прикасаться к этим насекомым.
Он выходил ночами с фонариком – легкий, грациозный, настоящий охотник за душами. Я наблюдал за ним из окна. Его движения были отточены, почти ритуальны. Казалось, он не ловил – он священнодействовал. И, поймав, не спешил насекомое умертвить. Вернувшись в комнату, он подолгу рассматривал ползающую по столу тварь, всматриваясь в узоры на спинке, будто читая по ним тайное послание. Потом, аккуратно вонзив булавку, расправлял хелицеры, ногощупальца с ходильными конечностями и помещал тельце в выстеленную синтепоном коробку из-под Ольгиных туфель. Смерть под его пальцами обретала вид идеального, нетленного сна.
По вечерам мы сидели на веранде, отбрасывая из плетеных кресел причудливые тени. Он много и хорошо пил, но не пьянел. Только взгляд его становился темнее. И вот в один такой вечер, когда Оля ушла готовить чай, он, не глядя на меня, сказал:
– Знаешь, Вася, самое изощренное предательство – это не изменить кому-то. Это изменить нечто в ком-то. Подменить его собственное “я” на другое, незаметно, так чтобы человек не понял, что уже стал фальшивкой, как этот паук, – он указал пальцем на крупный экспонат в ящике – cогласись, он так искусно наколот, что кажется живым. Но он мертв. И только я один знаю, в какой именно миг он умер.
Я счел его слова за браваду искушенного декадента. Как же я ошибался! Он не декларировал – он предупреждал. Он, как истинный художник, оставлял автограф на своем будущем преступлении.
3
Переломным стал день, когда мы пошли купаться. Ольга, обычно сдержанная, вела себя как девчонка – смеялась, брызгалась. Бунин плавал с ленивой грацией аллигатора. Я же, всегда тяжелый в воде, плескался у берега, чувствуя себя лишним. На обратном пути Оля споткнулась о камень, Олег подхватил ее за талию и не отпускал недопустимо долго. А потом, встретившись со мной взглядом, он… улыбнулся. Это была не просящая прощения или смущенная улыбка. Это была улыбка триумфа. В ней не было ни капли желания – лишь холодное удовольствие от удавшегося эксперимента. В тот миг я увидел не соперника, а коллекционера, который только что наколол в свою коробку редчайший экземпляр – мою веру, мое спокойствие, мой брак.
С той ночи я стал следить. Но не за ними — за ним. Я подглядывал, подслушивал, выискивал улики. И чем больше я искал доказательств адюльтера, тем больше убеждался, что его не было. Но отсутствие доказательств не успокоило, а взбесило меня. Он предавал меня иначе – не в постели, а в самой ткани наших дней. Он украл у меня мой скромный мир. Он завладел вниманием моей жены так полно, что, оставаясь со мной наедине, она говорила лишь о нем, о его идеях, о его таланте.
Он предал сам воздух, которым мы дышали, наполнив его токами своего умного, ядовитого присутствия.
И тогда во мне созрел план. Если он – коллекционер уворованных им душ, то я стану разрушителем высшего порядка. Я оберу его душу. Я изобличу эту чудовищную, изощренную фальшь.
4
Я начал с его бумаг. Дождавшись, когда он и Ольга уедут кататься по озеру на лодке, я проник в его жилище. Комната пахла одеколоном, табаком, чем-то чужим. На столе лежали наброски его “непостижимой” повести. Я начал читать и обомлел. Это был текст обо мне. Главный герой был слабым, рефлектирующим человеком, женатым на женщине с глазами изумрудного розлива (именно так!). А другой герой, его друг-антагонист, был холодным, блистательным демоном, который методично, из любви к искусству, разрушал их брак, чтобы наблюдать, как рассыпается хрупкая психика мужа. Все было там: и наш дом, и озеро, и даже эпизод с пауком. Он не жил – он документировал впрок: наш июль, наши беседы, мою тайную ревность – все это было для него сырым материалом, глиной для его грядущей бесовской лепки.
Я листал страницы, и руки мои дрожали. Вот сцена, где муж приглядывает за женой и гостем на пляже. Вот его монолог о природе предательства. И вот кульминация: герой, доведенный до исступления, решает убить своего мучителя, подсыпав яд в его вино. Но яд по ошибке выпивает жена. Третьесортный фарс, переходящий в трагедию.
Я застыл, ошеломленный. Это было больше, чем предупреждение. Это был сценарий, которому я, на потеху Бунину, должен был следовать.
Внизу послышались шаги и смех. Они вернулись. Я, как вор, выскользнул из кухни.
Теперь я всё знал. Но знание это было бесполезным. Если я расскажу об этом Ольге, она услышит лишь мою больную фантазию. Он все предусмотрел. Он обложил меня со всех сторон зеркалами, в которых я видел собственное карикатурное отражение.
И тогда я придумал единственно правильный ход. Чтобы выбраться из зазеркалья и одолеть автора, нужно стать персонажем, пошедшим наперекор его перу.
5
Вечером я был спокоен, даже весел. Я играл в его игру. Они предпочли вино, но я нарочно пил “не отравленный” коньяк. Я соглашался с Олегом во всем: я искренно восхищался его остротам в адрес нынешней убогой литературы; я не оспаривал его скотские высказывания о Путине и войне с Украиной, и видел, как настороженность в его взгляде менялась на разочарование. Ему стало скучно со мной, покорным дураком.
Ночью я вышел во двор. Светилось окно в летней кухне. Силуэт Бунина склонился над столом. Он выстукивал на “Ундервуде” текст будущей повести: довольный, уверенный в своем триумфе.
Я не стал входить к нему с разоблачением. Моя месть была иной. Она, быть может, покажется наивной, но я до точки уловил непомерное самолюбие Бунина, на котором и решил сыграть.
Я дождался, когда он погасит свет, крадучись вошел в сени кухни, взял коробку с пауками и вышел вон. Чувствуя шелест тлена, я пальцами принялся сминать пауков в пыльцу. Это было осквернение храма. Уничтожение сотворенных им зеркал. Потом я вернул коробку на место.
*****
Я спал и не видел его лица в тот миг, когда он утром обнаружил разоренную коллекцию. Но представил его холодную ярость, осознание того, что игра была раскрыта, что марионетка вдруг сама дернула за ниточки и испортила шоу.
Ольга сообщила, что Олег уезжает. Вещи его были упакованы. Я вышел проводить.
Его лицо – каменная маска вежливости.
– Внезапные обстоятельства, – сказал он, пожимая мне руку. На сей раз, его хватка была вялой. – Был бесконечно рад узнать тебя, Василий.
Он посмотрел на меня своим темным взглядом. И в нем я прочел не гнев, а нечто худшее – предсказание. Он признал во мне достойного противника. Игрока, который понял правила его игры, и которому придется теперь с этим жить.
Он уехал. Ольга была грустна и замкнута несколько дней, потом оправилась, и наша жизнь потекла дальше. Мы больше никогда не говорили об Олеге, словно его не было вовсе.
Но он был. И его пророчество состоялось. Бунин украл мое прежнее “я”. Он оставил после себя пустоту, затянутую тончайшей паутиной недоверия, приговорив меня биться в этих тенетах в окружении сотворенных им зеркал.
Иногда, глядя на Ольгу, когда она читает у окна, я ловлю себя на мысли: а что, если это не она? Что если, уезжая, он подменил ее на идеальную копию, пришпиленную булавкой в мой быт, а ее живую увез с собой в той ненасытной коробке?
И тогда я понимаю, что отомщенное мною предательство это не победа, а крах, уничтоживший мою прежнюю жизнь.