Чхеидзе Заза : ГУДИЛ ИВАНОВИЧ ПОВАР ШТРАФБАТА

14:22  22-09-2026
Гудил Иванович входил в учебную комнату так, как входит запах в запертый погреб — не постучавшись, не спросясь, заполняя собою всякую щель, всякую пустоту, всякую детскую надежду на урок арифметики вместо урока войны.
Обоняние, самое древнее из чувств человеческих, минующее рассудок и падающее сразу в подвалы памяти, безошибочно докладывало классу: недавно, совсем недавно, варил этот человек нечто, чему нет названия ни в одном кулинарном трактате мира, — варево, замешанное на дегте, лавровом листе, слезах интендантской бухгалтерии и запахе, что сочится из-под ногтей человека, который тридцать лет мешал в котле войну, как иные мешают тесто.
Дети сидели тише мыши. Они знали: если Гудил Иванович начинает урок словами «Сегодня, детки, мы пройдём отечественную войну», — скучно не будет, будет страшно, а это лучше.
— Из авиации меня выперли за то, что я подрался с офицером особого отдела, — начал он, поправляя очки, державшиеся на честном слове и ветеранской солидарности. — И не расстреляли только потому, что в штрафбате на передовой некому было варить щи.
Дети захихикали — тонко, коротко, - но он приподнял бровь, и смех угас, точно огонь под внезапным дождем.
Эскадрилья наша стояла на поле среди леса, того леса,- черного, мокрого, полного чужих глаз. Выйдешь по нужде в чащу — и там непременно встретится немец в красногвардейской форме. Понимал я, что это немцы, а доказать не мог: лица были больно знакомые, я ведь до войны в Германии хаживал на бега, видел этих же господ на трибунах в моноклях, а теперь они прятались под нашими пилотками, как черти прячутся в освященной воде.
«Волк и в овечьей шкуре воет по-волчьи», — говорят на Кавказе, и это, детки, чистая правда.
Не раз докладывал я об этом командиру -, зная наперед, что мне не поверят. И вот однажды командир выпив кружку спирта поманил меня к себе и сказал:
— Гудил! Ты же язык грузинский знаешь, и русский тоже. А кого еще услышишь — говорящих на чужом наречии — уничтожай. Мать их за ногу, враги это!

Лежал я однажды ночью в блиндаже. И услышал посторонний человеческий голос - визг, кряхтенье, бульканье: бжин, грын... Голос был не наш, не русский, не грузинский, а такой, какой бывает у возникшей от землетрясения трещины , когда она хочет заговорить и не может подобрать слова из человеческого языка. Тут даже вставать не стоило. Достал я гранату, снял кольцо, швырнул лежа, дугою — и почему не отсохли тогда руки мои по локоть, я и сам не знаею. Шесть бурятов вылетело из соседнего окопа, как редиска из грядки под рукой сердитого огородника.
Особист прибежал, брызгая слюной, размахивая военными билетами погибших, точно веером на именинах у покойника. Ротный же заступался:
— Что ж они, черти, в чужую яму без спроса полезли? «В чужой дом без стука — рискуешь башкой», так у нас в Кахетии говорят.
Надавал я тогда особисту по морде — хорошо надавал, с душой, по-нашему.
Помиловали. Отправили в штрафбат поваром. Я просил: расстреляйте уже! А командование уговаривало меня, как сваты уговаривают невесту в горном селении:
- Не гоним тебя, Гудил Иванович. Просто люди в штрафбате голодают, а ты, слыхать, в Кахетии такой хаш варил, что жены плакали от умиления, а гости слагали стихи.
И вот там, между боевыми схватками, покуда варил я щи из того, чем Бог послал, а Он Благий посылал немного, преследовал меня запах прежней, довоенной жизни: базилик, чеснок, хмели-сунели, тмин и чуть дыма от подрезанных виноградных лоз. Здесь этот запах мешался с порохом, с мокрой шинелью, с чем-то сладковатым — тем запахом, от которого хочется то ли плакать, то ли стрелять, а чаще — и то, и другое разом.
«Где дом родимый, там и сердцу тепло», — говорят в горах.
Ночное небо над Сталинградом качалось, как штукатурный саван над одром великана. Земля гудела, точно служила молебен собственному разрушению. И в самое пекло побоища кадильный дым и щебень летели прямо в открытые котлы, точно небо само подсыпало приправу.
Все устали до предела и большие командиры — немецкие да наши — сговорились о коротком перемирии:
— Давайте сварим по-людски, поедим, попьем, передохнем - и опять стрелять.
«Когда волки устали грызться, они лижут друг другу морды».
Обрадованный, побежал я на Волгу с ведрами — рубить прорубь. Встал на лед. И вдруг тучи разошлись, солнце ударило так, будто само небо решило подшутить над поваром штрафбата, — лед подо мной истаял мгновенно. Через минуту тучи сомкнулись снова, мороз хватил без пощады — осталась одна голова над черной водой, как отрубленная голова Олоферна на серебряном блюде, только вместо блюда — Волга, а вместо Юдифи — сама война.
О, как я затосковал тогда! Вспомнил, как гонял прежде вражеские танки на самолете, топтал их драконью чешую с высоты, — а тут погибаю ни за грош, в родной реке, точно карась в вершу. Но подтянулись наши танки, готовые к наступлению, увидели голову над льдом. Рубили лед — без толку. Привязали трос к его шее, другой конец — к танку. Танк тянет, буксует, вьюга крутит.
-Подойди, воин! - крикнул я механику. -Видишь же какое дело... Ты ж на гражданке грузовик водил? Сдай назад да дерни резко!
Достали меня, как репку из земли.
Вернулся в расположение — а меня уже похоронили заживо, или думали, сбежал. Солдаты голодные стояли, как волки перед закрытой овчарней. Поставил я котел, начал варить лобио: фасоль, тушеный лук, томат, специи, что берег в подкладке шинели еще с Кахетии, — берег, как иные берегут фотографию или молитву.
И Волга опять оттаяла тогда, зашумела голосом самой пущи, позвала музыкой и запахла березовой почкой, будто и река решила принять участие в этом чуде кулинарии посреди бойни.
Смотрю -идет по расположению сам Иосиф Виссарионович Сталин. В шинели, под мышкой держит продолговатый лаваш. Учуял запах с котла — и пошел прямо на меня. Оторвал кусок хлеба, не вынимая батона из-под мышки, обмакнул в лобио. Попробовал, прищурился и сказал с той знаменитой хрипотцой, от которой у половины страны холодела спина:
— Ай, Иваныч, ай да сукин сын... Где ты в этом пекле, на передовой, кинзу достал?